Перейти к основному содержанию
Срезы времени
Будищев Срезы времени Поднимаясь каждый на свою возрастную вершину, мы все больше входим в одиночество. Оглянешься кругом, — и вдруг заметишь, что и поговорить-то почти не с кем. Со старыми друзьями можно было входить в контакт с полуоборота. И сейчас, когда смотрим старые фильмы, вдруг осознаем, что все эти фильмы и этих артистов, и эту обстановку видели и наши родители, и старые друзья, которых уже нет, и мы как бы попадаем в то самое время и пространство, до которого они дошли когда-то вместе с нами и мы были еще вместе. А теперь мы ушли оттуда, от того места и времени, где они нас оставили, и продолжаем уже без них впитывать обстоятельства с колоссальной скоростью меняющегося мира, за которым мы уже не в состоянии угнаться. Мы начинаем отставать от него все больше и больше, ощущая отчуждение множества людей, которые живут одновременно с нами, но не имеют с нами ничего общего. Поэтому мы ощущаем, что время, в котором мы сейчас находимся — не наше время. А наше время, все более удаляясь, подергивается флёром забвения. Но в этом множестве часов, дней, ночей и лет, которые уходят от нас и не все уже различимы, удивительным образом сохраняются в памяти некоторые короткие отрезки времени, в которых успело сверкнуть мелькающее многообразие поразительного внешнего мира, и сверкнуть столь сильно, что запомнилось на все время существования нашего сознания. Эти кратковременные сгустки событий и обстоятельств, почему-то сохраняемые в памяти, можно назвать срезами времени. Почему-то они не забылись в серости будней и, будучи на первый взгляд, незначительными, несут с собой образ ушедшего времени и общества, когда-то существовавшего. У каждого моего современника, жившего в «наше время», эти срезы индивидуальны и отличны от моих, но если сопоставить миллионы срезов, в чём-то они совпадут. Ведь они — срезы «нашего времени» и даже, иногда, — срезы времени, наступившего за нашим... Вот некоторые из моих «срезов». Безвыходное положение. 1950-е годы. Январь. Длинная дорога закончена. Проехав около 2500 километров от Западной Украины до Каспия, мы прибыли, наконец, на место нашей преддипломной практики в город Баку. На вокзале — санпропускник. Окошечко кассы с кассиршей. На кассе прилеплена бумажка с объявлением: «Деньги и ценности сдавайте кассиру. В случае пропажи администрация не отвечает!». Если не отвечает, то зачем же сдавать? Жестокость или равнодушие? 1950 – ые годы, январь или февраль. Преддипломная практика. Еду в трамвае от вокзала Сабунчи вверх по улице Кирова в студенческое общежитие. На остановке в трамвай с трудом забирается, подволакивая ноги, парнишка лет 16. На нем старенькая шинель и старые, но чистые лыжные штаны. Когда-то, предположительно, они были синего цвета. На голове ничего нет, только редкие, коротко стриженые волосы. Двигается осторожно, как будто боится сломаться. В руке у него пачка газет. Глаза мутные, но за этой мутностью в них угадывается не то отчаяние, не то что-то жалкое, и главным образом — равнодушие и тупость. Вдруг он начинает дергать подбородком, будто пробуя, не выбита ли у него челюсть. Потом из горла вырывается постепенно усиливающийся хрип: «Г-а-а-а-а-а». Постепенно звук нарастает, и несчастный с трудом выкрикивает конец слова «…зета!». Мой сосед, молодой человек с усиками, смеется после каждого выкрика несчастного юноши. «Он больной?» — спрашиваю стоявшего рядом соседа. — «Да больной, больной. Чуть его тронешь, — он плачет. Ха-ха-ха!» Вслед за моим соседом начинают хохотать и другие. Никто не купил у него ни одной газеты. Культ личности и культ жестокости 1960-е годы, лето. Я уже инженер, командированый в Баку для изучения опыта добычи нефти и покупки кое-какого оборудования. Сажусь у вокзала Сабунчи в тот же трамвай, идущий вверх по улице Кирова, которым я с товарищами добирался до общежития студентов АзИИ, где мы жили при прохождении преддипломной практики. Теперь я проезжаю общежитие, чтобы добраться до недавно построенного многоэтажного здания гостиницы «Азербайджан». Навстречу мне с задней площадки трамвая вышел какой-то молодой человек, вслед которому полная кондукторша лет 50-ти кричит что-то не очень лестное, продолжая прерванный спор: «Молод ты еще, чтобы такое гаварить! Молоко вытри на губах! А! Не слышишь?». Трамвай идет дальше, кондукторша начинает «обилечивать» вновь зашедших пассажиров. — Напрасно Вы на него так накинулись, — говорит кондукторше стоявший в тамбуре худощавый пожилой пассажир, одетый в помятый белый костюм и белую потрепанную шляпу. По виду он похож на школьного учителя, подрабатывающего летом экскурсоводом. — Теперь уже известно, что Сталин погубил много невинных людей. — А, и ты туда же? Зачэм за него заступаешься? Нэвинных он погубил! Каких нэвинных? Ты знаешь, что Сталин сказал, когда грузины на фронте побежали? Он сказал: «Вся Грузия —жечь!» О! Во какой был Сталин! Вся Грузия жечь! — сверкая белками больших черных глаз кричала кондукторша, подняв для убедительности правую руку и угрожающе покачивая указательным пальцем. Некоторое время я слушаю их спор, в котором бурные эмоции и громкий голос кондукторши лишают предполагаемого учителя, пытающегося изложить свои доводы без крика, возможности быть услышанным. Я не выдерживаю, и решаюсь поддержать интеллигентного мужчину в мятом белом костюме. — И что же в этом хорошего? — говорю я, обращаясь к кондукторше. — Ведь если сжечь всю Грузию, сколько невинных женщин, детей и стариков погибли бы из-за того, что где-то на фронте несколько грузин, даже несколько сотен грузин, не удержали своих позиций и побежали. — Нэт, ты тоже меня не понимаешь, — с готовностью повернулась ко мне кондукторша. — Он никому не прощал, даже своим! Своим, понимаешь? Грузинам не прощал! Он сказал: «Вся Грузия жечь!» Для него выше всех государство было, а оно нас всех защищает. И вдруг, после небольшой паузы, внимательно посмотрев на меня, она спросила: «А скажи, ты Пылеханова читал?» Такой поворот был для меня совершенно неожиданным. Какая-то кондукторша в трамвае задает мне такой вопрос! Мы изучали историю партии, нам читали лекции, проводили семинары. Но никогда с нас не требовали обязательного чтения первоисточников. Достаточно было прочитать брошюрки с адаптированным материалом по любой теме. Целые стаи квази-ученых- приспособленцев разрабатывали такие брошюры, выдавая их за научные работы, получали ученые степени, должности и зарплаты. И всем студентам было проще прочитать адаптированную брошюру, где все кратко объяснено и подтверждено цитатами из классиков, чем читать первоисточник, затемненный деталями того времени, когда этот самый источник писался. Так и выходило, что «мы диалектику учили не по Гегелю!» Конечно же, труды Георгия Валентиновича Плеханова я не читал, но судорожным усилием воли припомнил, что одна из главных его работ была книга «Государство и революция». — А Вы что, собственно, имеете в виду, какую его работу? «Государство и революция?» — спросил я кондукторшу, тихо надеясь, что она тоже не читала Плеханова и, задавая свой вопрос, она просто - напросто блефует.. — Вот-вот, вот это ты и почитай. Там все написано, — спустила дискуссию на тормозах пламенная сторонница Сталина. — А зачем мне это читать? Есть одна мудрая студенческая песня с такими словами: «Из этой сложнейшей проблемы студенты запомнить должны: суждения Ленина — верны, Плеханова же — неверны!» Понимаете? Не верны! Сбитая с толку таким поворотом в дискуссии, кондукторша смотрит на меня удивленно и делает спасительную для меня паузу. В этот момент трамвай останавливается, происходит очередная смена пассажиров, и изучавшая труды ранних марксистов в России кондукторша была вынуждена прервать свои пламенные речи и заняться прямыми служебными обязанностями. Подталкиваемый входящими в трамвай новыми пассажирами, я удаляюсь в сторону передней площадки, не дожидаясь классического призыва: «Пройдите, граждане, вперед!» и ухожу от продолжения «дискуссии», принявшей уличный характер. Самое главное в таких случаях — уйти вовремя.… Город кораблестроителей Николаев, Николаев - областной. Ноябрь примерно 196*- го года. Широкая и пустынная центральная улица, пасмурный осенний день. Холодные порывы ветра, образуя завихрения, тащат по пыльному тротуару окурки, бумажки и прочий мелкий мусор. У давно не беленной и ставшей серой от осевшей на ней многолетней пыли кирпичной стены стоит очень скромно одетая пожилая, лет 55-ти, женщина с усталым, равнодушным лицом. На носу у нее большое темное родимое пятно, под мышкой — черная хозяйственная сумка. Голова повязана серым старым вязаным платком. Перед ней стоит деревянная подставка с шестигранным вращающимся барабаном, за стеклянными стенками которого бултыхаются билеты денежно-вещевой лотереи. Одной рукой женщина время от времени вращает толчками барабан и ровным, невыразительным голосом повторяет одно и то же: — Лотерейные билеты, На счастье, на счастье, Купите билетик на счастье! — А счастья нет! — громко выкрикивает ей быстро проходящий мимо детина, пряча озябшие руки в карманах тесного для его богатырской фигуры флотского кителя без погон. Женщина вздрагивает. Как бы очнувшись, удивленно смотрит вслед уходящему морячку и растерянно говорит ему в удаляющуюся могучую спину: — Почему нет? Есть счастье… Есть оно… Честно говоря, глядя на нее, этого не скажешь ЦЫГАНКА Ленинград, 60-е годы, конец августа. Серый и уже прохладный денек. Кончается отпуск у моего отца, а у меня кончаются летние каникулы. Через день мы расстанемся минимум на год. Пройдя прощальным маршем по набережной Невы от Литейного моста до Сенатской площади, мы заходим в Летний сад и пристраиваемся отдохнуть на лавочке. Так приятен момент встречи, когда впереди у нас месяц, а то и полтора каникулярной совместной жизни, и так грустны расставания! Мы сидим молча. К нам подходит цыганка и предлагает мне погадать. Я пытаюсь отказываться. Что она мне может нагадать? Дальнюю дорогу и разлуку с моим стареющим отцом? Так я и без нее это знаю. Но она не отстает, и я решаю из любопытства послушать, что она может еще наговорить мне, как первому встречному. — Хорошо, — говорю я, — погадай. Она протягивает вперед руку и говорит: — Положи денежку, без денежки не гадается. Я вынимаю из кармана бумажник и достаю оттуда рубль. — Нет,— возражает она, — клади зелененькую, и не бойся, я тебе ее отдам. «Зелененькую» — это значит трешку или пятерку. Ну, хорошо, не такие уж это большие деньги. Скажи она дать ей «красненькую» то есть червонец, я бы ей отказал. А у меня в бумажнике нашлась и трешка. Достаю ее и кладу цыганке на ладонь. Она деловито ее рассматривает, разглаживает и задает мне вопрос: «Митя кто читает?» — « Что это значит, не понимаю». — «А Сережа кто читает?» — «Сережа — это мое имя, ты его, наверное, и читаешь». И тут я понял, что она со второй попытки назвала мое имя! Это непонятно, но факт! Я уже заинтригован и ожидаю еще каких-нибудь чудес от гадалки. Хотя она и сбивается на предсказание дальней дороги, разлуку с родителями и печаль, что можно было более или менее точно угадать по нашему внешнему виду, моему студенческому возрасту и приближающемуся началу учебного года, но я все еще жду от нее каких-то более трудно предсказуемых откровений. А цыганка вдруг протянула ко мне свою ладонь с трешкой и сказала: — Плюнь! — Это еще зачем? — удивился я. — Так для гаданья надо. — А без этого нельзя? — Нельзя! Я аккуратно наклоняюсь к ее ладони и делая вид, что плюнул, говорю — Тьфу! — А теперь я! — говорит цыганка. Она шумно втягивает через нос воздух, затягивая в рот мокроты, а потом смачно плюет этой слизью в самый центр трешки, и тут же начинает комкать ее в руках. — Ну что, — говорит она, — не жалко тебе трешки для бедной цыганки? Или возьмешь? — Иди, иди прочь со своею трешкой, — замахал я обеими руками, отгораживаясь от нее. С тех пор ни одна цыганка не подходила ко мне с предложением погадать. Хотя они мне часто встречались, особенно на вокзалах и перронах железнодорожных станций. Очевидно, приближаясь ко мне, они что-то угадывали в выражении моего лица. Все-таки, надо признать, они — психологи. А для чего я все это рассказываю? Да для того, чтобы всем напомнить: — Граждане! Не берите деньги в рот!