Перейти к основному содержанию
Италия Гоголя
(из книги «ДЕТИ ЯНУСА») Гуляем по вечернему Риму. Из пиццерий и тратторий доносится смех, перемешанный с бряцаньем посуды и обрывками разговоров. Улицы заполнены веселой, беззаботной толпой. Когда сливаешься с ней – чувствуешь, как все тело, каждая его клетка пропитываются жаждой жизни. «Ах, если б умер я в тот миг, Я твердо знаю, я б проник К богам в Элизиум святой,И пил бы нектар золотой. А рай оставил бы для тех,Кто помнит ночь и верит в грех,Кто тайно каждому стеблю Не говорит свое «люблю»»,- точно передал это ощущение Николай Гумилев. Пантеон. Фонтан Треви. Пьяцца Навона. Пьяцца ди Спанья. Убегающие от нее вверх ступени лестницы Тринита дей Монти, как всегда, заполнены молодыми иностранцами. « Они,- пишет о них Луиджи Бардзини,- опираются на древнюю травертиновую балюстраду, усаживаются или растягиваются на ступенях и ждут. Чего или кого? Сами того не зная, они занимают одно из тех мест, где в далекие времена, сто и более лет тому назад, собирались другие молодые люди – модели и артисты, ищущие работу. Здесь, на травертиновых ступенях, сидели святые монахи с белыми бородами, пираты, пилигримы со своими мисочками, и красивые крестьянки , облаченные в костюмы, готовые молиться перед алтарем какого-нибудь художника, незанятые бандиты в конических шапках и с ершистыми бородами, собранные в сюжетную композицию святые семейства. Были здесь театральные убийцы, Иуды, Вакхи, молодые святые Иосифы, пастухи в накидках из козлиной или буйволиной шкуры, походившие на древних сатиров, бородатые отцы небесные и спустившиеся с холмов крестьяне с жестокими глазами. Сами того не зная, эти молодые иностранцы занимают одно из тех мест, где еще до моделей, воров, убийц и других бедолаг, находили себе азил — непрекосновенное убежище- те, кого разыскивали папские жандармы. Согласно древней привилегии, их не могли арестовать до тех пор, пока они не покинут это место. Стендаль, описывая их, добавляет: «Друзья и родственники честных людей, поселившихся на ступенях, приносили им днем еду, в которой они могли нуждаться.» Как и модели прошлого, эти современные молодые люди напоминают маскарадных персонажей и — в своей потертой одежде –, кажется, тоже убежали из дома и ищут азил. Многих из них, несомненно, в их бегстве также поддерживают друзья и родственники. Итальянские власти разрешают им жить, как им хочется, вести жизнь без правил, одеваться, как вздумается, будто они защищены какой-то древней привилегией. От каких не имеющих имени, неизвестных преступлений, от каких ужасов бегут сегодня эти молодые иностранцы? Какая загадочная пустота их духа заполняется, когда они просто вступают на итальянскую землю ?» Входим на примыкающую к пьяцца ди Спанья виа Кондотти. Дом № 86. Старинное «Кафе Греко», которое было любимым римским заведением Гоголя, наряду с находившимися неподалеку кофейней «Дель буон густо», тратторией «Лепре», «где не всегда бывает самый отличный материал», и располагавшейся рядом с Пантеоном тратторией «Фалькон», « где жареные бараны поспорят, без сомнения, с кавказскими». Здесь и в квартирах на виа Сан Исидора и виа Систина – в нескольких минутах хотьбы от кафе – писались «Мертвые души». Глядя в «Кафе Греко» на висящие под стеклом мемориальные материалы, связанные с посещениями заведения Гоголем и написанием «Мертвых душ», всегда вспоминаешь, что название этого произведения в равной степени определяет как тех, «кого» его главный герой покупает, так и тех, кто ему «товар» продает, и особенно ясно понимаешь, что создано оно должно было быть именно в Риме, городе, основанном людьми, которые, изначально обильно наделенные психологическими чертами, выделенными в гоголевских персонажах, в момент исторического выбора — после падения Вей — закрепили эти черты на уровне своей цивилизации и, став поводырем мира, наделили ими другие народы. « Если себялюбие является и в широком, и в узком смысле корнем и основой всяческого зла,- писал о том, что можно назвать «возрожденческими последствиями вейского выбора», историк Якоб Буркхардт,- то уже поэтому итальянец с его развитой индивидуальностью приблизился тогда ко злу в большей степени, чем любой другой народ. Однако это индивидуальное развитие – не его вина, но приговор всемирной истории; оно стало уделом не одного итальянца, но и – в значительной степени через посредничество итальянской культуры – уделом всех народов Запада, для которых индивидуальное сделалось высшей формой, в которую облекается их жизнь.» Гоголь и сам подмечал, что итальянская атмосфера оказывает влияние на создание «Мертвых душ», способствует их написанию. « Ехал я раз между городками Джансано и Альбано( окрестности Рима.прим. авт.),- вспоминал он.- Середи дороги, на бугре, стоит жалкий трактир, с бильярдом в главной комнате, где вечно гремят шары и слышится разговор на разных языках. Все проезжающие мимо непременно тут останавливаются, особенно в жар. Остановился и я. В то время я писал первый том «Мертвых душ», и эта тетрадь со мной не расставалась. Не знаю почему, именно в эту минуту, когда я вошел в этот трактир, мне захотелось писать. Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере, забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким воодушевлением.» В прошлом некоторые внимательные наблюдатели интуитивно улавливали и – так или иначе — косвенно обозначали связь персонажей «Мертвых душ» с их италийскими архетипами. « Когда я в Риме,-писал русский искусствовед, поэт, историк и литературный критик Владимир Вейдле,- я всегда, нет-нет, да и подумаю о Гоголе. Наглядишься, бывало, с верхушки Испанской лестницы на то, как в небо взлетает и покоится в небе купол Св. Петра, да и начнешь медленно спускаться по улице, образующей с двумя продолжениями своими вытянутую по шнуру каменную просеку, которая, опускаясь и поднимаясь с холма на холм до самой Санта Мария Маджоре, перерезает старый папский город. Прорубить повелел ее в конце XVI векак папа Сикст Пятый, в честь которого и называется она Сикстинской. Но в гоголевские времена звалась она « Счастливой» — «виа Феличе» — и, спускаясь по ней, редко я забывал остановитсься против дома номер 126 и взглянуть лишний раз на мраморную доску, прибитую между двумя его окнами в 1901 году заботами, как на ней указано, русской колонии в Риме… Так что, в сущности,- каждый раз себе это говорю и каждый раз дивлюсь,- из ворот вот этого самого дома и выехала бричка, на которой ездят господа средней руки, с Селифаном и Петрушкой на козлах; в этом самом доме на третьем этаже и родились… и Манилов, и Коробочка, и Плюшкин, и дама, приятная во всех отношениях, и губернатор, вышивающий по тюлю, и сам Павел Иванович Чичиков… И что же? Коробочку ты встречаешь утром, когда выйдешь погулять между Тритоном, радостно мечущим вверх водную струю, с великолепной громадой палаццо Барберини: «Может быть, понадобится птичьих перьев? У меня к Филиппову посту будут и птичьи перья !» - А на площади Квиринала, возле Диоскуров, где сияет вдали тот же купол, увенчивающий Рим, тебе слышится голос Ноздрева: «Брудастая с усами; шерсть стоит вверх, как щетина. Бочковатость ребер уму непостижимая, лапа вся в комке, земли не заденет!» — Или на крутой тропе, что ведет меж пиней и кипарисов от говорливых мраморов Форума к тенистому молчанию Палатина, Собакевич, наступив тебе на ногу, «входит в самую силу речи»: « А Пробка Степан, плотник? Я голову прозакладую, если вы где сыщете такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он в гвардии, ему бы бог знает что дали, трех аршин с вершком ростом!»… Все эти слова и голоса звучали для него здесь — возле Траянова стола, у пирамиды Кая Цестия, на Латинской, на Аппиевой дороге.» « В Гоголе,- отмечал русский писатель, искусствовед и переводчик Павел Муратов,- воплощено с необыкновенной, по истине стихийной силой, тяготение к Италии и Риму, охватившее русских людей сороковых годов. Но мало так сказать ! Трудно найти в какой-либо литературе и трудно даже представить себе такую восторженную любовь к Италии, какой ее любил Гоголь. Письма Гоголя, писанные разным лицам из Рима, являются незабываемым памятником этого изумительно глубокого и яркого чуства… Рим внушает Гоголю необъятно широкое «эпическое» чувство, и если вспомнить, что в Риме писалась эпопея «Мертвые души», то сквозь строки этих писем, на нас глянет обширная и важная тема об участии Рима в творчестве Гоголя,- тема еще не затронутая русской литературой. Здесь должно сказать только, что великий труд Гоголя питало его счастье Римом… Гоголь открыл в русской душе новое чувство- ее родство с Римом. После него Италия не должна быть чужбиной для нас. После него должны прийти другие, которые будут писать в своих римских письмах, как он писал Данилевскому: « Ты спрашиваешь меня, куда я летом. Никуда, никуда, кроме Рима. Посох мой страннический уже не существует… Я теперь сижу дома, никаких мучительных желаний, влекущих вдаль, нет, разве проездиться в Семереньки, то есть в Неаполь, и в Толстое, то есть во Фраскати или в Альбано». Пусть другим, вслед за Гоголем, выпадут часы, подобные тем, которые он проводил в саду Волконской. « Я пишу тебе < Данилевскому> письмо, сидя в гроте на вилле у княжны З. Волконской, и в эту минуту грянул прекрасный проливной, летний, роскошный дождь на жизнь и на радость розам и всему пестреющему около меня прозябанию». Другие пусть повторяют за ним его прогулки. «Мои прогулки простираются гораздо далее, глубже в поле. Чаще я посещаю термы Каракаллы, Roma vecchia < Старый Рим>, с его храмами и гробницами...» И тогда не умрет в русской литературе великая часть души Гоголя, вложенная им в этот призыв: «Италия, прекрасная, моя ненаглядная Италия...» О том, чем была Италия для Гоголя, лучше всего говорят его письма. «Наконец я вырвался,- писал он в 1837 году Жуковскому.- Если бы вы знали, с какой радостью я оставил Швейцарию и полетел в мою душеньку, в мою красавицу Италию. Она моя! Никто в мире не отнимет ее у меня! Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр – все это мне снилось. Я проснулся опять на родине… Как будто с целью всемогущая рука промысла бросила меня под сверкающее небо Италии, чтобы я забыл о горе, о людях, о всем и впился в ее роскошные красы. Она заменила мне все. Гляжу, как иступленный, на все и не нагляжусь до сих пор. Вы говорили мне о Щвейцарии, о Германии и всегда вспоминали о них с восторгом. Моя душа также их приняла живо, и я восхищался ими даже, может быть, с большею живостью, нежели как я въехал в первый раз в Италию. Но теперь, после того как я побывал в них после Италии, низкими, пошлыми, гадкими, серыми, холодными показались мне они со всеми их горами и видами, и мне кажется, как будто я был в Олонецкой губернии и слышал медвежее дыхание северного океана.» « Что за земля Италия !- в том же- 1837 году- писал Гоголь П.А. Плетневу. – Никаким образом не можете вы ее представить себе. О, если бы взглянули только на это ослепляющее небо, все тонущее в сиянии! Все прекрасно под этим небом; что ни развалина, то и картина; на человеке какой-то сверкающий колорит; строение, дерево, дело природы, дело искусства — все, кажется, дышит и говорит под этим небом. … Нет лучшей участи, как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к божеству… Я не знаю, где бы лучше могла быть проведена жизнь человека, для которого пошлые удовольствия света не имеют много цены… Хотите – рисуйте, хотите – глядите… не хотите ни того, ни другого – воздух сам лезет вам в рот.» « И когда я увидел наконец во второй раз Рим, — делился в 1838 году Гоголь своими впечатлениями со своей бывшей ученицей М.П. Балабиной,- о, как он показался мне лучше прежнего! Мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это все не то, не свою родину, но родину души своей я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде чем я родился на свет. Опять то же небо…Опять те же кипарисы…Тот же чистый воздух, та же ясная даль. … Был у Колисея, и мне казалось, что он меня узнал, потому, что он по своему обыкновению, был величественно мил и на этот раз особенно разговорчив. Я чувствовал, что во мне рождались такие прекрасные чувства! Стало быть, он со мною говорил.» «О Рим, Рим! – тосковал в 1839 году Гоголь в Мариенбадене и Вене.- Мне кажется, пять лет я в тебе не был. Кроме Рима, нет Рима на свете. Хотел было сказать — счастья и радости, да Рим больше, чем счастье и радость…» «Теперь сижу в Вене,- жаловался в 1840 году Гоголь в письме к художнику А.А. Иванову.- Пью воды, а в конце августа или в начале сентября буду в Риме, увижу Вас, побредем к Фалькону есть Bacchio arosto ( жареная баранина) или girato ( баранина на вертеле) и осушим фольету Asciuto ( бутыль белого вина), и настанет вновь райская жизнь...» Прогулки по улицам ночного Рима, «освещенным кофейнями, лавочками и разноцветными фонарями тех сквозных балаганчиков с плодами и прохладительными напитками, которые, наподобие, небольших зеленых храмиков, растут в Риме по углам улиц и фонтанов его»; «бряцание гитары и музыкальный строй голосов, которые, как пишет П.В. Анненков, особенно хороши бывали при ярком свете луны – вот что составляло тогда счастье Гоголя. Это было счастьем итальянской иллюзии, счастьем от порождаемых Италией иллюзорных ощущений и чувств, счастьем физической жизни, счастьем от возникающего в Италии нескончаемого ненасытного желания эту жизнь поглощать… «Бывало, зайдем мы в какую-нибудь тратторию пообедать,- вспоминал друг Гоголя И. Золотарев,- и Гоголь покушает плотно, обед уже кончен. Вдруг входит новый посетитель и заказывает себе кушанье. Аппетит Гоголя вновь разыгрывается, и он, несмотря на то что только что пообедал, заказывает себе то же кушанье, или что-нибудь другое.» Исполненный итальянских восторгов, Гоголь заражал ими других. « Он хвастал перед нами Римом так, как будто это его открытие...-, вспоминала фрейлина российских императриц Марии Федоровны и Александры Федоровны А.О. Смирнова.-Никто не знал лучше Рима, подобного чичероне( гида) не было и быть не может. Не было итальянского историка или хроникера, которого бы он не прочел, не было латинского писателя, которого бы он не знал; все, что относилось до исторического развития искусства, даже благочинности итальянской, ему было известно и как особенно оживляло для него весь быт этой страны, которая тревожила его молодое воображение и которую он так нежно любил, в которой его душе яснее виделась Россия, в которой отечество его озарялось для него радостно и утешительно. Он сам мне говорил, что в Риме, в одном Риме он мог глядеть в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления.» Но постепенно все меняется. Восторги угасают. «… С какой бы радостью я сделался фельдьегерем, курьером даже на русскую перекладную и отважился бы даже в Камчатку, — писал в 1840 году Гоголь М.П. Погодину о своем очередном приезде в Рим.- Клянусь, был бы здоров. Но мне всего дороги до Рима было три дни только. Тут мало было перемен воздуха… Ни Рим, ни небо, ни то, что так бы причаровывало меня, ничто теперь не имеет на меня влияние. Я их не вижу, не чувствую. Мне бы дорога теперь, да дорога, в дождь, слякоть, через леса, через степи, на край света...» «… мы встретились с ним в Риме в 1843 году и прожили здесь целую зиму в одном доме,- писал русский литератор Ф.В. Чижов,- на via Felice 126. Во втором жил покойный Языков, в третьем Гоголь, в четвертом я. Видались мы едва ли не ежедневно… Сходились мы в Риме по вечерам постонно у Языкова, тогда уже очень больного, — Гоголь, Иванов и я. Наши вечера были очень молчаливы… Однажды мы собрались, по обыкновению у Языкова. Языков, больной, молча сидел в своих креслах; Иванов дремал, подперши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его: — Вот, — говорит,- с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе господнем. И после, когда уже нам казалось, что пора расходиться, он всегда приговаривал: - Что, господа? Не пора ли нам окончить нашу шумную беседу.» « Исчезло прежнее светлое расположение духа Гоголя,- вспоминал о той поре русский художник-гравер Ф.И.Иордан.- Бывало, он в целый вечер не промолвит не единого слова. Сидит себе, опустив голову на грудь и запустив руки в карманы шаровар, и молчит...» Сам Гоголь в том году писал к Данилевскому в письме из Рима: «Для меня, все до последних мелочей, что ни делается на Руси, теперь стало необыкновенно дорого, близко. Малина и попы интереснее всяких колисеев»; а в письме к С. Шевыреву признавался: «Сказать правду, для меня давно мертво все, что окружает меня здесь, и глаза мои всего чаще смотрят только в Россию и нет меры любви к ней.» В те месяцы усиливающаяся отчужденность Гоголя от итальянского образа жизни сопровождается все нарастающими религиозными настроениями. Писатель все более погружается в чтение богословской литературы, а свою работу над «Мертвыми душами» воспринимает как «предназначение свыше», как « миссию». « Да, друг мой! – пишет он тогда С.Аксакову. — Я глубоко счастлив. Несмотря на мое болезненное состояние, которое опять немного увеличилось, я слышу и знаю дивные минуты. Создание чудное творится и совершается в душе моей, и благодарными слезами не раз теперь полны глаза мои. Здесь явно видна мне святая воля Бога: подобное внушенье не приходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета !»; а в письме к Н. Шереметьевой: «Часто душа моя так бывает тверда, что, кажется, никакие огорчения не в силах сокрушить меня. Да есть ли огорчения в свете? Мы назвали их огорчениями, тогда как они суть великие блага и глубокие счастия, ниспосылаемые человеку. Они хранители наши и спасители души нашей. Чем глубже взгляну на жизнь свою и на доселе ниспосылаемые мне случаи, тем глубже вижу чудное участие высших сил во всем, что ни касается меня. И вся бы хотела превратиться в один благодарный вечный гимн душа моя.» Отход Гоголя от латинской культуры, определенную разочарованность в ней можно усмотреть и в том факте, что в 1846 году местом своего пребывания в Италии он избирает греческий по происхождению Неаполь, который за несколько лет до этого называл душным, пыльным и нечистым, но теперь в котором ему «покойнее, чем в Риме». « Неаполь прекрасен,- писал он в том же году Жуковскому,- но чувствую, что он никогда не показался бы мне так прекрасен, если бы не приготовил Бог душу мою к принятию впечатлений красоты его. Я был назад тому десять лет в нем и любовался им холодно. Во все время прежнего пребыванья моего в Риме никогда не тянуло меня в Неаполь; в Рим же я приезжал всякий раз как бы на родину свою. Но теперь во время проезда моего через Рим уже ничто в нем меня не заняло… Я проехал его так, как проезжал дорожную станцию; обоняние мое не почувствовало даже того сладкого воздуха, которым я так приятно был встречаем всякий раз по моем въезде в него; напротив, нервы мои услышали прикосновение холода и сырости. Но как только приехал в Неаполь, все тело мое почувствовало желанную теплоту, утихнули нервы, которые как известно у других раздражаются от Неаполя...». Постепенно Италия превращалась для Гоголя в некий памятник случившейся с ним духовной метаморфозы. «… Я уже ничего не вижу перед собою, и во взоре моем нет животрепещущей внимательности новичка, — писал он своему самому близкому другу, Данилевскому.- Все, что мне нужно было, я забрал и заключил в глубину души моей. Там Рим как святыня, как свидетель чудных явлений, совершившихся надо мною, пребывает вечен. И, как путешественник, который уложил все свои вещи в чемодан и усталый, но покойный ожидает только подъезда кареты, понесущей его в далекий, верный, желанный путь, так я, перетерпев урочное время своих испытаний, изготовясь внутренне, удаленной от мира жизнью, покойно, неторопливо, по пути, начертанному свыше, готов идти укрепленный и мыслью, и духом...» На вопрос о том, в чем состоит fatal charm Италии, Гоголь находит ответ. И тогда итальянское счастье покидает его, былые радости уже не охватывают, бараны у Фалькона становятся не так вкусны… Великий Пан для него умер. И соблазнительная панночка уже не может внести свой гроб в пределы очерченного им круга...