Перейти к основному содержанию
Учительница истории
Я испытала странное, мучительное влечение к ней, как только её облик, её лицо из множества лиц и обликов безупречно выхватил мой взгляд и больше уже никогда не отпускал. Ей было тридцать два, мне - шестнадцать. И она была моим учителем. В атмосфере духовной школьной нищеты, не свободного, не яркого, не индивидуального, я только и выучилась, что смотреть сквозь оконные рамы на пейзаж, тянувшийся из детства, не слыша криков и голосов, и скрипа мела по школьной доске. В какой бы точке отечества ни находился этот тоскливый ландшафт с мокрым деревом или безнадёжным трамваем с заиндевевшим стеклом, или одинокой фигурой, несущей бремя обречённой обыденности, он тут же становился полотном, живописью холодных оттенков. Я всматривалась в него напряжённо, и если вдруг образ проступал, на языке возникали вкусовые ассоциации слов. Да, слова имели вкус, как пища, и главное было – нести их во рту, чтобы не растерять послевкусие, и продолжать всматриваться в очертание. Так рождалась материя стиха. Большего школа мне дать не могла. Но я благодарна жёлтому низкорослому зданию за встречу с той, кто на долгие годы стал моей тайной, дивным душевным расстройством, из которого, словно из источника, черпалось вдохновение. Моя школьная подруга оставила меня в начале учебного года, предав одиночеству, и надо было торопиться обратить его в некое подобие шутовства – только шуту позволено пнуть короля – чтобы ровесники не учуяли запах крови. В детях, вопреки убеждениям, сосредоточены самые яркие проявления человеческого порока, порока ещё не успевшего развиться в силу недостатка опыта. Но их стайное чутьё к травле безупречно. Я выпадала из реальности, как впадают в обморок или летаргический сон, всё больше и больше отстраняясь, не желая иметь ничего общего с окружающим меня пространством. И постепенно мой круг сузился до двух вещей – созерцания и книг, ворованных из отцовской библиотеки в моменты его отлучек из дома. Библиотека была святилищем и потому закрыта на два оборота ключа для смертных, способных осквернить бессмертное, положив недочитанную книгу на полировку стола корешком вверх. Что ж, я признательна покойному отцу за его воспитание. Отец болел, медленно и опасно для всех нас разрушаясь. Он проиграл свою жизнь, как карту, как упускают единственный в расписании поезд. И навсегда остался стоять посреди глухоты вокзала, с пустыми разведёнными руками, в изношенном сером пиджаке, невероятного ума и изломанной судьбы господин. Он оторвался от земли в бесконечность, подобно летящему человеку Шагала, прихватив с собой часть нашей камерной эпохи. Зимой умерла моя собака, которую когда-то щенком мы купили с ним под Новый Год у подвыпившего незнакомца, умерла, прожив несчастливую, но долгую жизнь, в одну из морозных декабрьских ночей – тихо, пока я спала. Её завернули в целлофановый мешок и отнесли в мусорный контейнер детской инфекционной больницы – застывшую землю не брала лопата. Оборвалось то, что называют детством, которого по большому счёту не было – я никогда не была ребёнком. Трудно восстановить в памяти, с чего началось наваждение. Кто может определить, что такое любовь? За всю жизнь я не смогла дать иного ответа, кроме как «тоска по невозможному». За любовь можно умереть или не умирать, можно жертвовать собой или погрузиться внутрь собственного эго, она останется иррациональной, как цветок или облако. И никому не должной. Моя учительница истории. Странная связь установилась между нами. Долгая и невыносимая, как звук. Тоскливая, задыхающаяся. Падающая навзничь, словно срезанный стебель вьюна. Я не выдерживаю взгляда и опускаю глаза, потому что всё настолько ослепительно ясно и невозможно одновременно, что по спине бегут струйки холодного пота. Сердце колотится где-то в висках. Я стараюсь выпросить любое дело – клеить обои или красить дверь – мне не важна работа, главное – быть. Сон вмешивается в мою болезнь, отнимая драгоценные мгновения, и я проклинаю сон. Чем меньше времени остаётся от выпускного года, тем деспотичнее становится любовь. Я ревную ко всем вопрошающим, равным и неравным, к старшим, к отвратительным младенцам, ничем не заслуживающим обожания, кроме факта появления на свет, к другим, к собственному отсутствию, к каждому дню. Она прощает мои выходки, демонстративное молчание. Моё паясничание. Из не существующих, но как бы очевидных посланий, доносится « Ты – не они». Не они. И главный кошмар в том, что, для себя я не могу понять и принять, что именно жду от этих отношений – коснись меня всепроникающая телесность, и разрыдаюсь, убегу от стыда и ужаса. Моё желание бедно, оно только тронуто эросом. Что делать с близостью, с возможностью такой близости? Много позже, когда я повзрослею и стану жить в другом городе, чуждом и горьком, эта тоска, укол юности, как приступ лихорадки, вновь накроет меня с невероятной силой. Ноябрьским вечером, среди огней многоэтажек, не дойдя несколько шагов до своей общежитской комнаты, я остановлюсь у серых блочных домов и, запрокинув голову в небо, не прошепчу – провою твоё имя. Потом случится многое – жизнь. Связи, дающие и опустошающие, мимолётные вспышки, страсть во всей её дикости и нетерпимости, низость. Какая низость – ювелирная! Не верьте. Ничто с годами не затягивается и не проходит. Оно, это «нечто», превращается в прямую линию, постоянный гул, который способно вытерпеть человеческое ухо. Во сне ли, в минуты случайных встреч, на других ли материках, поднимаясь на поверхность из глубин, чтобы глотнуть воздуха, я не раз увижу твоё лицо и не посмею над ним склониться. Однажды мы сядем напротив друг друга в компании бесплотных призраков – настолько мало они будут значить в наших судьбах – однако связанных общими нитями прошлого, и никто из них не разгадает тайны. Что природа в своём монументальном господстве походит на единую концентрационную зону, где царит непреложный закон – закон невозможного. Он скучен и прост, как всякое предписание, повторенное бесчисленное множество раз. Он не даёт хаосу завладеть миром. Мы, рабы твои и создания твои, жизнь, расплачиваемся за собственное успокоение, за исконный порядок вещей – смирением, поэтому мы несчастливы и всегда чем-то обделены. «А если бежать?» «Побег как конец прекрасной иллюзии?». И всё становится настолько до ослепления ясно, что я не выдерживаю взгляда и опускаю глаза.