Перейти к основному содержанию
Вовка-4
рассказ четвёртый Велосипед Велосипед – всего два колеса, а радости от него как будто их целых десять, и скорость очень похожа на автомобильную. Потому что на руле нет спидометра, но зато за ушами свистит обиженный ветер, который гонится сзади и всё никак не может обдать, треснуть по спине холодной ладонью – чур не я! У меня в детстве был велик. Взрослый; до коего я не доставал ни пятками, ни макушкой, и приходилось подлаживаться к педалям, чтобы крутить их не отбивая себе нежную детскую мотню об железную рамку. Я устраивал его возле ближайшего пня, что был прежде толстой берёзой у калитки; сам взлезал на тот пень, словно статуя пионерского октябрёнка; и тогда уже, становясь выше и сильнее, опрастывал свою костлявую попу на подушку-седушку. И то что кости жались, кылялись, и всё никак не могли умоститься – мне уже было совершенно неважно, когда я крылатый нёсся по улице, зная что через десять минут буду у речки, потом сорвусь к лесу, к соседней деревне – ну прям в небеса. На переднем колесе моего старенького велика была камерная шишка, похожая на вздувшийся во лбу болезненный синяк – и от этого сам велосипед мне казался нездоровым, где-то покалеченным в схватке с дорогой. Ему бы надо было поменять покрышку, но в нашем поселковом магазине такие дорого стоили, а просить у взрослых ради своего удовольствия я постеснялся – зная уже тогда, как тяжело весят эти лёгкие бумажные денежки. Интересно, понимает ли Вовка в деньгах? Считать он их, конечно же, не умеет – тут ему приходится доверять благородству продавцов, которые никогда не обманут – не должны обмануть такого блаженца. Но вот цену каждому своему долгожданному грошику он уже сложил в ручьях пота да в нарывах мозолей. На днях он прибежал ко мне засалютованный, словно в пяти шагах от него всю ночь гроздьями разлетались фейерверки.- Ты знаес сто я себе купил в магазине?!- Мне уже не надо слов, вовка: я отраженье покупки вижу на твоих блестящих голубых зрачках, потому что ты эту радость носишь волочишь таскаешь с собой со вчерашнего вечера, и даже веки смежиться не могут из боязни заснуть и профукать бесценный подарок. - Неужели тот самый мафон? - Да!!!- Он обнял меня, а показалось что Землю, которая дала ему жизнь, а главное уши, чтобы чувствовать музыку. Вовка безмолвным детским наитием переживает за своих музыкальных героев, не в силах объяснить откуда он взял их, как притопали они в его рыжую вихрастую голову – чем, если ног у них нет, а одна только выдумка тела. И вот теперь Вовка всё же купил себе свою великую мечту, белый проигрыватель с грампластинками, давно чахнувший в пыльной витрине музыкального магазина. Залежалое старьё, как говорил бывший неумёха и непродавала директор, держа радиолу для пущей рекламы. А Вовка откладывал на неё по копеечке, по рублику – им ведь на летающей тарелке не платят никаких пенсий, потому что они жируют от пуза на полном обеспечении. Ещё лет десять назад инопланетяне от голода кушали всё подряд – бумагу, песок, штукатурку – но сейчас с пропитанием стало получше, и поварам даже удаётся себе подворовывать. А Вовке украсть было негде, и он на свою музыку долго зарабатывал на чужих подворьях. Он катится рядом со мной к железнодорожному мосту чрез речку. Мы с ним похожи на двух клоунов в цирке – пата и паташона, рыжего весёлого клоуна и его мудрого серьёзного напарника. Вовкины длинные ноги почти что волочатся на приземлённом дорожном велосипеде; он взял его у себя на летающей тарелке, и эти велики, видно, покупались для пущей безопасности – чтобы никто, а особенно инопланетные девчата, не расквасил себе нос под высоким седлом. Моё колесо в полтора раза больше, и я даже не напрягаюсь обогнать – в то время как Вовка истово крутит педали, словно донкихот оседлавший ветряную мельничку. Я посматриваю на него сверху с лёгкой насмешкой, и моё спокойное санчепанчевское сердце подсказывает мне, что скоро привал и бутербродный обед. Прямо возле железной дороги и речки, где зелёной тенью проносятся скоростные поезда над голубой бездной. Конечно, не такие уж они и скорые, да и бездна наша сравнительно мелководна; но вот лет через двести, когда над землёй раскинутся воздушные магистрали, а русла заполнятся новой водой из подземных источников, то настанет благословенное время любви и радости к природе и к людям. Я Вовке всё так и рассказал о далёком но близком будущем. А он мне ответил как сварливая старушка на лавочке: - дозыть бы... – и недоверчиво пожевал кислыми губами, словно в рот ему с компотом попало несезонное яблочко, горьковатый дичок. - Ты что, Вовка, сомневаешься в науке и технике? Он заметно смутился моей нарочитой обидкой, хотя в ней не было и капли сердечного тумана, а мне просто хотелось его поддразнить.- Я зэ их потсти не знаю. Нам дома нельзя долго смотлеть телевизол. Только мультики и пло бозэньку. - Это правильно, Вовка. Телевизор сейчас много дури показывает. Всякая кровь, поножовщина, драки.- Мне почему-то захотелось рассказать ему страшные ужасы, может быть оттого что сегодняшний день страшно ужасно солнечный и тёплый, рождающий химеры назло своей радости. В такие дни интересно представлять явый апокалипсис мира – взрывы землетрясения цунами – насмешливо себе сознавая, что под божьей милосердной дланью ничего со мной не случится. - Я один лаз видел длаку. С кловью. Вовка передёрнулся от воспоминанья; и я впервые узрел как зазмеились его плотоядные губы, прежде расквашенные будто у телёнка под коровью сиську.- Два дядьки подлались в кафэске. Плотивно было смотлеть. - Нечего тебе делать в этой пьяной забегаловке. Если захочешь подкормиться, то приходи ко мне. - А я у них нитсего не плосу. У меня денезки есть, стоб покусать. Вот это да, твою мать. Я про себя ругнулся на себя за себя. Почему это я с нормальными людьми всегда выбираю слова, беспокоясь за их обиду – а Вовку просто походя оскорбил, считая блаженного глупеньким человеком без чести, без гордости. А он вон какой – недоступный. Не напирая бычком но юля как уж, я увёл разговор в другую сторону, прекрасную.- Старушки знакомые говорят, что ты им хорошо помогаешь. Хвалят тебя. - А как зэ!- Он расцвёл как мальчишка, которого при родителях расхвалили благодарные соседи – и такой, и сякой, и прямо самый лучший сын на белом свете.- Я им всегда оголоды сазаю, и длова лублю, и есё по хозяйству. Мы уже подъехали к мосту; спешились. На серозелёной речушной глади было пустынно: в камышах по-партизански затаились носатые деревянные и курносые резиновые рыбачьи лодки. На укрытом от чужих глаз кругленьком пляжике одиноко возлежали три городских дачника, наверное незнакомых друг другу. Каждый из них накрыл рядом с собой лёгонькую скатёрку; и судя по этикеткам, там пенилось пиво, а по фруктово-овощным цветам – яблоки с грушами, да огурцы с помидорами. - Ну всё, Вовочка. Теперь размуздываемся и аппетитно садимся кушать. Вовка всё ещё стесняется есть да пить, во всяком случае в моём присутствии. Не то чтобы я для него остаюсь чужим – а наоборот, мне кажется; он уже считает меня близким товарищем, доверяется в своих душевных радостях и тревожках – поэтому с его стороны друзья должны одинаково вкладываться в дружбу, хоть и едой. Объяснить он всё это мне не может – и по стыду, и по недомыслию – но чувствует это в себе, я уверен, именно так. Поэтому когда мы садимся к столу, я сам ему полно наваливаю в его личную тарелку – и пусть только попробует всё не съесть. Вот и сейчас он поначалу легонько, как бабочка, отщипнул то от сыра, то от колбасы; но раскушав съестное, голод – не Вовка – уже всерьёз набросился на обеденные припасы; и челюсти голода, а не Вовкины, задвигались на своих костлявых маховиках вровень с моими. - Вкусно жевать на природе, под небом. Совсем не то чтобы дома под лампочкой. Не все мои слова из набитого рта можно было разобрать, но он понял меня с полнамёка. - Даааа. Вкусно зэвать на плилоде под лампотськой. И мы вместе с ним засмеялись, а солнце и ветер понесли наш золотистый смех над камышами да лодками, над рыбаками и дачниками, подняли к кучерявым облачкам и быстро расплескали над посёлком грибным дождиком, тоже из наших припасов. Под которым так приятно мечтать. Я думаю, что каждый хочет вернуться в детство – хоть на день. И тот, кто несчастлив в нынешнем времени – мечтая о покое, когда его, малыша, не мучили никакие сиюминутные заботы, тревожные, даже трагичные, а все глупенькие капризы природы разгоняла как тучи ладонями богиня - смешливая бабушка - и в капельках воды из огородного шланга ослепительная сияла радуга. И кто счастлив, любим да удачлив сейчас, кому ныне живётся в нежащей роскоши личного и творческого уюта – тоже хочет оказаться на крутом бережку деревенской реки в компании загорелых мальчишек, которые уже через час после знакомства становятся лучшими друзьями и учат рыбачить, сигать в воду с деревца, хвататься без страха за панцырь игольчатых раков. И считать облака. - Вовка, погляди. В центре неба. Облако, похожее на собаку, дворовую лохматую, из которой шапки шьют. А над ней и сама та шапка, треух, видишь? - Дада. Визу!- И он вознёсся к небесам. - Вон ещё здоровый крейсер, или торпедный, плоский такой. И от него разбегается, расплывается мелочь в разные стороны. Видишь? - Да, да, визу,- но по его неуверенности я понял, что врёт вруша, не видит, только поддакивает, чтоб мне не обидно. - А вон глянь, маленький поросёнок, почему-то с длинным носом. Наверное, незаконнорождённый. И за ним ползёт ящерица огромная, целый варан называется. Видишь. - дааа.- Ну тут уже полная брехня. Он заметно расстроился оттого что так слеп, что не видит, вот и тянет протяжно. Тогда я подхожу к оранжевой бабочке, беру за крыло, сажаю Вовке на нос, и она улетать не хочет. Он хохочет от радости, а она полусонная зевает – чего, мол, пристал. И на моих пальцах остались её радужные отпечатки со всех цветов, на которых она побывала за свой рабочий день. Но может быть она не работает? не окучивает пыльцу, а только лишь лакомится нектаром природы. Вот лентяйка. Пыльца такая лёгкая, что сдувается моим тёплым дыханием. Отовсюду, где бабочка порхала, на её липких крыльях остались живописные рисунки от художников – многоликой розы, яркого пиона, и солнечной ромашки. И если ей захочется обрести новый мазок на себе, то она опять же отправится в путь – облетит десять вёрст деревенских полей, отпечатает красивые оттенки на своих промокашках, что называются крыльями – и из простенькой капустницы станет великим адмиралом, а может и маршалом. Ведь у бабочек имя зависит всего лишь от цвета, от мазка и мольберта – её главный художник природа. И от этой природы что-то в моей душе изменяется. Капитально. И в лучшую сторону. Потому что мне сейчас не нужно привлекать мир своей заманчивой персоной – он сам ко мне в сердце теснится. Как к солнечному свету от надоевших дождливых туч да мрачных фиолетовых холодов. Я чую, что сердечно становлюсь другим, крупным, вселенским. Ещё не дошёл до вершины человеческой мудрости, но уже путь мой необратим, потому как назад я и сам не пойду, и товарищи мне не дадут. А их у меня с каждым днём появляется множе. Может быть, оттого что светла моя улыбка душа – но не скрытной белозубой надменностью, облечённой роскошью богатства да удачей в делах, и не скрипящей крепкозубой сварливостью, боящейся сглаза отпетых завистников – а мир мой во всякий вновь приходящий день удивляет великими чудесами и безмерной красою восхищает меня, да теперь уж и тех кто со мною пленяется рядом.