Перейти к основному содержанию
Прощание с Блоком
к 125 - летию со дня рождения Дождливым декабрьским вечером 1991 года в небольшую квартиру на улице Шломо-амелех в Натании позвонил незнакомый человек. Времени более чем на то, чтобы выхватить из снопа пламенных волос взгляд, таящий в себе то ли симптомы диффузии зрительной агнозии, то ли характерный для пуэрториканского синдрома ассонансный оттенок, как правило, отличающий борцов за справедливость, квартирных маклеров и хронических алкоголиков, не нашлось, ибо посетитель уже уверенно пересекал границу неприкосновенной частной собственности, к неприкосновенности которой, честно говоря, хозяева квартиры ещё не привыкли. - Привет, олим хадашим! - Здравствуйте, - не приходя в себя, отвечал я. Обращение «олим хадашим» (новые репатрианты - иврит - прим. авт.) мне не нравилось, хотя к тому моменту минуло менее трёх недель со дня нашего приезда в Израиль и никто этому обращению в данной ситуации лучше нас, хозяев квартиры, не соответствовал. Человек, на котором, кроме шевелюры, топорщились донельзя изношенные спортивные штаны и застиранная футболка с надписью «Союзмультфильму – 50!», а его босые ноги оживлённо торчали из китайских вьетнамок, взгромоздился на стул, бережно зажав коленями полиэтилленовый пакет так, чтобы выдающиеся углы содержимого сразу обратили на себя внимание. Из внешности незнакомца осталось выделить нос, не столько длинный, сколько ёмкий (впрочем, детали оставим для спелеологов), и с кончиком до того едкого колера, что у меня на глазах выступили слёзы. Надо отдать должное его интуиции, занятый им стул был единственной из всей предназначенной для сидения мебели единицей, способной выдержать на себе взрослую человеческую особь. Его звали Бенвенуто. В прошлом артист оригинального жанра, прослуживший 20 лет в Житомирской филармонии, а на заре карьеры отметившийся ролью безымяной санитарки в оперетте Тихона Хренникова «Шесть часов вечера после войны», поставленной Одесской музкомедией (что произошло гораздо позднее переезда театра из Львова, но ещё до того, как Мишка Водяной, с которым Беневенуто систематически пил из одного стакана, прославился на всю страну). Жил замечательный, как выяснилось, во всех отношениях гость в квартире этажом ниже, с молодым парнем типично малоросской наружности и подходящим ей именем Иван и трёхметровым питоном Сальвадором. Во избежание недоразумения, сразу отмечу – жил Бенвенуто, разумеется, с Сальвадором, Иван появился в доме из чисто экономических соображений. Бенвенуто – не псевдоним, он получил своё имя при рождении от родителей – цирковых артистов, гордился им и любил щеголять полноценным ФИО: Бенвенуто Леопольдович Лурье. В тот памятный вечер он, не дав нам опомниться, прочитал небольшую, часа на полтора, лекцию с перечнем десятков преполезнейших практических советов и рекомендаций, без которых невозможно было представить новую репатриантскую жизнь, выпил два чайника чая, бутылку водки и молочную смесь, приготовленную для нашего полугодовалого сына. В заключение, он вытащил из пакета огромный строительный пенобетонный блок, небрежно положил его на обеденный стол и уже на лестничной площадке заканчивал инструктаж по размещению блока внутри туалетного бачка с целью колоссальной, до 0,2% от суммы репатриантского пособия, экономии… Мы прожили по соседству с Бенвенуто больше двух лет. Первое впечатление не обмануло. Это был хронический алкоголик, а в свободное от запоев время – распространитель «Гербалайфа» и даров Мёртвого моря, поднявшийся однажды, согласно его уверениям, на ёршиках из натуральной оленьей щетины для унитазов. Всё это не мешало ему, прежде всего, оставаться порядочным человеком. Видимо поэтому я никогда не видел его в футболке без союзмультфильмовских опознавательных знаков, а страдающие недержанием вьетнамки держались за жизнь исключительно на честном слове Бенвенуто. Он и в самом деле никогда не врал и если его бесчисленные истории носили некую фантастическую подоплеку, то это происходило лишь из-за бурного темперамента рассказчика (о, эти рассказы! одна история о смертельной схватке Сальвадора с квартирным вором, позарившимся на шикарную картонку из-под музыкального центра с бесценной бенвенутовой коллекцией стеклотары, чего стоит!…) К сожалению, а может быть и к счастью, в мои намерения не входило начинать настоящее эссе со столь длинного вступления, да ещё посвящённого не самой грандиозной личности, с которой мне довелось на своём веку состоять в знакомстве. Просто был и другой вечер, на этот раз, кажется, летний или вовсе осенний, а потому лишённый самой невыносимой средиземноморской духоты. Бенвенуто пришёл не один, а с немолодой простоволосой бабой в кожаных штанах и зелёной шёлковой блузе с вызывающим глубокое разочарование вырезом, и это был первый и последний раз, когда я видел друга Сальвадора с представительницей недружественного питону пола. В руках бывшего артиста Одесской музкомедии, Житомирской филармонии и, что вовсе не исключено, императорских театров, были подозрительно маленьких размеров торт и потрёпанная книга. Торт, как я и предвидел, оказался дрянь, зато книга не подкачала. Бенвенуто принёс томик стихов Блока и он их читал. Читал, несложно догадаться, весь вечер. Читал великолепно: Опять, как в годы золотые, Три стертых треплются шлеи, И вязнут спицы росписные В расхлябанные колеи... Россия, нищая Россия, Мне избы серые твои, Твои мне песни ветровые, – Как слезы первые любви! Тебя жалеть я не умею И крест свой бережно несу... Какому хочешь чародею Отдай разбойную красу!... Во дворе тяжело сопели мускусные магнолии, готовые извиться в предсмертных судорогах, если бы не спасительно капающая влага заоконных кондиционеров, бурно стонали волосатые, как пожилые армянки, пальмы, имитируя ночные сефардские страсти в доме напротив, дико сатанел одинокий кузнечик, принимаемый нами за простуженную цикаду, а странный человек с чудом угадываемым чебурашкой на груди и рыжей, как кошка казначея домового комитета, щетиной, чистым голосом читал стихи о незабытой, но холодной Родине. В горле делалось сначала обыденно шершаво, как от парниковой клубники, но и это ощущение незамедлительно превращалась в саднящую терпкость, сворачивалась в колкие комки, отчего становилось больно глотать, и только абсолютное, а потому необъяснимое, безразличие к русской поэзии могло помешать гадко шуршащей за окном жирной летучей мыши присоединиться к звонким паузам, вызванным перехватами воздуха, которые театрально делал позабывший про свои эйфорийные пузыри чтец. Нос Бенвенуто от напряжения достигал размеров, при известных обстоятельствах способных угрожать не только пролетающим насекомым, но и чему-то более заметному, например, нашему новенькому шкафу, из-за очевидной антипатии, которую он ко мне испытывал, прозванному «Арафатом», или привезённой из «совка» люстре стиля поздний киевский ампир… единственное, с чем он мирился без предварительных условий и контрибуций, было слово Блока и, поскольку я давно уже ни о чём не пишу, кроме как о своих невнятных представлениях о поэзии, именно Блок, облачённый по такому случаю в непарадную пиджачную пару и видавшую виды беретку, станет моим новым главным героем. Небезызвестная Зинаида Николаевна, повод вернуться к которой ещё появится, мне тут же бы возразила, мол, ах, Сан Саныч – всегда такой законодатель мод, шарман, в смысле эстет, и милашка, а вы его – ладно бы только в пару, а то ещё и беретку! Сроду Сан Саныч не носил береток, а если бы и носил, то уж точно не видавшие виды, потому что эпитет сей ни к Сан Санычу, ни ко всему, что имело честь витать вкруг него, никак не применим, он сам кого хочешь мог видывать, если уж на то пошло. Да-с! Славная Зинаида Николаевна, охотно верю, что в кругах, коих и вы имели честь сиятельно витать, в подобное было бы невозможно поверить. Но я сам не то что нигде не витаю, но, простите за откровенность, и чести-то не имею, так что хоть казните – отсутствие беретки для меня – нонсенс! Что беретка, если мой кое-куда проникающий и заведомо неприятный на ощупь, как нередко утверждают очевидцы, воспалённый взгляд, рыская в очередной раз по интернетным глубинкам, остановился вдруг на любопытном со всех сторон произведении хорошо и давно мне знакомой поэтессы, проживающей ныне, если я не ошибаюсь, в Филадельфии, Елены Максиной http://www.my-works.org/ru/text.html?text_id=4795: П о х о р о н ы Б л о к а Целует руки ласковая смерть... Лицо застыло маской... Балаганчик грохочет на колёсах катафалка, а рядом – ни Пьеро, ни Коломбины... Гирлянда роз увяла, словно плеть, лежит в ногах... - Поэт? - Мужчина? - Мальчик? Зевакам любопытно, грустно, жалко: - Ушёл так рано... - ...И таким невинным! И кажется, дрожат его ресницы... На уличных часах им вторят стрелки и замедляют ход. Всегда – двенадцать на улице, где жил он в год последний. Как траурны торжественные птицы! Висят на ветках, как марионетки, боясь пошевелиться и сорваться, развеять дым прощальных сновидений... А Незнакомка Смерть целует руки столь иступлённо, трепетно и властно, что замерзает улица от пара её дыханья... Замирают дети и, тотчас, разбегаются в испуге... Витает запах старого лекарства – Фонарь... Аптека на углу бульвара... Подросший мальчик, “умерший от смерти”. «…Я считаю правильным полное абстрагирование от каких-либо конкретностей 1921 года, напротив, замечательно то, что атмосфера стихотворения вся построена на блоковских образах, удачно преломленных лирическим восприятием. И нет времени - двадцатый ли век, двадцать первый ли... все тает в излучинах смерти... и ласки прощальной мелодии... скользят по застывшим часам...» (из читательских отзывов) Всё логично, коль пишешь о Блоке, не бальмонтовскими же образами щеголять? Но, ещё не дочитав этот, в сущности, восторженный респект, я уже представлял (вот характер!) созданный по тому же лекалу вирш «Смерть Шекспира», со стенаниями Ричарда, похохатыванием лировского шута и траурной процессией, состоящей из петушиного кодла Монтекки и «братанов» конкурирующей фирмы Капулетти, «забивших стрелку», естественно, в студёную двенадцатую ночь, или «Агония Гоголя», в которой разгуляться дикой фантазии не помешали бы ни Вий, ни Нос майора Ковалёва, ни птица-тройка… Да и фантазию будить – стоит ли трудиться, её уже давно разбудили другие. Буйная бацилла неуёмного графоманства в поиске всё новых тем давит на мозжечок каждого незнающего отдыха от творчества автора, даже если речь идёт о человеке смышлёном и далеко небесталанном. Взять, к примеру, стих московского поэта Сергея Бреля «Чайковский» http://www.stihi.ru/poems/2004/05/13-598.html#1, в своё время вызвавший немалые споры среди «широкой» литературной общественности, но меня в обозначенном контексте интересующий своей первой строфой: Какая это доблесть – жить в Клину, плену любви и сумраке клювастом, вести с водой и совестью войну и знать, что называют педерастом. Вот так! Автору, оказывается, мало одного названия, чтобы настроить читателя на определённую волну. Поэтому, прежде чем погрузить его в причудливый духовный мир творца, дабы отмести все могущие возникнуть сомнения, Брель осанисто оговаривается, что речь идёт именно о том Чайковском, который из Клина, а не дай Б-г из Торжка, и которого каждое первое современное жёлтое издание кличет педерастом прежде не вызывающего малейший энтузиазм щелкопёров звания великий композитор. Далее обязательно потекут, и потекут куда следует, ажурные строки, под стать авторским глубоким мыслям, не исключено, что и звонкие метафоры затеренькают в такт шедевральным рифмам, но задел сделан, безжалостное слово брошено, и оно будет назойливым шмелем вертеть фуэте под страстную музыку гения с непредусмотренной Брелем целью вонзать своё негигиеничное жало в любую из искусных инверсий. Совсем не случайно в поле моего зрения, когда я начал искать поэтические произведения, посвящённые конкретным историческим лицам, попал и стих другого москвича - Андрея Коровина - «Цареубийство (17 июля 1918 г.)» http://www.poezia.ru/article.php?sid=30550 : Ипатьевской крови не надо Поэтам обеих столиц. На красный оскал Петрограда Империя падает ниц. Но живы ещё, слава Богу, И Блок с Гумилёвым, и Бог. А страшную эту эпоху Какой нам пророк приберёг? Рассыпалось Русское Царство, И бесы шуршат по углам… Витийство, безумство, коварство От роду завещаны нам. Быть слабым – ещё не оплошка, Безвольным – за это ли казнь? Ипатьевской крови морошка – Лишь бесова богобоязнь. Откуда ж ты взялся, лохматый, Григорий? Какого рожна Витает твой дух бесноватый В царёвых покоях без сна? А бесы помельче, потише Плетут свою хитрую сеть. Не в русском бездомном Париже Царю предстоит умереть. Колчак не успеет на встречу. О прочих – и думать забудь! Сгорают в подсвечниках свечи – И чётче означенный путь. Сегодня разбудят. Спокойно. Они-то не знают ещё, Что с Богом встречаться – не больно, А только в груди – горячо… О цареубийстве писать (или снимать фильмы) сейчас модно. Николая ли, Александра, Павла... Почему-то наибольшие симпатии принадлежат описанию насильственной смерти последнего монарха, хотя, по логике вещей, не менее ужасная кончина царя-освободителя достойна куда большего сожаления. Впрочем, не об этом речь, Николай так Николай. Вон уже и РПЦ торжественно его канонизировала, как невинно убиенного мученика... невинно убиенный... чудны дела твои, Господи! Эта же РПЦ, кстати, и Толстого анафеме предавала. Но то церковь, она поэту не указ. Поэтому, видимо, и пишет он: Быть слабым – ещё не оплошка, Безвольным – за это ли казнь? Ипатьевской крови морошка – Лишь бесова богобоязнь. А чего там, миллионы погибших в мировой и японской войнах, три революции, интервенция, распад империи, гражданская война, все последующие потрясения... Всего-то оплошка - никуда не годный правитель. И не за такие провинности ныне здравствующих Ельцина с Горбачевым проклинают. Так может им памятники при жизни полагаются? Святой государь... Коровин, наверное, не в курсе? Никак нет, в курсе: Рассыпалось Русское Царство, И бесы шуршат по углам… Само рассыпалось, значит. И бесы, видно, с бухты-барахты завелись... Это вам уже не брелевская пощёчина. Насквозь фальшивый стих... Но раз уж я вернулся к Брелю, забавно будет отметить, что и у Елены Максиной есть стих с подобной брелевской хлёсткой точкой, уводящей пуританское читательское внимание от ритмичных раздумий сочинителя. Единственное отличие (оно же и преимущество), что хотя бы точку Елена ставит там, где ей должно находиться – в конце http://www.my-works.org/ru/text.html?text_id=4380: С е р ё ж а К а р е н и н Шаги по коридору так легки... Летят, как мотыльки, босые пятки... Беги, мой мальчик, к той, что без оглядки Уходит прочь... Родные каблуки Размеренно стучат: “про-щай, про-щай” Как холодно под маминой вуалью! Как обжигает взгляд сухой печалью. Как бьются складки чёрного плаща... Дверь хлопнула. Ты вновь наедине С обрюзгшим стариком – разбит, покинут Он ненавидит мать и терпит сына, Срывая нa тебе холодный гнев. Мир опустел... Несчастье входит в дом. “Она вернётся!...” шепчешь ты, не веря. Но там, где детства - нет, Но там, за дверью, Её нога ступила на перрон. ...Стучат колёса “ма-ма-ма-ма-мать” Что сын ей? В свете дня, в тени вокзала Твою любовь по шпалам разбросала Безумная изнеженная блядь. Несложно представить, что и вокруг этого произведения разгорелись жаркие споры, в первую очередь касавшиеся правомочности подобной трактовки бессмертного романа Л.Толстого. Трактовка как трактовка, между прочим, не тянущая на супероригинальность, и мой неровный ноготь, не шатко-не валко переползающий через последнюю строку, лихо скользнув по жирной полухудожественной точке, равнодушно потащился себе дальше. Ну да, на традиционно сориентированный взгляд, роман Толстого всё-таки куда больше о любви – большой и, жуть какая, «чистой», нежели о том, о чём… ну и пусть Максина думает иначе, и это её читательское право думать иначе, а где право, там ведь и до правоты близко. Инакомыслящая правота? Не менее имеющая право на жизнь, чем «тамыслящая», а потому не пора ли вернуться к исходным позициям и попытаться выяснить, что же побудило просочиться наружу моему плохо скрываемому ехидству в виде тирады о лекале и графоманской бацилле? Кстати, по дороге обратно, изловчась, прихвачу-ка с собой мимолётно (?) брошенную поэтессой, при обсуждении «Серёжи Каренина», фразу: «… я осознанно пошла на это "припечатывание" в финале, прекрасно осознавая, что будет много несогласных…» Прелюбопытное признание! Открытый призыв творить с оглядкой на толпу? И это называется свободным поэтическим полётом. Если сие правило распространяется и на другие «нетленки» Кириллицы (а именно под этим именем Елена Максина более знакома инет-завсегдатаям), тогда многое разъясняется. Но относиться с предубеждением ко всему её творчеству не очень-то хочется, потому что именно Елену отличает от большинства современных поэтов, по большей части концептуалистов, постмодернистов и только что не обериутов, редкий дар интересного рассказчика. О чём бы ни шла речь – малозначительной, на первый взгляд, бытовой драме или путевых впечатлениях, жанровой сцене, городской зарисовке ли, адюльтере … – написано это будет всегда занимательно. Бережное обращение со словом, мягкая, воистину женственная интонация, плавное перекатывание звуков, словно игра цветных мозаинок в детском телескопе – составные успеха стихов Кириллицы у массового читателя. Но хватает ли этого, чтобы так же на ура принять «Похороны Блока»? Блоковских образов, как сообщил обеспокоенному возможным резонансом мировому сообществу милейший рецензент, так горячо приветствовавший стихотворение, и отсутствия в нём примет времени, совершенно недостаточно, чтобы передать необходимую атмосферу. Я даже не оговариваюсь - «на мой взгляд», так как доказать несостоятельность данного мнения не вызывает у меня малейшего затруднения, если захотеть представить на миг, что речь идёт не о похоронах гражданина Блока А.А., 1880 года рождения, почившего в бозе от тяжёлой и продолжительной болезни 7 августа 1921 года, состоявшихся тремя днями позже на Смоленском кладбище в Петрограде, но о захоронении четвёртого блока Чернобыльской АЭС, т.е. операции под кодовым названием «Саркофаг» (благо, «празднование» двадцатилетия знаменательного события на носу и стишок явно к месту). И что же, великие блоковские образы внезапно начинают играть совсем другими красками, появляется совершенно иная интонация, да что интонация – язык другой, эзопов не эзопов, но до оксюморона рукой подать! Становится понятно – куда подевались Пьеро и Коломбина, отчего увяла гирлянда роз, что за балаганчик грохочет по стране и какая-такая невидимая-видимая (и то, лишь с помощью счётчиков Гейгера) Смерть расползается, попутно заглядывая в наши души… и пустующая аптека на углу бульвара… и фонарь… Ночь, улица, фонарь, аптека, Бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века - Все будет так. Исхода нет. Умрешь - начнешь опять сначала, И повторится все, как встарь: Ночь, ледяная рябь канала, Аптека, улица, фонарь. ...даже «всегда двенадцать» – тот самый час по среднеевропейскому времени, в который прогремел взрыв!… Утрирую? Ерничаю? Издеваюсь? Утрирую. Ерничаю. Издеваюсь. Да мне всего-то ничего и надо было, когда я послушно отправился в путь по следам «кириллицыной» мысли - обнаружить там моего Блока. Моего! Хотя бы того, чуть картавого, смешного, но ужасно трепетного, вырванного из щербатых уст дражайшего Бенвенуто Леопольдовича Лурье! Ну, какие «Похороны»? Юноша с полуоткрытым по-гимназически ртом и томным взглядом, заламыванием в сторону Прекрасной Дамы тонких рук – это не он. Он давно вырос. И вырос не для того, чтобы умереть. «… А "умерший от смерти" - в точку именно от смерти и умер, ибо был мертвым поэтом, Гениальным Мертвым Поэтом!!!» (из читательских отзывов). Нехорошая ложь (вот так, на их три восклицательных – три своих)!!! Ложь, любовно перенесённая из евтушенковского предисловия в его антологии поэзии ХХ века, а туда, в свою очередь, из стен московского Дома печати, где едва ли не в последний раз в жизни публично выступал Блок (в мае 1921 года). «Мёртвый поэт», - кричал ему из полупустого зала Михаил Струве, кажется, стихотворец и автор каких-то там этюдов: «Блок исписался. Блок умер». И подсвистывали высокомерные юнцы, ещё не из «нового племени, незнакомого», но уже и не те, выросшие с его символистскими «штучками», переписывавшие напичканные ими стишки в альбомы и дарящие их на открытках своим измученным мигренями дамам. Стоявший за кулисами поэт не спорил и даже прошептал: «Правда…» Что он имел в виду? Не забыть бы вернуться к этому моменту… Блок читал, в основном, старое и странно, что читал именно те стихи, которые по собственному признанию давно не принимал: "3абыл, что тогда значили многие слова. А ведь казались сакраментальными. А теперь читаю эти стихи, как чужие, и не всегда понимаю, что, собственно, хотел сказать автор". «Блок умер вместе со своей эпохой, с ее культурой, одинокими обломками которой остались Ахматова, Цветаева, Пастернак» (Е.Евтушенко) А? Каково? Блок, Ахматова, Цветаева и Пастернак - обломки эпохи. А Евтушенко, очевидно, глыбища, материк! Ну да Бог с ним, пущай себе... В стихотворении Кириллицы, однако, я обнаружил один блистательный момент, развив, более обнажив который, она возможно бы достигла иного эффекта, нежели «создание атмосферы, преломленной лирическим восприятием». Это бережное, хотелось бы верить, что неслучайно, следование символистской традиции в точно найденном образе « …Балаганчик грохочет на колёсах катафалка…». Так-так – тарахтит по мостовой катафалк и… … звучит эта адская музыка, Завывает унылый смычок. Страшный черт ухватил карапузика, И стекает клюквенный сок. Интуитивно автор чувствует, что ряд должен быть продолжен и он продолжен, появляются Пьеро, Коломбина… закрепить, закрепить… Нет же, происходит механическое соскальзывание в эту чёртову ретроспекцию, а по мне - так и вовсе мимикрию, понесло-понесло… пропал образ? Ну же, оглянись, сам Блок тебе приходит на помощь: « …качается огромный белый катафалк, а на нем лежит мертвая кукла с лицом, смутно напоминающим то, которое сквозило среди небесных роз…» … Для этого момента характерна необыкновенная острота, яркость и разнообразие переживаний. В лиловом сумраке нахлынувших миров уже все полно соответствий, хотя их законы совершенно иные, чем прежде…. Теперь на фоне оглушительного вопля всего оркестра громче всего раздается восторженное рыдание: «Мир прекрасен, мир волшебен, ты свободен в этом волшебном и полном соответствий мире. Твори, что хочешь, ибо этот мир принадлежит тебе...» (Из статьи Блока «О современном состоянии русского символизма») Вон оно как, смерть – символ освобождения, а жизнь – дорога к свободе. Песнь мёртвого поэта? Кто-то серьёзно так думает? А ретроспекция… что ж, известный приём. Почему-то сразу вспомнился фрагмент из климовского фильма «Иди и смотри». Но вот как этим приёмом пользуется, например, Игорь Иверин http://www.stihi.ru/poems/2002/09/05-308.html Для сравнения немаловажно, что и здесь в центре внимания тот же Блок! Блок-куколка. Милый серьезный барчук. Трехлетняя сила: "Не спорьте! Хочу!" Костюмчик-матросска по моде тех лет. Костюмчик-набросок грядущего. Свет откуда-то справа, тяжелая кисть на кресле - забава. Нелепая высь стены за спиною, камина массив… Что будет с тобою? У мамы спроси… Двадцатая сотня еще далека. Еще подворотня не жрет со штыка. Еще на костры не разбита луна. Неспешны, просты молоко-времена. Еще не перо - деревянный клинок, Пьеро, Коломбина, и клюквенный сок - милее руке, и глазам, и губам. Еще налегке, без причудливых драм жизнь плавно плывет, капитану - виват!… И брови вразлет, и доверчивый взгляд – Блок-куколка… Книжка - в ней глянцевый лист. Утенок, топтыжка, трехлетний артист. От мира утаен, весь в таинствах дом. - Не копоть окраин. Не снежный Содом. Не дно Петербурга. Не тяжесть томов. - Лишь весело, гулко дробь детских шагов. - Промозглой порою не петь, не брести… Что будет с тобою? Не знаю… Прости. Вроде бы одинаковый приём, Пьеро, Коломбина, те же образы, но... Это уже не просто попурри по мотивам, но мгновенный и почти полный абрис блоковской эволюции, от невинного малыша на старом фото до... Мы любим плоть - и вкус ее, и цвет, И душный, смертный плоти запах... Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет В тяжелых, нежных наших лапах? Мы широко по дебрям и лесам Перед Европою пригожей Расступимся! Мы обернемся к вам Своею азиатской рожей! Объяснение, из чего выросли «Похороны» лежит на поверхности, достаточно открыть очерк Бориса Эйхенбаума «Судьба Блока»: «Он умер зрелым мужем, но в представлении нашем навсегда остался юношей. Представить себе Блока старым так же трудно нам, как Толстого представить юношей. И это не случайно. Герои трагедий живут перед нашими глазами один день или несколько дней и гибнут, не успев состариться. Таков закон трагической формы. Трагедия старости всегда рискует быть комичной. Двойника своего Блок сам назвал “стареющим юношей”: Вдруг вижу,— из ночи туманной, Шатаясь, подходит ко мне Стареющий юноша (странно, Не снился ли мне он во сне?). . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Знаком этот образ печальный, И где-то я видел его... Быть может, себя самого Я встретил на глади зеркальной? Юношеский облик Блока сливался с его поэзией — как грим трагического актера с его монологом. Когда Блок появлялся — становилось почти жутко: так похож он был на самого себя». Или: "В пушкинской своей речи, ровно за полгода до смерти, он говорил: "Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю,- тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему больше ничем: жизнь потеряла смысл". Это уже Владислав Ходасевич. Так что, пускаться в спор с маститыми современниками Блока и отрицать справедливость ими сказанного? Почему бы и нет? Большое видится на расстоянии, не так ли? И то, что казалось очевидным тогда, совсем не очевидно сегодня, когда мы имеем возможность обозревать полную картину, в каком угодно контексте. Блоковская эволюция - неслучайное слово, оброненное мной выше, мимо которой, разумеется, не прошли Эйхенбаум или Ходасевич, обозревая творческий путь Блока, включает в себя гораздо большее, нежели только расстояние от первых подражаний Соловьёву до взрывной, сатанинской свистопляски «Двенадцать». Блоковская эволюция - это всепоглощающий поиск творца-мыслителя, которому довелось за свою короткую жизнь прожить несколько эпох, едва ли не самых судьбоносных для России, и, как никому другому, сказать о них всё. «Всякое стихотворение — покрывало, растянутое на остриях нескольких слов», - писал он в своём дневнике в 1902 году. Речь идёт не просто о словах-образах, которые создаёт художник. «... мой собственный волшебный мир стал ареной моих личных действий, моим «анатомическим театром» или балаганом, где сам я играю роль наряду с моими изумительными куклами... Иначе говоря, я уже сделал собственную жизнь искусством (тенденция, проходящая очень ярко через все европейское декадентство)» (Из статьи «О современном состоянии русского символизма») Статья, к которой я, время от времени, возвращаюсь, датирована 1910 годом. В сущности, в ней подводится итог всему, что Блок делал до тех пор. Если в «Стихах о прекрасной даме» поэт только ищет свою эстетическую форму, он пока - один из многих, блуждающих на дорогах нового искусства, то в «Распутьях», всего-то через год, перед читателем предстаёт уже сложившийся мастер, сделавший существенный шаг в сторону от «чистого искусства»: Статуя Лошадь влекли под уздцы на чугунный Мост. Под копытом чернела вода. Лошадь храпела, и воздух безлунный Храп сохранял на мосту навсегда. Песни воды и хрипящие звуки Тут же вблизи расплывались в хаос. Их раздирали незримые руки. В черной воде отраженье неслось. Мерный чугун отвечал однотонно. Разность отпала. И вечность спала. Черная ночь неподвижно, бездонно - Лопнувший в бездну ремень увлекла. Всё пребывало. Движенья, страданья - Не было. Лошадь храпела навек. И на узде в напряженьи молчанья Вечно застывший висел человек. 28 декабря 1903 Фабрика В соседнем доме окна жолты. По вечерам - по вечерам Скрипят задумчивые болты, Подходят люди к воротам. И глухо заперты ворота, А на стене - а на стене Недвижный кто-то, черный кто-то Людей считает в тишине. Я слышу всё с моей вершины: Он медным голосом зовет Согнуть измученные спины Внизу собравшийся народ. Они войдут и разбредутся, Навалят на спины кули. И в жолтых окнах засмеются, Что этих нищих провели. 24 ноября 1903 Новая тема Блока ищет развития и находит его в насыщенном яркими цветами и бешеной энергетикой «Городе»: Город в красные пределы Мёртвый лик свой обратил, Серо-каменное тело Кровью солнца окатил. Стены фабрик, стёкла окон, Грязно-жёлтое пальто, Развевающийся локон - Всё закатом залито. Блещут искристые гривы Золотых, как жар, коней, Мчатся бешеные дива Жадных облачных грудей, Красный дворник плещет ведра С пьяно-алою водой, Пляшут огненные бедра Проститутки площадной, И на башне колокольной В гулкий пляс и медный зык Кажет колокол раздольный Окровавленный язык. 28 июня 1904 Шли на приступ. Прямо в грудь Штык наточенный направлен. Кто-то крикнул: "Будь прославлен!" Кто-то шепчет: "Не забудь!" Рядом пал, всплеснув руками, И над ним сомкнулась рать. Кто-то бьется под ногами, Кто - не время вспоминать... Только в памяти веселой Где-то вспыхнула свеча. И прошли, стопой тяжелой Тело теплое топча... Ведь никто не встретит старость - Смерть летит из уст в уста... Высоко пылает ярость, Даль кровавая пуста... Что же! громче будет скрежет, Слаще боль и ярче смерть! И потом - земля разнежит Перепуганную твердь. Январь 1905 Я, разумеется, не ставлю здесь перед собой задачу сделать обзор всего творчества поэта. Бред же! В двух словах сказать о символизме, в трёх - о гражданской лирике, в четырёх с половиной - о любовной? Только о «Кармен» или «Соловьином саде» можно написать тома. А «Страшный мир», «Родина», «Ямбы», «Фаина», «Итальянские стихи»... Блок - философ... Блок - общественный деятель... Наконец, я совершаю ужасное преступление, опуская такую тему, как Блок-мистик! Блок-мистик в поэзии, это ведь, практически, такое же масштабное явление, что и Гоголь-мистик в прозе: Жизнь - без начала и конца. Нас всех подстерегает случай. Над нами - сумрак неминучий, Иль ясность божьего лица. Но ты, художник, твердо веруй В начала и концы. Ты знай, Где стерегут нас ад и рай. Тебе дано бесстрастной мерой Измерить все, что видишь ты. Твой взгляд - да будет тверд и ясен, Сотри случайные черты - И ты увидишь: мир прекрасен. Но что делать, нельзя объять необъятное, пусть уж руками разводят специалисты. Хотя, по-моему, и приведённых выше стихотворений Блока достаточно, чтобы понять, какова разница между ним настоящим и выдуманным Кириллицей. При этом обязан отметить, что в самом «выдумывании» я не вижу ничего отрицательного. Как же поэт может обойтись без него, без «выдумывания» и поэзия - не поэзия... если бы речь шла не о конкретном человеке, судьба которого на самом деле была куда прекрасней и трагичней самой, что ни на есть, нафантазированной. 1918 год. Блоку 37 лет. Символичный возраст даже для великого символиста. Написаны «Двенадцать» и «Скифы». Более из-под пера его не выйдет ничего значительного. Эволюция поэта завершена. До смерти осталось три года. ...Он искал своих невинных Потерявшихся детей. Все – потерянные дети - Гневом Отчим дышат дни, - Но вот эти, но вот эти, Эти двое - где они? ...Никогда их не отыщет, Двух потерянных - Христос Вот и наступил черёд вспомнить милую и добрую Зинаиду Николаевну Гиппиус, ту самую энергичную даму, яростно протестовавшую против «сансанычевой беретки». Двое потерянных - Блок и Белый. Чем вызван гнев Гиппиус - понятно. Эти двое - вероотступники, приветствовавшие «богопротивную» революцию. «Поэма написана в ту исключительную и всегда короткую пору, когда проносящийся революционный циклон производит бурю во всех морях - природы, жизни и искусства, в море человеческой жизни есть и такая небольшая заводь, вроде Маркизовой лужи, которая называется политикой, и в этом стакане воды тоже происходила тогда буря - легко сказать: говорили об уничтожении дипломатии, о новой юстиции, о прекращении войны, тогда уже четырехлетней! - Моря природы, жизни и искусства разбушевались, брызги стали радугой над ними. Я смотрел на радугу, когда писал "Двенадцать", оттого в поэме осталась капля политики. /.../ Сам я теперь могу говорить об этом только с иронией". Теперь...» (из дневников Блока, апрель 1920г.) Поэма «Двендцать», на мой взгляд, по прошествии стольких лет уже можно утверждать это без оглядки, одно из самых значительных, ярких и правдивых произведений русской литературы о революции. Злоба, грустная злоба Кипит в груди... Черная злоба, святая злоба... Товарищ! Гляди В оба! Революционный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг! Товарищ, винтовку держи, не трусь! Пальнём-ка пулей в Святую Русь – В кондовую, В избяную, В толстозадую! Эх, эх, без креста! А Катька где? – Мертва, мертва! Простреленная голова! Что, Катька, рада? – Ни гу-гу... Лежи ты, падаль, на снегу! И опять идут двенадцать, За плечами - ружьеца. Лишь у бедного убийцы Не видать совсем лица... ...И идут без имени святого Все двенадцать - вдаль. Ко всему готовы, Ничего не жаль... ...Так идут державным шагом - Позади - голодный пёс. Впереди - с кровавым флагом, И за вьюгой неведим, И от пули невредим, Нежной поступью надвьюжной, Снежной россыпью жемчужной, В белом венчике из роз - Впереди - Исус Христос. Всего лишь несколько цитат, которые я намеренно даю без перебивок. Суть революции. Злоба. Убийство. Кровь. Богоборчество. Ничего не жаль. Ничего не свято. Но... Впереди - Исус Христос! Что за этим кроется? Символ ли связи новой жизни со старой? Непонимание ли, «революционная несознательность» автора? Может быть вообще, Христос - не символ, а вполне реальный развенчанный (всего лишь в венчике из роз) дядя, конвоируемый разбушевавшейся солдатнёй? Не первое, не второе и не третье. Христос - это тот, кем он и должен быть. Бог, а не бесы Достоевского (и Коровина, кстати) - главный наблюдатель, главный свидетель и главный соучастник. Бог, который находится в каждом из нас. Принять это и простить Блоку не в состоянии ни Гиппиус, ни многие-многие другие. Брань во имя нового совсем не то, что брань во имя старого, хотя бы новое было неизвестным (да ведь оно всегда таково), а старое — великим и известным. Уже потому, что бранить во имя нового — труднее и ответственнее. (Из дневника А.Блока, 9 января 1914г.) И всё же в финале «Двенадцать» есть страшная, но логика, если посмотреть под углом авторского взгляда на всю мировую историю. Не потому ли Булгаков в своём романе зовёт на помощь Сатану, потому что более обратиться-то и не к кому? И что Сатана? Ну, оторвал кое-кому башку, в психушку кое-кого спровадил... и всё. Бессилен (хотя возможности, конечно, неограниченные). Наверное, чтобы понять поэта, достаточно его стихов. Но мне, в течение последнего времени занимавшемуся всем, что имело отношение к Блоку, страшно не хотелось пройти мимо его дневников. Вскользь брошенные мысли иногда красноречивей долгой поэмы, поэтому я подумал, что они будут уместными в моём, ставшем, пожалуй, несколько путаным, повествовании. 18 января 1906г. Относительно «религиозного искусства»: его нет иначе, как только переходная форма. Истинное искусство в своих стремлениях не совпадает с религией. Оно — позитивно или мистично (то и другое — однородно). Искусство имеет свой устав, оно — монастырь исторического уклада, т. е. такой монастырь, который не дает места религии. — Религия есть то (о том), что будет, мистика — что было и есть. 1 августа 1907г. Не считая ни для себя, ни для кого позором — учиться у Андрея Белого, я возражаю ему сейчас не по существу, а только на его способ критиковать, который погружает его самого, чисто внешним образом, в безвыходные противоречия. ____________ Есть писатели с самым корявым мировоззрением, о которое можно зацепиться все-таки. Это значит, у них есть пафос. А за Чулкова, например, не зацепишься. У него, если пафос, так похож на чужой, а чаще — поддельный — напыщенная риторика. 6 марта 1908г. Зачем ты так нагло смотришь женщинам в лицо? — Всегда смотрю. Женихом был — смотрел, был влюблен — смотрел. Ищу своего лица. Глаз и губ. 29 октября 1908г. ...главное, что я хотел сказать, — это то, что нам, интеллигентам, уже нужно торопиться, что, может быть, уже вопросов теории и быть не может, ибо сама практика насущна и страшна. 24 декабря 1911г. Об "изгнании" Розанова из "Русского слова" (визит Руманова к нему). У меня при таких событиях все-таки сжимается сердце: пропасть между личным и общественным. Человека, которого бог наградил талантом, маленьким или большим, непременно, без исключений, на известном этапе его жизни - начинают поносить и преследовать - все или некоторые. Сначала - вытащат, потом - преследуют - сами же. Для таланта это драма, для гения - трагедия. Так должно, ничего не поделаешь, талант - обязанность, а не право. И "нововременство" даром не проходит. 15 октября 1915г. Если бы те, кто пишет и говорит мне о «благородстве» моих стихов и проч., захотели посмотреть глубже, они бы поняли, что: в тот момент, когда я начинал «исписываться» (относительно — в 1909 году), у меня появилось отцовское наследство; теперь оно иссякает, и положение мое может опять сделаться критическим, если я не найду себе заработка. «Честным» трудом литературным прожить среднему и требовательному писателю, как я, почти невозможно. Посоветуйте же мне, милые доброжелатели, как зарабатывать деньги; хоть я и ленив, я стремлюсь делать всякое дело как можно лучше. И, уж во всяком случае, я очень честен. 10 ноября 1915г. … Одичание — вот слово; а нашел его книжный, трусливый Мережковский. Нашел почему? Потому что он, единственный, работал, а Андреев и ему подобные — тру-ля-ля, гордились. … Итак, одичание. Черная, непроглядная слякоть на улицах. Фонари — через два. Пьяного солдата сажают на извощика (повесят?). Озлобленные лица у «простых людей» (т.е. у vrais grand monde*). … Молодежь самодовольна, «аполитична» с хамством и вульгарностью. Ей культуру заменили Вербицкая, Игорь Северянин и пр. Языка нет. Любви нет. Победы не хотят, мир - тоже. Когда же и откуда будет ответ? * Настоящий большой свет (франц.). 28 июня 1916г. Я не боюсь шрапнелей. Но запах войны и сопряженного с ней — есть хамство. Оно подстерегало меня с гимназических времен, проявлялось в многообразных формах, и вот — подступило к горлу. Запаха солдатской шинели — не следует переносить. Если говорить дальше, то эта бессмысленная война ничем не кончится. Она, как всякое хамство, безначальна и бесконечна, безобразна. 14 апреля 1917г. Я не имею ясного взгляда на происходящее, тогда как волею судьбы я поставлен свидетелем великой эпохи. Волею судьбы (не своей слабой силой) я художник, т. е. свидетель. Нужен ли художник демократии? 13 июля 1917г. Я никогда не возьму в руки власть, я никогда не пойду в партию, никогда не сделаю выбор, мне нечем гордиться, я ничего не понимаю. Я могу шептать, а иногда - кричать: оставьте в покое, не мое дело, как за революцией наступает реакция, как люди, не умеющие жить, утратившие вкус жизни, сначала уступают, потом пугаются, потом начинают пугать и запугивают людей, еще не потерявших вкус, еще не "живших" "цивилизацией", которым страшно хочется пожить, как богатые. 4 января 1918г. Клюев — черносотенный (как Ремизов). Это — не творчество, а подражание (природе, а нужно, чтобы творчество было природой; но слово — не предмет и не дерево; это — другая природа; тут мы общими силами выясняли). 5 января 1918г. Инстинктивная ненависть к парламентам, учредительным собраниям и пр. ПОТОМУ, что рано или поздно некий Милюков произнесет: “Законопроект в третьем чтении отвергнут большинством”. 26 февраля 1918г. Я живу в квартире, а за тонкой перегородкой находится другая квартира, где живет буржуа с семьей. (Называть его имя, занятие и пр. - лишнее). Он острижен ежиком, расторопен, пробыл всю жизнь важным чиновником, под глазами - мешки, под брюшком - тоже... Господи Боже! Дай мне силу освободиться от ненависти к нему, которая мешает мне жить в квартире, душит злобой, перебивает мысли. Он такое же плотоядное двуногое, как я. Он лично мне еще не делал зла. Но я задыхаюсь от ненависти, которая доходит до какого-то патологического истерического омерзения, мешает жить. Отойди от меня, сатана, отойди от меня, буржуа, только так, чтобы не соприкасаться, не видеть, не слышать; лучше я или еще хуже его, не знаю, но гнусно мне, рвотно мне, отойди, сатана 1918г. В. МАЯКОВСКОМУ Не так, товарищ! Не меньше, чем вы, ненавижу Зимний дворец и музеи. Но разрушение так же старо, как строительство, и так же традиционно, как оно. Разрушая постылое, мы так же скучаем и зеваем, как тогда, когда смотрели на его постройку. Зуб истории гораздо ядовитее, чем вы думаете, проклятия времени не избыть. Ваш крик — все еще только крик боли, а не радости. Разрушая, мы все те же еще рабы старого мира: нарушение традиций — та же традиция. Над нами — большее проклятье: мы не можем не спать, мы не можем не есть. Одни будут строить, другие разрушать, ибо «всему свое время под солнцем», но все будут рабами, пока не явится третье, равно не похожее на строительство и на разрушение. 28 марта 1919г. "Быть вне политики" (Левинсон)? - С какой же это стати? Это значит - бояться политики, прятаться за нее, замыкаться в эстетизм и индивидуализм, предоставлять государству расправляться с людьми, как ему угодно, своими устаревшими средствами. Если мы будем вне политики, то значит - кто-то будет только "с политикой" и вне нашего кругозора и будет поступать, как ему угодно, т. е. воевать, сколько ему заблагорассудится, заключать торговые сделки с угнетателями того класса, от которого мы ждем проявления новых исторических сил, расстреливать людей зря, поливать дипломатическим маслом разбушевавшееся море европейской жизни. Мы же будем носить шоры и стараться не смотреть в эту сторону. 3 января 1921г. Новый Год еще не наступил - это ясно; он наступит, как всегда, после Рождества. В маленьком пакете, спасенном Андреем из шахматовского дома и привезенном Феролем осенью: листки любиных тетрадей (очень многочисленных). Ни следа ее дневника. Листки из записных книжек, куски погибших рукописей моих, куски отцовского архива, повестки, университетские конспекты (юридические и филологические), кое-какие черновики стихов, картинки, бывшие на стене во флигеле. На некоторых - грязь и следы человечьих копыт (с подковами). И все. апрель 1921 г. Жизнь изменилась (она изменившаяся, но не новая, не nuova), вошь победила весь свет, это уже совершившееся дело, и все теперь будет меняться только в другую сторону, а не в ту, которой жили мы, которую мы любили. 11 мая 1921г. В Москве зверски выбрасывают из квартир массу жильцов — интеллигенции, музыкантов, врачей и т.д. Москва хуже, чем в прошлом году, но народу много, есть красивые люди, которых уже не осталось здесь, улица шумная, носятся автомобили, тепло (не мне), цветет все сразу (яблони, сирень, одуванчики, баранчики), грозы, ливни. Я иногда дремал на солнце у Смоленского рынка на Новинском бульваре. … Трагична судьба русских поэтов. Убит, сошёл с ума, растёрт в лагерную пыль, умер под забором, спился, застрелился, повесился... В этом ужасном ряду нашлось место и для Александра Блока. Но на фоне неустанно ломающихся копий вокруг смерти Есенина или Маяковского об этом говорят мало, странно мало. Поэтому я позволил себе воссоздать хронику последних месяцев жизни Блока. В письмах... 3 мая 1921 году. Горький - наркому просвещения Луначарскому «Дорогой Анатолий Васильевич! У Александра Александровича Блока – цинга, кроме того, последнее время он находится в таком повышенно нервозном состоянии, что врачи и близкие его боятся возникновения серьезной психической болезни. А также участились припадки астмы, которой Блок страдает давно уже. Поэтому не можете ли вы похлопотать для Блока – в спешном порядке – выезд в Финляндию, где я бы мог помочь ему устроиться в одной из лучших санаторий? Сделайте все, возможное для Вас, очень прошу! Жму руку. А.Пешков». 11 июля 1921г. А.В. Луначарский - председателю Совнаркома Ленину «Поэт Александр Блок, в течение всех этих четырех лет державшийся вполне лояльно по отношению к советской власти и написавший ряд сочинений, учтенных за границей как явно симпатизирующих Октябрьской революции, в настоящее время тяжко заболел нервным расстройством. По мнению врачей и друзей, единственной возможностью поправить его является временный отпуск в Финляндию. Я лично и т. Горький об этом ходатайствуем. Бумаги находятся в Особ[ом] отделе, просим ЦК повлиять на т. Менжинского в благоприятном для Блока смысле. Народный Комиссар Просвещения А.Луначарский». Ленин просит члена Президиума ВЧК Менжинского составить отзыв на письмо. И Вячеслав Рудольфович очень оперативно, как человек ответственный, того же 11 июля 1921 года спешит откликнуться: «Уважаемый товарищ! За Бальмонта ручался не только Луначарский, но и Бухарин. Блок натура поэтическая; произведет на него дурное впечатление какая-нибудь история, и он совершенно естественно будет писать стихи против нас. По-моему, выпускать его не стоит, а устроить Блоку хорошие условия где-нибудь в санатории. С ком[мунистическим] пр[иветом] В.Менжинский». На следующий день, 12 июля 1921 г. Заседании Политбюро ЦК РКП(б) Постановили отклонить ходатайство Горького и Луначарского. Несмотря на это, 16 июля 1921 года Луначарский вновь пишет письмо в ЦК РКП(б). «Сообщенные мне решения ЦК РКП по поводу Блока и Сологуба кажутся мне плодом явного недоразумения. Трудно представить себе решение, нерациональность которого в такой огромной мере бросалась бы в глаза. Кто такой Сологуб? Старый писатель, не возбуждающий более никаких надежд, самым злостным и ядовитым образом настроенный против Советской Республики, везущий с собой за границу злобную сатиру под названием «Китайская Республика равных». И этого человека, относительно которого я никогда не настаивал, за которого я, как народный комиссар просвещения, ни разу не ручался (да и было бы бессовестно), о котором я говорил только, что я поставлен в тяжелое положение, ибо ВЧК не отпускает его, а Наркомпрод и Наркомфин не дают мне средств его содержать, этого человека Вы отпускаете. Кто такой Блок? Поэт молодой, возбуждающий огромные надежды, вместе с Брюсовым и Горьким главное украшение всей нашей литературы, так сказать, вчерашнего дня. Человек, о котором газета «Таймс» недавно написала большую статью, называя его самым выдающимся поэтом России и указывая на то, что он признает и восхваляет Октябрьскую революцию. В то время как Сологуб попросту подголадывает, имея, впрочем, большой заработок, Блок заболел тяжелой ипохондрией, и выезд его за границу признан врачами единственным средством спасти его от смерти. Но Вы его не отпускаете. При это[м], накануне получения Вашего решения, я говорил об этом факте с В.И. Лениным, который просил меня послать соответствующую просьбу в ЦК, а копию ему, обещая всячески поддержать отпуск Блока в Финляндию». Только 23 июля 1921 года Политбюро приняло, наконец, решение дать добро на выезд Блока за границу. Слишком поздно. Возникает вопрос, чем болел знаменитый поэт и можно ли было его спасти? Медицинское заключение консилиума врачей о состоянии здоровья поэта и необходимости его лечения, составленное 18 июня 1921 г., предельно ясно отвечает на первый вопрос. «Мы, нижеподписавшиеся, освидетельствовав 18/VI 1921 г. состояние здоровья Александра Александровича Блока, находим, что он страдает хронической болезнью сердца с обострением эндокардита и субъективным ощущением стенокардического порядка (Subocarditis chron. Exacerbata). Со стороны нервной системы имеются явления неврастении, резко выраженной. А.А. Блок нуждается в продолжительном лечении, причем в ближайшем будущем необходимо помещение в одну из хорошо оборудованных со специальной методой для лечения сердечных больных санаторий. Профессор В[оенно-] М[едицинской] академии и Медицин[ского] инст[итута] П.Троицкий. Завед[ующий] нервным отделением мужской Обуховской больницы, д[окто]р мед[ицины] Э.Гиза. Д[окто]р мед[ицины] Пекелис». Можно ли было спасти Блока? Вопрос, оставшийся риторическим. Выживи он, окажись вовремя за границей, чем бы он там занялся? Вернулся бы в Россию? Вернулся бы к поэзии? К чему гадать? Революция, которую он принял с таким восторгом, его же и убила. Логичный финал трагедии величайшего поэта России ХХ века. Больно... О, Русь моя! Жена моя! До боли Нам ясен долгий путь! Наш путь - стрелой татарской древней воли Пронзил нам грудь… И вечный бой! Покой нам только снится Сквозь кровь и пыль... Летит, летит степная кобылица И мнет ковыль... ______________________________________________ Грешить бесстыдно, непробудно, Счет потерять ночам и дням, И, с головой от хмеля трудной, Пройти сторонкой в божий храм. Три раза преклониться долу, Семь - осенить себя крестом, Тайком к заплеванному полу Горячим прикоснуться лбом. Кладя в тарелку грошик медный, Три, да еще семь раз подряд Поцеловать столетний, бедный И зацелованный оклад. А воротясь домой, обмерить На тот же грош кого-нибудь, И пса голодного от двери, Икнув, ногою отпихнуть. И под лампадой у иконы Пить чай, отщелкивая счет, Потом переслюнить купоны, Пузатый отворив комод, И на перины пуховые В тяжелом завалиться сне... Да, и такой, моя Россия, Ты всех краев дороже мне. Мёртвый поэт? ноябрь 2004 - ноябрь 2005
Паша, по моему скромному мнению, ты несколько перегрузил статью стихами:) С прошедшими праздниками!
А может быть стихи перегрузил остальным текстом? :smoke: Хорошего тебе года, Миша, а перво-наперво - здоровья!
Уже пять лет прошло, а статья висит в неведомом пространстве... Читает ли ёё кто-нибудь? Как хочется , чтобы читали ВСЕ, чтобы под этим лучом очиститься, оценить свое СКРОМНОЕ место, не бренчать рифмами, остановиться, передышаться, почувствовать глубину мысли, ... Господи, как мы обЫдлели в этой напыщенной вседозволенности! Нет нам ни кумиров, ни примеров. Нет, наверное, и толики творчества, на которую всё претендуем. Жалкие нравы... Жалкий век!