Перейти к основному содержанию
Рассказ отца
Рассказ отца Дмитрий Гуриевич Лыюров третий месяц отбывал наказание в Воркутлаге, куда был направлен «отдыхать» на десять лет, когда в Демьяновке родился его сын Евлог. Мальчик рос таким рёвой, что когда начинал плакать, то даже соседские бабы приходили успокаивать малыша. Как только не убаюкивали ребёнка, но ни за что не могли добиться, чтобы тот перестал плакать. «Видно, хороший певец из него выйдет, когда вырастет, если, конечно, выживет», - судачили люди. «Не дай Бог! – тут же осаживала говорившего мать. – Так ведь не скажешь же! Не для того я его родила!» Фёкла работала тогда бригадиром в колхозе, а на такой должности невозможно всем и каждому угодить, поэтому многие в деревне имели на неё зуб. По вечерам иногда к ним домой приходили мужики, грозились и ругались нехорошими словами. Евлог хорошо помнит, как на середине избы на табуретке, как хозяин, сидит Михаил Кирьянов и грозным голосом медленно цедит: «Хибару вашу с места сворочу и вниз под гору спущу!» Дмитрий Гуриевич вернулся, когда Евлогу было четыре года, и сразу перевернул всю жизнь мальчика. Во-первых, отец занял законное место сына в постели матери. Во-вторых, он смазал соски матери горьким перцем, отчего у мальчика долго жгло во рту, и после этого сразу же отказался от материнского молока. Вот за это Евлог и затаил на отца глухую злобу. Ведь так хорошо жили без этого чужого, на взгляд мальчика, мужика, а вот на тебе, заявился откуда-то, и вся жизнь пошла кувырком. Катя, старшая сестра Евлога, была хитрее и подучивала брата, как надо разговаривать с отцом. И мальчик, злобно глядя исподлобья, как маленький дикий зверёк, подходил к отцу и говорил: «Уходи обратно в Веждино, ты нам здесь не нужен!» И наставлял мать, стуча пальцем о край стола: «Откуда этого отца привезла, туда же обратно и увези!» За это Дмитрий невзлюбил сына. И теперь, когда Евлог начинал капризничать, быстро выходил из себя и орал на мальчика: «А ну-ка, перестань, а то вот возьму за ноги и трахну головой об стену, чтоб мозги разлетелись!» Брат с сестрой страшно боялись отца, не смели даже в глаза ему взглянуть. Если между ними возникал какой-нибудь спор, а без этого у детей не бывает, широкий отцовский солдатский ремень быстро находил худенькие костлявые спины. В разговорах между собой Евлог и Катя пришли к общему мнению, что в деревне у них самый жестокий отец, хуже не бывает. А ещё маму люди считают очень умной, в школе за хорошую учёбу даже алгебристкой прозвали, но вот, даже отца получше выбрать не сумела. Но Дмитрий был хоть и плохой, но всё же отец, хозяин. С его появлением уже не смели мужики приходить к ним как к себе домой и грозиться, что избу опрокинут под гору. Первым делом он рядом со старой покосившейся охотничьей избушкой тестя, которая, того и гляди, могла среди ночи рухнуть и похоронить спящего охотника, поставил новую. После этого деревенские бабы, втайне надеющиеся, что Дмитрий здесь, в глухой лесной деревушке, долго не задержится, круто изменили свои взгляды. Ведь если человек – охотник, то ему по сердцу как раз такая глухомань. Прежде вокруг дома ничего не было, свободно бродили коровы и лошади, а теперь всё огорожено добротным забором, выросли амбар, ледник, овчарня. Корову мама и бабушка держали постоянно, хоть как бы тяжело ни было. Её ведь не зря во все времена люди называли матушкой, сколько раз она спасала семью от голодной смерти. Теперь завели и овец. Под горой Дмитрий поставил новую баню с двускатной крышей, причём строил один. Брёвна из леса перетаскал на плечах, не стал никому кланяться и просить лошадь, ведь Фёкла тогда уже не была бригадиром. Видя это, Евлог отметил себе, что, оказывается, его отец очень сильный, невзирая на изуродованную левую руку. Фашистская пуля отхватила три пальца, на месте остались большой и вечно согнутый, засохший указательный. Раненая рука могла только удерживать, помогая здоровой правой руке, топорище, или косу. Но, несмотря на это, Дмитрий Гуриевич со всякой работой справлялся. Видя всё это, в душе у Евлога кроме страха и ненависти к отцу постепенно зародилось и уважение. Дмитрий к любой работе относился крайне ответственно, выполнял её не спеша, но аккуратно, до конца, так, чтобы больше к ней уже не возвращаться. Заготовит в лесу дрова, складёт их в длинную высокую поленницу, да так ровно, мужики даже не верили, что это он без шнура сложил. Отец только улыбнётся, зачем, мол ему шнур, так, на глаз прикинул. Полешко к полешку, красиво, ровно, как кирпичная стена, будто на века поставлена, стоит, не шелохнётся, а на самом деле только до первого снега. Тогда Дмитрий привезёт высохшие за лето дрова и свалит возле дома, чтобы снова сложить в поленницу на запас к следующей зиме. И так любую работу делал основательно, а не тяп-ляп, как некоторые другие. Только не нравилось Евлогу то, что время от времени отец прикладывался к рюмке. В такмие дни вся семья заранее уже дрожала, ждала, что уж он выкинет на этот раз. Надо сказать, что и к выпивке отец относился ответственно, спокойно выдерживал довольно солидные дозы. Евлог не раз видел, как другие мужики, приняв на грудь с отцом на равных, не выдерживали, валялись на полу или на земле в мокрых штанах, пускали слюни и сопли. Отец мог пить несколько дней подряд, при этом не ел и не спал. Походка его не менялась, он всегда ходил прямо и не шатался. И никогда Евлог не видел, чтобы хоть раз отца вырвало. Голос громкий, слышен издалека. Но деревенские мужики человека со стороны не очень баловали. Да и сам Дмитрий как бойцовский петух, всех задирает, никого не боится. И, как правило, получал по полной программе. То Фёдор Пашков рубашку порвёт, то Андрей Кирьянов по голове медным чайником шандарахнет, да так, что носик чайника пробьёт череп. Тогда Евлог с матерью под руки привели домой окровавленного отца. Сын сбегал к Василисе Николаевне за йодофором, это, оказывается, очень хорошее лекарство, хотя и название странное. Мальчик с замиранием сердца наблюдал, как мать остригла волосы вокруг раны, посыпала лекарством рану и наложила повязку, и в первый раз пожалел отца. И почему Евлог такой маленький? Хоть бы быстрее вырасти и стать рядом с ним против тех, кто полезет на отца! Пусть бы тогда кто-нибудь попробовал поднять руку, любого отколошматят. И почему человек так медленно растёт? Телята и жеребята вон сразу на ноги становятся, а через год уже взрослые. Когда отец снимает рубашку, хорошо видно, что левая рука у него тоньше, а на правой пониже плеча – след от второй пули. Евлог смотрел-смотрел и серьёзно сказал: - Когда я вырасту большой, то обязательно разыщу и застрелю того немца! - Молодец! – похвалил отец и погладил сына по голове, а такое бывало крайне редко. Медленно-медленно, но сердца отца и сына начали оттаивать. С раннего утра заявился Павел Кирьянов и пригласил Дмитрия к себе, чтобы опохмелиться. Жалко ему, видите ли, что болеет мужик, черепушка стонет и благим матом орёт, лекарства просит. - Принесут же черти этого баламута, не хотел ведь зять уже сегодня пить-то, - тихонько ворчала бабушка, домовничающая возле печки. Дмитрий вернулся домой только к вечеру и, конечно, не один, а опять с тем же Павлом. Четверть самогона перекочевала из подполья на стол и два мужика не торопясь, со смаком продолжили процесс дегустации. Мать в отсутствие мужа на этот раз вспомнила и трижды прочла молитву «Живая помощь» и, видимо, поэтому сегодня настроение отца прекрасное. Павел Кирьянов – как хитрый провокатор, умеет человека разжечь, чтобы потом его самого хорошо угостили. По полу ступал мягко, бесшумно, рессорно сжимаясь-разжимаясь всем туловищем, будто на резиновых ногах, каждый окурок бережно относил в лохань, не бросал даже, а мягко опускал почти у самой воды. Этим показывал отцу, как аккуратно он ведёт себя в гостях, обращался к хозяину только по имени-отчеству, при этом неизменно добавлял, как сильно он Дмитрия уважает. У него единственного в деревне вместо полученных в дар от родителей костяных во рту были вставные железные зубы и за глаза бабы его обзывали Железным Зубом. Так потихоньку сидели два мужика и выпивали. - Дети, давайте за стол, поужинайте, а потом вам и спать надо укладываться, - позвала мать. Катя и Евлог робко сели за стол. - Вот смотрю, Дмитрий Гуриевич, на твоего сына, и вижу, что из Евлога со временем получится хороший человек, причём Человек с большой буквы, - обратился к хозяину Павел, положив руку на плечо Евлога. - Я, конечно, надеюсь на это. А ты что-нибудь знаешь? – как всегда, насторожился отец. - Да. Вот этим летом мы с братом Мишкой брёвна на тёс пилили. И как назло, спички дома забыл. Самому возвращаться неохота, да и столько времени на это уйдёт. А там рядом Евлог с Тарасом играют. Я и обратился к Тарасу, всё-таки он сосед и его лучше знаю, сходи, говорю, ко мне домой, попроси у Пелагеи спички. А он упёрся, лень, говорит. Тогда я уже без надежды к Евлогу, а ты, спрашиваю, не сходишь? А он без слов побежал. Моментом обернулся, смотрю, уже несёт. Я наверху пилил. Положи, говорю, на землю. А он нет, по бревну забрался на станок, дал мне прямо в руки коробок и обратно спустился. Вот молодец! - Да, сынок, так и живи на свете, чтобы люди всегда о тебе говорили только хорошее! Понял? – поднял указательный палец Дмитрий. Евлог от тихой радости густо покраснел и легонько кивнул головой. Всё происходило именно так, как рассказал Павел. За это Евлог был благодарен ему и даже подумал, что, вообще-то, нехорошо обзывать его Железным Зубом, пусть даже и за глаза. У отца сегодня приподнятое настроение и язык у него развязался. - Меня ведь в молодости брат Семён взял с собой на Печору на заработки. Тогда и наловчился с продольной пилой обращаться. Теперь вот из-за ранения, - поднял и показал изуродованную левую руку, - наверху не справляюсь, только снизу могу. Заготовляли в то время мы тёс и половые доски. Работали с братом от души и нам за это неплохо платили. На то время приличные деньги заработали к приезду домой. Два года там трудились. Обратно домой вернулись и в колхоз записался. А бригадир, вот же сволочь, заложил меня, сказал, что я от работы отлынивал, поздно в колхоз вступил, за это посадили меня. Попал на север железную дорогу прокладывать. Народу там собрали, как муравьёв в муравейнике! Холодно, поневоле надо работать, иначе замёрзнешь. И вроде не очень и стараются, но количеством берут, поэтому и дело идёт. Всё вперёд и вперёд рельсы кладём. Кто умрёт, того туда же, под насыпь упрячем и дальше. Так по костям заключённых и катаются теперь поезда-то. Цингой заболел, как и все, витаминов ведь не хватало, откуда их возьмёшь? Зубы шатаются, дёсны кровоточат, гноятся, всё тело в струпьях. Пытались лечить подручными средствами, заваривали хвою ели, пили этот противный отвар, но бесполезно. Кабы не война, там бы и сгнил, а годков мне было тогда всего двадцать один. Понадобились для завязавшейся мясорубки и мы – заключённые. Организовали для вида медицинскую комиссию. А что там нас осматривать? Всё налицо – скелеты, обтянутые кожей. Хлопнут по плечу, кости так и затрещат, скажут: «Годен», - вот тебе и весь осмотр. Ещё спрашивают: «Хочешь Родину защищать?» Не ответишь ведь, что отказываешься. Обратился я тогда к председателю комиссии: «Родину от проклятых фашистов защищать я пойду с удовольствием, жизни не пожалею. Но вот у меня дома старая мать осталась, нельзя ли перед фронтом съездить, повидать её напоследок?» Но он меня оборвал: «После войны повидаешься!» «Вернуться-то ведь удастся ли? Видать, дело заварилось серьёзное». «Вернёшься! Такие, как ты, не пропадают!» Так и не разрешил. А один специально перед комиссией в штаны наложил, вышел на середину, а сам улыбается. Вонища! Все члены комиссии носы позажимали: «Не годен!» Вышел оттуда и нам говорит: «Эх, вы, дураки! Я хоть живой останусь, домой вернусь, к семье. А вы пропадёте там все!» Лично я на такое никогда бы не пошёл, так себя перед людьми опозорить. Не знаю, что с ним дальше стало. Меня вместе с другими, прошедшими медкомиссию, посадили в вагоны для перевозки скота и повезли на юг. А набили, как треску в бочку, ни повернуться, ни сесть, не говоря уже о том, чтобы лечь. В дороге кормили сильно солёной селёдкой и давали воды вдоволь. Некоторые с голодухи набросились на эту селёдку, а после солёного воды душа требует. Пьют, пьют, никак не напьются, а всё ещё хочется. Опухать стали и умирать. Куда трупы девать? Не везти же дальше. Так и выкидывали их по дороге, хотя это не по-человечески. Только из нашего вагона шестерых скинули. Возле Печоры наш состав в тупик загнали. День стоим, два, три… То пути закрыты, то паровоза нет. А мы в вагоне торчим, голодные, сердитые, и терять нам абсолютно нечего. Через щели видим: дома стоят, магазин есть, люди туда входят, выходят, буханки хлеба несут… И до того уже народ осерчал, ведь на фронт везут, а тут голодом морят, на измор берут! Слышим, в соседних вагонах стучать начали, мы поддержали, двери разломали, весь состав как высыпал наружу, магазин этот мигом опустошили. Похватали, кому что досталось, и обратно по вагонам. Только после этого начальство спохватилось, охрана окружила состав, всех обыскали, но, конечно, ничего не нашли. Что взяли, уже давно проглотили. Тут моментально паровоз где-то свободный нашёлся, пути освободились, хоть до самого Берлина шпарь, и снова на юг, затем на юго-запад, теперь уже без остановок, до самой Вологды. Из вагонов выходим, шатаемся, друг друга поддерживаем, чтобы не упасть. Кое-кто ещё и шутят: «Прибыли вояки. Теперь берегись, Гитлер, твоя песенка спета!» Рассортировали уже по ротам и взводам, начали кормить лучше, чем на зоне. Суп да каша – пища наша. Молодые ведь были, быстро поправились. Стали, как бычки, весёлые и мускулистые. Евлог тоже сидел за столом, во все глаза глядел на отца, раскрыв рот слушал его рассказ и как будто сам был там, далеко, вместе с отцом, и всё видел собственными глазами. - Но недолго держали нас в тылу. Привезли на фронт, выдали винтовки с длинными штыками, по две обоймы патронов и отправили в составе штрафного батальона брать безымянную высоту. А немец в обороне сидит крепко. Зарылся в землю, понастроил дзотов и дотов, попробуй, выбей его оттуда. Сзади на нас свои пулемёты направлены, так что только вперёд, на врага. В атаку поднялись, не «Ура!» кричим, а «Ё…й в рот!» Немец не спит, прямо так и косит нас из орудий, миномётов, пулемётов. И не повернёшь обратно, попадёшь под свои пулемёты. - Ну, а боишься или нет на фронте? – спросил Павел. - Как же нет! Все люди, все жить хотят. Некоторые сейчас говорят, мол, ничего никогда не боялся. Враньё это! А вот когда в атаку бежишь, то действительно ничего не боишься, бояться некогда. И о смерти не думаешь. А там уж, как говорится, у кого какая судьба, от неё не уйдёшь. И чувствует ведь человек приближение смерти. Перед боем иногда смотришь, ходит человек сам не свой, грустный-грустный. А потом узнаешь, что и правда, погиб… Живым я остался после первого боя, а сколько пало – не счесть. За руки и ноги тела товарищей своих в воронку накидаем, землицей присыплем, и всё. Некогда там долго панихиды справлять. Скольких пришлось похоронить, а сколько осталось так лежать, не захороненными, подумать страшно. Кто живой остался после первого боя, судимости у всех сняли, распределили по разным подразделениям. Так я и стал рядовым 144-го полка 28-й стрелковой дивизии. Сначала воевал в пехоте, а потом попросился в разведку. Охотнику как-то сподручнее там оказалось. Ну, подучили маленько, как бесшумно врага убрать, как его оглушить, чтобы остался живой, но не мог сопротивляться, связать и притащить в своё расположение в качестве «языка». Не умели воевать-то вначале, опыта никакого у командиров не было. Организовали «разведку боем», чтобы взять «языка», направили к немцам около ста человек. Ночью перешли в тыл противника. И что же было нам потихоньку взять живьём одного фрица, нет, по решению старших надо обязательно ворваться в село, поджечь дома, поднять страшный шум. Из горящих домов фашисты в одних подштанниках из окон выпрыгивали. А пулемётчики ихние ведь не спят. Ракеты в небо шпыняют, да ещё дома горят, светло, как днём. Немцам, конечно, досталось. Да и наших бойцов нашинковали там, как капусту, вернулось назад меньше половины и, конечно, без «языка». Тогда до начальства дошло, что так, оказывается, в разведку ходить не годится, надо менять тактику. Начали засылать небольшими группами и тщательно готовиться к операции. И «языки» при этом потихоньку начали поступать. Конечно, не без проколов всё проходило, немец, он ведь тоже не дурак, а иногда и умнее нас, да и организованнее. Это ведь только в кино их глупыми и трусами изображают, вроде они чуть что, и лапки кверху. А на самом деле немцы исключительно стойкие вояки, да и порядка у них гораздо больше было, чем у нас. В разведку приходилось идти в самую ненастную погоду, когда хороший хозяин и собаку на улицу не выпустит. А разведчикам лучше и не надо, благодать, когда темень, хоть глаз выколи, да дождь или снег, чтоб ветер завывал, чтобы всё шумело и скрипело. Тогда немецкие часовые стоят на посту, мёрзнут, мокнут и в душе проклинают своего фюрера, русский холод и всю Россию с её Красной Армией. В такое время можно действовать быстро и без помех, сграбастал фрица, кляп в рот, чтобы не орал, связать и обратно. Если же фортуна задом повернётся и пустым воротишься, на следующую ночь опять туда же пойдёшь, и будешь ползать, пока не повезёт. Только после этого отдых дают. «Языка» приведёшь, сразу стакан чистого спирта в землянке хлопнешь, так что у немца глаза из орбит готовы выскочить от удивления, вот, мол, с какими людьми приходится воевать! Всю истрёпанную и порванную на лоскутки грязную одежду сразу нам меняют на новую, ведь за те несколько дней, которые в тылу у немцев мы ползали на животе, она превращается в лохмотья. Если повезёт, в бане помоемся, на нары растянемся и… на пару суток забываемся. На другой день нас никто не беспокоит, отсыпаемся за все бессонные ночи. Начальство нам улыбается и мы, разведчики, чувствуем себя именинниками. А пройдёт несколько дней, и снова надо ползти на сторону противника. В тылу врага, чтобы остаться в живых, многое пришлось попробовать. Конечно, лягушек и ящериц я не ел, но ежа довелось. Лежим как-то днём с товарищем на овсяном поле. День есть день, тогда ничем иным нельзя заниматься, как только маскироваться, чтобы не заметили. Лежу и вдруг слышу, кто-то шуршит. Смотрю, ёжик катится. Накрыл я его пилоткой, взял в руки и разглядываю. До этого ежей никогда не видел, у нас ведь они не водятся. Ёжик свернулся, со всех сторон иголки торчат. А есть до чего хочется, в животе так и урчит. Заколол я его ножом, собрали сухих маленьких веточек, развели небольшой костёр, чтобы дыма не было. Насадили ёжика на палочку и зажарили. Жирным оказался, сало так и шкворчит на огне. Слопали мы его за милую душу, и таким он вкусным оказался. Только расправились с одним, смотрим, второй бежит. Ну, и им мы таким же точно способом закусили. Голод - он всему научит. Да, всякое бывало. Однажды в фашистской траншее чуть было конец мне не пришёл. Залезли мы туда вдвоём, остальные наверху остались. А немец, он всё основательно делает. Траншея добротная, с уступами, глубокая, не везде даже вылезти из неё сможешь. Только пулемётные гнёзда выше расположены, ступеньки к ним поднимаются. Медленно продвигаемся по траншее и тут напоролись на пулемётчиков. Бесшумно ликвидировать не удалось, один успел из автомата прострочить и товарища моего убил. Но и самого настигла моя пуля. Второй фашист бросился бежать, я – за ним, догнал, подножку дал, он растянулся. Сел на него, а он здоровый бугай оказался. Вывернулся и вылез из-под меня, не смог я его удержать. Старается освободиться от меня, я, конечно, изо всех сил держу. Катаемся по дну траншеи, пыхтим, дерёмся голыми руками. И автомат, и пистолет, и нож куда-то у меня подевались, да и не до них, руки заняты. И ни за что я его одолеть не могу, постепенно фашист верх надо мной стал одерживать, задавил меня всей своей тяжестью, уже к самому горлу руками подбирается. И дотянулся. А я совсем обессилел, представь, сколько в лагере голодал, да и на передовой кормили не на убой. А немец здоровый, откормленный. Как клещами схватился он за моё горло и давит, давит. Но, видно, тоже не было опыта у него по этой части, немного ниже держится своими клешнями. Но всё равно в конце концов удавил бы меня, если бы это продолжалось долго. Я захрипел, притворился, что уже всё, умираю. Дрыгнул пару раз ногами и затих. А сам думаю: «Если подольше будет держать, хана тебе здесь придёт, Дмитрий Лыюров». Он ещё некоторое время подержал меня, затем отпустил. Я тайком сквозь полуприкрытые веки наблюдаю за ним, на фоне неба всё видно. Фашист медленно так встаёт, отодвигается от меня, а руки впереди себя держит, всё ещё остерегаясь меня, уже мёртвого. Я лежу и тихо-тихо дышу. А рукой в темноте потихоньку ощупываю вокруг себя. И тут под руку мне пистолет мой попался, аккурат под правую. Взял его, родного, за рукоятку, и изо всех сил, какие только оставались ещё в моём слабом, избитом теле, ударил немца по голове. Он только хрюкнул, как поросёнок, и урылся головой вперёд. Каски ведь у него на голове уже не было и, видно, я хорошо попал. Не мешкая ни секунды, быстро связал ему руки, в рот запихнул кляп, как мне показалось, очень глубоко. Поднять его из окопа у меня, конечно, сил не осталось. А наверху наши ползают, стрельба пошла, шум поднялся неимоверный. Ракеты в небе висят, светло, как днём. И по траншее, слышно, немцы топают, по-своему гавкают, вот-вот на меня наткнутся. Хорошо, что траншея вырыта уступами, а то давно бы уже из автоматов прошили меня насквозь. Крикнул уже не таясь: «Сюда, сюда! Языка поднимайте!» Его за руки подхватили и наверх вытянули. Я же остался в окопе, бросили меня, наверно, думали, что выберусь. Подняться не могу, обессилел. Тогда рванул я от немцев в обратную сторону, туда, где пулемётное гнездо было. Добежал, по ступенькам поднялся и нырнул на землю, пополз к ограждению из колючей проволоки. А пулемёты ихние так и прошивают всё вокруг. Но, слава Богу, обошлось, не зацепило даже меня, нашёл проход и дальше за своими. Догнал, и вместе уже добрались до своих. Неделю после этого разговаривать не мог, до того горло мне этот немец намял. Наградили меня за эту операцию медалью «За отвагу», вон, на стене висит. А того, который вытащил «языка» из траншеи, орденом «Боевого Красного Знамени». А как же? Он ведь коммунист, не хухры-мухры! Не знали наши, кто «языка» пленил, я ведь говорить не мог. Построили всех, участвовавших в той вылазке, и пленного просили указать, кто же его взял. Он обошёл всех и на меня показал, хоть, мол, темно было, но я его признал, этот меня повязал. А приказ о награждении уже не переделаешь, он ушёл по инстанции наверх… Я и сказал тогда: «Не за ордена воюю, за Родину!» «Правильно, молодец!» – сказали мне тогда командиры. За это направили меня на десять дней в дом отдыха. Вроде бы чего же лучше? Ну, первые дни отсыпался я, ведь сколько уже не доводилось на чистых простынях поваляться, не боясь, что вот-вот тебя убьют. А вскоре надоело. Заняться нечем! Были, конечно, среди обслуживающего персонала женщины, но они все уже давно заняты, не подступишься. Приехали тогда к нам какие-то генералы. Обходят каждого, руку жмут, благодарят за службу, подарки небольшие делают. И ко мне подошли, спрашивают, как жизнь, может, что-нибудь надо? А я и говорю старшему, вокруг которого все суетятся: «Товарищ генерал! Вот на фронте нам постоянно давали сто грамм, а здесь обижают. Ни разу ещё не наливали». Улыбнулся он мне, по плечу похлопал и, ничего не сказав, пошёл дальше. А как только он вышел, все на меня накинулись: «Дурак! Это же сам Рокоссовский был! Теперь вытурят нас отсюда и снова на фронт раньше срока направят. Эх, ты, комик…» Но вышло по-другому. После отъезда Рокоссовского нам во время еды стабильно стали подавать фронтовые сто грамм. Вот тогда уже на меня другими глазами начали смотреть: «А ты, оказывается, не простак!» Очень хотел до Берлина добраться и отплатить фашистам сполна за все их зверства на нашей земле, но не удалось. Ранило в левую руку. И ведь до чего обидно, начали меня за это ранение таскать особисты. Все, мол, приходят в госпиталь с одинаковыми ранениями: у кого в левую руку, у кого в левую ногу. В самострелы записать хотели. Еле отбился от них. Сидят в тылу, пороху не нюхали, а так издеваются над фронтовиками. Ух, и сердит был на этих дармоедов! И ничего не сделаешь. После лечения в госпитале комиссовали меня и направился к дому. Возвращение получилось тоже интересное. С госпиталя тронулись вместе с товарищем одним, уж не помню, конечно, как зовут. Тоже ранен был и комиссован. Выдали нам карточки, по которым должны кормить в столовых. Я, как всегда, аккуратно спрятал карточку. А товарищ мой в карман брюк засунул небрежно и в пути потерял. Заходим в столовую, я достаю карточку, мне еду выдают, а товарищу нет. Мы шум подняли, требуем, чтобы его тоже накормили. Работники столовой вызвали патруль. Заходят старший лейтенант и два солдата. Обстоятельно разъяснили офицеру суть дела. А он в ответ: «Ничем помочь не могу». Я вскипел: «Ах, ты, тыловая крыса!» И здоровой рукой как ему дал по сытой харе, он и растянулся. Ясное дело, тут же меня скрутили, не проблема с одноруким-то справиться. Но дело чрезвычайно серьёзное. За нападение на офицера в военное время запросто можно было в трибунал угодить. Но товарищ мой оказался хорошим дипломатом. Он сумел убедить патруль, что после ранения у меня что-то не в порядке с головой. Честно признаться, я тогда и правда был не в себе, так возмутило меня безразличие ответственных людей к раненым бойцам. Ведь те, кто проливал кровь за Родину на переднем крае, в душе очень ранимы. И, таким образом, я вместо того, чтобы продолжить свой путь домой, попал в сумасшедший дом. Пробыл там десять дней. Не очень понравилось. Больные подойдут так ко мне, лицо приблизят в упор, и разглядывают, - Дмитрий показал, как именно они это делали, и все, в том числе и Евлог, расхохотались, - даже мурашки по коже пробегают. Не знаешь ведь, что они дальше делать будут. Выписали, немножко, мол, полегчало. Очевидно, жалко стало докторам раненого солдата. Долго пришлось до родного края добираться. Где пешком, где попутная машина подбросит, где на лошади. На отдых выбирал наиболее бедные избушки, где последним куском готовы поделиться с фронтовиком, хоть и самим есть нечего. В богатые дома нашего брата не пускали, могли даже собаку науськать, шляются, мол, тут всякие. Попал в одну такую хибарку, из которой, видно, давно вымели хозяина. Жила только хозяйка и её голоштанные детки. Разделся, и пока женщина возле печки хлопотала, подошёл к рамке с фотокарточками на стене. Разглядываю не спеша и тут вдруг вижу очень знакомое лицо старшины нашей разведроты. Спрашиваю: «А кто этот человек?» «Это муж мой, на фронте погиб, - отвечает хозяйка, а сама фартуком слёзы вытирает и с надеждой на меня смотрит. – А что, может, встречались где?» «Да это же мой друг, вместе воевали! Можно сказать, у меня на руках погиб». «А как его звали», - всё ещё не верит женщина. «Шевцов Николай Кузьмич». Так обрадовалась вдова, что было припрятано на чёрный день, всё на стол подняла. Даже бутылку водки нашла. Мне как-то аж не по себе стало. Целый вечер я рассказывал о нашей совместной службе. О том, что пришлось нам пережить, какие лишения терпели при этом и как погиб за землю родную её муж, отец её маленьких детей. Послушает она, поплачет и снова просит рассказывать. Дети, как и мой Евлог, тоже сидят и слушают, пока сон их не сморил. Утром тронулся в путь, хотя вдова и очень просила пожить и отдохнуть. Наказала написать, как домой приеду, адрес дала, но какие уж тогда письма… Вот и на Коми земле, Сыктывкар позади. В Затоне заночевал у очень хороших людей, даже фамилию запомнил – Белых. Сильно у меня тогда замёрзла раненая рука. Отогрели, накормили, отдохнул у них. А утром, чтобы рука больше не мёрзла, они её мне заячьей шкуркой обернули и завязали, тоже просили написать, как добрался. Но опять, конечно, я им не писал. Добрался, наконец, до дома. Вот уже наша избушка показалась, вся занесённая снегом. Возле дома мать с младшей сестрёнкой Лизой вдвоём грызут тупой пилой жерди с изгороди на дрова. Движения такие медленные-медленные, еле-еле пила туда-сюда перемещается. Остановился метрах в десяти, смотрю на родных моих, глаза заволокло, всё, как в тумане. Сестра оглянулась, узнала меня, вскрикнула, бросила пилить и бегом ко мне, бросилась на шею: «Митя вернулся!» Мама же тихонько выпрямилась, повернулась ко мне. О, боже! Худющая, - голос Дмитрия дрогнул, - одни глаза остались, в чём только душа держится? На меня смотрит, плечи трясутся, слёзы текут, руки протягивает, а идти не может. Подбежал я к ней, обнял, прижался к ней, единственной… Здоровой рукой поднял её, раненой осторожно придерживаю. Лёгкая-лёгкая стала, совсем ничего не весит. Так на руках и занёс в избу. Затопил железную печку, поставил кашу варить. На дорогу дали мне концентраты кой-какие. Не всё съел по пути, сэкономил, до дому донёс. Сначала накормил мать и сестру, потом уже за остальное принялся. Слава богу, домой вернулся живым, теперь заживём. А то ведь совсем отощали, хлебные карточки на сестру почему-то не давали, дров совсем не было. Уже всю изгородь спилили. Устроился на работу в «Заготскот», такое предприятие было, а потом на склад кладовщиком. Отправили меня поздней весной с грузом вверх по Вычегде в Помоздино. Я был против, говорил, что застрянем, вода уже спадала. Но ничего не поделаешь, если откажешься, посадят. Как предполагал, так и получилось, возле Скородума сели на мель, пришлось разгрузиться прямо на луг. Там я и ждал, караулил товар, пока на лошадях весь не перевезли до Помоздино. Дали, конечно, мне в помощники мальчика, да что с него толку. Самому без сна тоже жить невозможно. И вот, пока я урывками спал, кое-каких товаров не досчитался, обворовали. Растрата вышла. И за это меня народный судья Носков, огромное спасибо ему за это, отправил на десять лет снова в ГУЛАГ. Ничего в расчёт не взял, ни награды, ни ранения. Откуда на фронт попал, опять туда же и вернулся. Жили под Воркутой в больших палатках по двести человек. По концам палатки железные печки топятся круглые сутки, но толку от них практически никакого. А как-то ночью буран поднялся и снёс палатку. Остались мы в чистом поле, небось, никуда не спрячешься. На улице пятьдесят градусов мороза, терпи, пляши, иначе замёрзнешь. А утром снова на работу, не смотрят, отдохнул ты, или нет. Ты работаешь, а блатные на нарах в карты режутся. У меня в рюкзаке сапоги новые лежали. Я их берёг к освобождению. У всех вещи отбирали и в карты проигрывали, а почему-то у меня при мне не трогали. Но постоянно ведь на месте не будешь сидеть. Отлучиться надо было, я товарищу по нарам сказал, чтобы присмотрел за вещами. Вернулся, а в рюкзаке сапог нет, отняли у него. Почему, спрашиваю, отдал? Ну, как не отдать? – оправдывается. Пошёл я к ворам, а они как раз мои сапоги рассматривают. «Хороший товар», - говорят. «Хорош, да не ваш», - хватаю сапоги и поворачиваюсь уходить. Тут соскочили они с верхних нар, окружили меня, схватили за руки-ноги, приподняли, и копчиком на пол. Раз, другой. Сознание потерял. Но снова, видно, молитва матери мне помогла и на этот раз. В аккурат это произошло во время вечерней проверки. В себя прихожу, вижу, что лежу на полу, а вокруг меня стоят люди в шинелях. Один из них носком сапога в меня тычет: «Ты что, пьяный?» Еле-еле поднялся, шатает меня, как будто и вправду пьяный. «Иди в свою палатку», - говорят. А я в ответ: «Верну сапоги, тогда пойду». Так и настоял на своём, без сапог не ушёл. А как иначе? Босиком ведь останешься, старые сапоги совсем уже худые были. После этого перевели меня в другое место, а иначе запросто могли бы убить. Как-то один пропал. Нет его и нет! А начали туалет убирать, там и обнаружили. Убили, на куски разрубили и покидали в сортир. Так и не нашли, кто убил. Да шибко то и не искали. Одним зэком меньше, одним больше, какая разница. Воры с начальством хорошо жили, им всё можно было, что хотели, то и творили. Я как-то начал с мужиками разговоры вести, мол, давайте соберёмся и отдубасим их как следует, нас ведь много. Но никого не смог убедить, все запуганы были, хотя и физически вроде не слабые. После смерти Сталина попал под амнистию и вот сюда, в Демьяновку приехал. Тут останусь и думаю жить до самого конца, а попасть снова в те места уже ой как не хочется! У Евлога постепенно стали слипаться глаза, но он пересиливал себя, слушал рассказ отца. Вот сегодня какой он хороший, а то ведь, бывает, как придёт, да начнёт материться: «Кто здесь хозяин? Кто посмеет мне слово поперёк сказать? Я никого не боюсь! Я силён, как чёрт!» Орёт и орёт, по столу кулаком стучит, еле-еле успокоится. Прежде хоть бабушка была ещё помоложе, не боялась его, ругалась. А теперь и она примолкла, не смеет голоса подать. - Ну, всё, пора тебе, Павел, и домой. Уже поздно, - обратилась Фёкла к Павлу. - Нет, я ещё посижу с Дмитрием Гуриевичем. Он же меня не гонит. Вот когда Дмитрий Гуриевич скажет, чтобы я уходил, тогда другое дело. Если Дмитрий Гуриевич попросит меня уйти, я тут же прямо через стол сигану и уйду, - не спешил покидать своего места Павел, так как в большой четвертной бутыли оставался ещё самогон. Отец закончил свой рассказ. Слушать пустую болтовню пьяных мужиков Евлогу было неинтересно. Поэтому мальчик вышел из-за стола и залез на полати, откуда продолжал наблюдать за сидящими за столом. Охота было посмотреть, как Павел Кирьянов сиганёт через стол. Наконец, видимо, устав от выпитого и долгого сидения за столом, Дмитрий сказал своему гостю: - Ну, хватит, Павел Николаевич, засиделись мы с тобой, давай разбежимся по домам. Пора отдыхать. Напрасно, оказывается, ждал Евлог, как Кирьянов перепрыгнет через стол. Этого он делать не стал. Не торопясь, с большим нежеланием Павел вышел из-за стола, долго искал свою фуфайку, усиленно делая вид, что не находит её, пока Фёкла не подала сама. Оделся, подошёл опять к столу, завернул толстую самокрутку, прикурил от лампы, затем повернулся к Дмитрию, попрощался с ним, долго тряс его руку, зажав обеими своими, всё никак не мог расстаться. Всё ещё, видимо, надеялся, что хозяин нальёт ему ещё посошок на дорожку. - Огромное тебе спасибо, Дмитрий Гуриевич! Огромнейшее! Ты самый хороший человек в нашей деревне, очень я тебя уважаю! Я не забуду, как ты меня хорошо сегодня угостил. В следующий раз прошу ко мне, я не забуду твоей доброты! Так и знай! Наконец, закончив своё прощание, легко ступая на своих полусогнутых ногах, вышел. - Не уйдёт ведь, пока не выгонишь. А как время тянул, всё надеялся, что ещё нальёшь, - ворчит мать после того, как за Кирьяновым закрылась дверь. – Дети, вы спите? Евлог отмолчался, хотя и не спал. Он весь был ещё в рассказе отца. Вот как вырастет большой, выучится хорошо разговаривать по-немецки. А если Германия опять нападёт на нас, станет таким же смелым разведчиком, как его отец. Пошлют его в тыл врага, а он в немецкой форме будет ходить среди оккупантов и выведывать их секреты. Но для этого надо будет хорошо учиться. Иван Ногиев