Перейти к основному содержанию
45.МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 20(2). ОДЕССА.
45.МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 20(2). ОДЕССА. Улица Дидрихсона… Трамвай мягко подкатил к той остановке, которая была хорошо знакома с детства. Ни один одессит не смог бы похвастаться тем чувством, которое испытала я и мама… Но пищу о себе. Перебранка в трамвае куда-то улетучилась. Трепетное, незнакомое чувство охватило меня мгновенно. Одесса начиналась для меня отсюда, с этой остановки у Летнего парка. Мы миновали парк, тот самый парк, откуда и начиналась великая улица детства. Взгляд улавливал и не улавливал сходство… И все же это был он, по сути, простенький сквер, всегда многолюдный, где когда-то торговали бабушки семечками, где всегда можно было купить жареные пирожки с картошкой, ливером, горохом или с повидлом, здесь заканчивалась, а для меня начиналась улица Дидрихсона, отсюда все пути перекрещивались с моим детством… Откуда было мне знать, что все эти пути вели теперь не к воссоединению, но к разрыву с детством, к разрыву с долгой и непроходящей тоской, к разрыву со снами, вновь и вновь ведущими меня сюда, тяготеющими надо мной болью невысказанной. Отсюда, с парка начиналась моя улица Дидрихсонаи, ноги торопили ступить на этот асфальт, улочки небольшой, ведущей мимо моего детского сада, мимо строительного института, мимо заветных ворот, мимо ряда низкорослых шелковиц… и к Дюковскому парку, где встретились мои родители… Летний парк… ничем не примечательный для многих… Для меня было великое событие. Наверно, не было того дня, когда бы я не проходила мимо, ибо дорога в школу этот парк неизменно парк пересекала… Не было того дня, когда бы я не спешила сюда, чтобы купить стакан семечек у вечно дежуривших здесь старушек, не было дня, когда бы я не бежала сюда купить жареный пирожок с картошкой или с ливером, или с горохом… по четыре копейки, который был самым вкусным в мире. И здесь было вожделенное место – летний кинотеатр, где я смотрела фильм с отцом «По щучьему велению», после которого меня забрали по скорой… По одну сторону от парка начиналась моя улица детства, а по другую - была школа. К школе подводил коротенький школьный переулок, где жила моя двоюродная бабушка Люба со своим семейством. К ним еще предстояло зайти, но позже. Теперь… Летний кинотеатр куда-то делся. На его месте стояло незнакомое, прекрасное строение, однако чуждое и холодное, не принимаемое сердцем. В разгаре летнего дня не было видно и бабушек, еще неискушенных хитростью и простодушно и усердно предлагавших семечки в граненых стаканах и стаканчиках солидной величины весьма за умеренную плату, десять и пять копеек… Остался лишь киоск, но уже не газетный, а торгующий всякой мишурой, подстраивающийся к веянию нового времени на правах курортного города. На углу около трамвайной остановки уже не было огромной очереди жаждущих, чтобы заправить свои баллончики газированной водой, витрина сменилась. Магазины, столь знакомые прежде, также сменили свои вывески, и что-то в этом казалось кощунственным и бездушным, хотя взгляд повеселел от пестроты и неожиданного дизайна. Почти настороженно мы устремились к улице Дидрихсона. И не желалось видеть преобразований, особенно здесь… Появившийся лоск был непривычен, чуть отталкивал, загромождал собой привычные и сохранившиеся в памяти картины прошлого, притушевывал восприятие более поверхностным. Строения многие оставались старыми, сохраняя суть Одессы, ее характер и дыхание, как и душу. С большим, непередаваемым чувством, для меня почти трепетным, мы вступили, шагнули в коридор глубоко дорогой для меня с мамой, объединяющий нас, исхоженный, избеганный много раз… - начало заветной, очень скромной, ничем не примечательной для многих других улицы Дидрихсона. О, сколько воспоминаний еще, не смотря ни на что, готовы были увлечь за собой в незабываемую ауру моего детства и маминой молодости. Держа Светлану за руку, я объясняла ей, как много значит для меня этот город, не смея погрузиться в себя, наслаждалась почти поверхностно, но и это была великая милость. Саша шел при нас смиренно, не похожий на себя, чуть чуждый, но понимающий и в этом мягкий, легкий, уступчивый… Не могла знать я, но на самом деле, Бог дал ему то состояние, которое хоть на время щадило наши чувства и переживания, он был при нас, внимающий и взирающий на все так, как умел иногда, чем становился роднее, если не думать о тех периодах, когда Бог через него начинал меня воспитывать и подтягивать. Внешне Саша был самодоволен, самодостаточен, почти покладист, ибо был все же в незнакомом городе, был ведущий и ведомый одновременно, был в хорошем расположении духа, в меру участлив и спокоен. Когда ему удавалось правильно себя вести, по-человечески, с пониманием, сердце мое наполнялось к нему благодарностью. Но я всегда знала, что за всем стоит, и как непредвиденно круто он может себя повести. А потому, внутреннее напряжение присутствовало, никак не превращая это событие в праздник души, но внося элемент удовлетворения, хотя никак невозможно было освободиться от мысли, что без него – этот визит был бы пиршеством души, великой наградой, счастьем. Но, кто знает, как бы я чувствовала себя на самом деле, ибо он давал собою еще и чувство защищенности, нужности, на своем месте, полным целым…. Что я никогда не ценила, за что не держалась, чем себя не превозносила. Для мамы остаться без мужа, без мужчины было крайне нежелательно, это была бы трагедия, она бы ринулась искать себе замену тотчас. Но Бог знал лучше меня, кто мне нужен и для чего, и Божественное насилие, его великолепные плоды и не только, были мне открыты со временем, когда уже могла посмотреть на жизнь свою со стороны и увидеть, что все же Саша – был для меня всем и всегда, что он, через него Бог дал очень немало, как и развил, как и поднял. С лица Саши почти не сходила полуулыбка. На самом деле я еще была с ним в слабой духовной связи, полностью и целиком принадлежала себе и из себя во вне выходила редко, не пытаясь прельстить никак, автоматически приукрашивая свое лицо и тело и мечтая неустанно о старости, когда и эта обязанность для меня канет, и условности материального мира примут меня такую, как есть, где главное будет мой труд, на что я была всегда готова, в любом направлении, включая свою книгу, и не надеясь на блага непредвиденные, ибо жизнь уже успела показать, что никто и нигде для меня не припас, и что все добывается в труде, своими руками. Но пока, как бы я ни старалась, но зависела от своей семьи, от Сашиного характера, отнюдь не простого, и начинала постепенно входить в состояние единения с мамой, любя ее и всегда понимая для себя, что ближе ее и дочери для меня никого нет и не будет. К Саше у меня было чувство разное, но иногда оно проявлялось в безмерной благодарности за те качества, которые среди прочих он проявлял иногда щедро, трогая меня до глубины души. Но моя вечная какая-то загнанность, зависимость, нестабильность выбивали его из благостной колеи, и он проявлял качества демонические, столь сильно бьющие, что я не желала себе никого и ничего и много раз буквально как загнанный зверок озиралась внутри себя, ища выход и долго в великой печали на том и оставаясь. Временами Бог как бы прояснял его сознание, и он видел, что я старательна, что целеустремленна, бескорыстна, готова жертвовать, готова ходить в обносках, лишь бы был мир в семье, лишь бы не доставать его. Но к Саше нужен был немного другой подход. Нужно было быть материально более активной, иметь именно материалистический ум и хватку, уметь хорошо катить бочку, иметь при этом что-то за душой – и тогда бы все прощалось. Но не дай Бог хоть что-то за его счет, а тем более систематически. Он на это мог пойти даже сам, если видел идею обещающую, если это можно было раскрутить в деньги… Но когда в душе его был мир, когда Бог ему указывал через маму или других на мои достоинства, когда он что-то видел и сам, он становился, как теперь, более сопереживающим и понимающим, как и одобряющим, и поддерживающим. И таким щадящим и разделяющим он был не до беспредела, ибо это уже была его жертва, и знал меру. Далее, незначительная или значительная мысль, как и у моего отца, выбивала его из колеи благодушия и снова заставляла говорить и поступать в соответствии со своим несовершенством, стоило ему только заметить хоть малый изъян в событиях или в поступках других, на что он любил указывать, извечно ища причины вины в других и никогда не виня себя, вплоть до старости. Но… тем не менее, путь был начат. Может быть деревья, ряд во всю длину улицы низкорослых шелковиц, но… еще помнили меня… Уже было точно не до Саши, не до мамы… Знакомые дворы и дома, безутешно родные и недосягаемые, замелькали, щемя сердце сладким предчувствием, глаза страстно желали видеть, чувства – испытывать, душа – входить и насыщаться, наполняться. Улочка, наконец, повела нас вдоль высокого и добротного забора строительного института, Бог весть, когда пришедшего на смену деревянным ограждениям с многочисленными лазами по всему периметру в пору моего детства. Теперь территория института была досадно недоступна, ни щелочки не оставалось для обозрения… Разве что высокие незнакомые, а потому чуждые строения за забором говорили о том, что здесь произошли многие разительные перемены. Что поделать… С дня отъезда, когда наша семья Волею Бога почти насильственно и трагически покидала Одессу, цепляясь за нее, как могла, прошло около двадцати лет. Не всегда новые горизонты даются безболезненно, и что было бы с нашей семьей, ютившейся в крохотной комнатушке… Но уезжали мы, каждый, за своей неплохой судьбой, хоть и не простой… Сердце напряглось… Остался ли заветный дворик? Вот она – проходная института… Напротив, через узкую дорогу– сердце защемило сильней… Огромные открытые железные ворота, справа… - единственное окно нашей комнаты на удицу… Вот и раскидистый неохватный дуб, который мы с Витькой пытались охватить, взявшись за руки… Стоит прямо у дороги, напротив окна… А вот… слева от ворот низенькое окошко полуподвальной комнаты, где жил Витя с мамой, Викторией Федоровной, учительницей русского языка и литературы, строгой, красивой, высокой и гордой женщины… которую я запомнила на всю жизнь и которая является также великим трофеем моей детской и благодарной памяти… Вот она – Дидрихсона одиннадцать… Вот они, любимые окна…. Вот оно – Высшее мореходное училище… Смотрю на асфальт. В пору моего детства он был буквально испещрен шпильками здешних модниц, которые прогуливались здесь с молодцеватыми ребятами в матросской форме, все казавшиеся мне глубокими стариками… В выходные дни там, за воротами училища на танцплощадке гремела музыка, было многолюдно, улица буквально кишела от молодежи и бесконечно в наш двор по самому близкому соседству вваливались целые толпы в поисках туалета, неоднократно гонимые тетей Верой, бессменной нашей дворничихой, но справлявшие свои нужды и продолжая свой счастливый путь, ибо Одесса умела дарить надежду и счастье всем, во все времена своим нескончаемым гостеприимством, на которое в своей мере рассчитывали и мы теперь. Войдя в ворота мы обнаружили к своему великому разочарованию, что по правую сторону от прохода, где тянулось одноэтажные строение, отделяющее училище от двора, что первой, нашей двери, возглавляющей весь список дверей, нет… Она исчезла, буквально испарилась. А ведь, первая моя мысль была – постучаться в нее и попросить у нынешних жильцов хотя бы с улицы обозреть родную сердцу когда-то приютившую нас комнатушку. Судьба ее и ныне не ведома мне. Можно предположить, что она или была присоединена к следующим соседям, или, снова прорубив дверь в сторону училища, ее вернули во круги своя, она вернулась к своим прежним владельцам, и стала, как и была, скромным жилищем для дворника училища с его семейством. Так что долгая, взлелеянная мною мечта войти в свое детство через эту дверь, надеясь на милость теперешних жильцов, не осуществилась. Слева низенькое окошко Витиной комнаты, расположенное когда-то прямо напротив нашей двери, все еще несло свою службу, однако, было задернуто плотными шторами, и тот мир для меня также оборвался, не суля, и не обещая встречи с детством и через это окно, ибо Витя с мамой там давно уже не жили. Легкая, начальная пустота начинала заполнять сердце, но впереди был двор, впереди была надежда. Почему-то память услужливо напомнила, как за этим окном орал битый мамой Витя за вещи простые, возведенные в ранг величайшего неповиновения, битый матерью, бравшей на себя строгость отца, будучи высоконравственной и не смеющей и допустить, чтобы единственный сын вырос плохим человеком. Она нещадно ругала и била его за невымытые уши или шею, за не вовремя сделанные уроки, назидая и наставляя его так, что все просачивалось и за нашу дверь, где свои уроки жизни проходила и я, но отцовской рукой, выбивающей из меня дурь и дающей мне великое смирение при всей моей тарадановской необузданности и своеволии, оставляя Волею Бога лишь потребное и более-менее разумное. Вспомнилось почему-то и то, как летними вечерами Виктория Федоровна из своего окошка на нашу стенку, выбеленную добела, прокручивала детские диафильмы, читала их детворе, которые тащили свои стульчики и рассаживались, также и из соседских дворов, внимая каждому слову, обсуждая сказки, зная их почти наизусть. И отец мой был в некотором смысле великий этому сподвижник, ибо очень часто открывал двери нараспашку и все точно также могли смотреть телевизионные передачи, все подряд, ибо телевизор был чудом, великим новшеством, радостью, предметом обсуждений. Маленький и невзрачный, самый дешевый по тем временам, «Заря», он действительно привносил в жизнь двора и детей свою толику, и на этом пятачке прохода во двор в летнюю пору была жизнь, своя история, свое место, куда спешили люди, старики и старушки, со стульчиками, табуретками, коробками и ящичками, которые за такой поступок все прощали отцу, считая его балагуром, не совсем адекватным, но достаточно коммуникабельным и порой достаточно добродушным, если не считать его выходки с мамой, тоже носящие воспитательный характер. Медленно, почти с почтением миновав эту часть прохода, эту часть из нашей истории жизни, каждый, держа в себе свое, мы оказались во дворе. Достаточно немаленький двор был необычно пустынен и в своем безлюдье был с трудом узнаваем. Видимо, давно заброшенная клумба уже давно не цвела и не радовала взгляд великолепными цветами, какой осталась она в памяти моего детства. Скособоченные сараи обветшали окончательно и стояли, неуютно прижавшись к друг другу, как заброшенные и унылые деревянные строения, в которых, может быть, уже давно отпала необходимость, ибо, возможно, печное отопление было реконструировано, ибо цивилизация могла коснуться хоть здесь жильцов этого моего двора, ибо только теперь я понимаю, что все эти удобства были крайне убоги, поскольку весь дом был устроен по принципу семейного общежития, с общими коридорами и удобствами на улице. Но по тем временам жить в таком доме казалось великой удачей, поскольку у нас жилище было куда поскромней, одноэтажное, и варить еду, как и стирать, приходилось не в общем коридоре, а прямо на улице, в том самом проходе, который мы миновали, у дверей, понятно, что в подходящее время года. Иначе, комнатка превращалась в предбанник, и с этим ничего невозможно было поделать, но детскому сердцу она была милее всего… Мы вошли во двор, чуть обескураженные своей почти никчемностью, прошли к столу, который все еще бессменно служил его жителям. Сесть на угрожающе покосившиеся лавочки не хватало духу. Хоть кто-то же, ну, должен был выйти… Да… двор, дворик изрядно постарел, не радовал глаз, не привлекал детским смехом, нигде не подавалось и признаков жизни. Почему-то это было нужно, это вожделели глаза. Однако, я чувствовала, что любой прием мне крайне безразличен. Если бы я была одна или с дочкой, я бы легко присела бы на эту скамеечку, которой на самом деле для меня и цены не было, и посидела бы на ней в глубоком удовлетворении, в счастье, в трепете. Я бы непременно прошлась по всем закоулочкам двора, я бы непременно зашла в дом, заглянула бы в каждый коридор, не боясь взглядов, вопросов, неожиданности любой. Я бы осмелилась постучать в комнату за номером один, где жил Витя с мамой, как это я делала в долгих и непроходящих снах, я бы непременно зашла, попросилась бы, окинула бы прощальным и благословляющим взглядом все, что осталось в памяти. Я бы склонилась над клумбой и увезла бы навсегда хоть травинку с этой клумбы или горстку земли… Я непременно подошла бы и к нашему сараю в самой глубине двора около уборной. В этот сарайчик отец прятал ключи под дровишками… Я бы непременно напилась из дворовой колонки и умыла лицо… Я бы неприменно с кем-нибудь поговорила, хоть самую малость… Но я была не одна. Вдруг из подъезда дома вышла старушка, направилась к нам. Поравнявшись с нами, она долго и пристально посмотрела на маму. Мама опередила ее: - Нюра! Тетя Нюра ! – почти радостно воскликнула она. Мама умела быть непосредственной и легко бросалась в разговор. Кажется, и она была встрече рада. - Да… никак Надя? А… это… - Наташа! А это ее муж и дочь… - завязался разговор, в котором мама выложила все, что только можно было, возбужденно, эффектно, желая участия, желая новостей, преподнося себя в лучшей форме, описывая события своей жизни, обо мне.. Я почти безучастно стояла в стороне, не в силах сказать и слова. Тетю Нюру я помнила, но теперь она была слишком стара и я никак не улавливала в ее лице знакомые черты, детская память их основательно подзабыла. В те далекие времена тетя Нюра частенько интересовалась, дома ли отец, и когда узнавала, что его нет, бесцеремонно просила меня пойти купить ей хлеб или заправить баллончик газировкой, отчего мне приходилось выстаивать за спасибо длиннющие очереди, и это по-своему сказывалось на мое отношение к ней. Из разговора я узнала, что Витя давно уже здесь не живет, что они буквально вслед за нами получили квартиру в одесских черемушках, что Галина живет в родительской двухкомнатной полуподвальной квартире, что она также заняла соседскую комнату, когда те переехали, что не очень-то повезло ей с первым мужем, что мать ее, тетя Вера, уехала жить в деревню, что отец Коли Ващука, друга Вити, скоропостижно скончался и уже давно, что после смерти деда Есифа никто не смотрит клумбу, что никому нет до нее дела… Новости были обычные, неинтересные, сбивающие всякую надуманную эйфорию, ничем мы не удивили, никто не был нам рад, ни в ком мы не остались. Двор оказался чуть бездушным, унылым в своей правде жизни, и только до боли знакомые каштаны и акации все еще обещающе манили в детство, шелестя над нами все теми же неувядаемыми кронами. В своей простоте баба Нюра заметила, что мама сильно постарела, что и не признать, хотя все ее находили цветущей и красивой женщиной всегда, но… что поделать… В памяти она осталась все же тридцатилетней, а вернулась – пятидесятилетней… Самой бабе Нюре, видимо, было уже под восемьдесят, а потому мы для нее интереса особого не представляли, ну, разве что, отдала нам дань, поговорила… Насчет меня сказала, что интересная, но на мать не похожа, более на отца, скользнула взглядом на дочь, Сашу… Что делать. Мы откланялись. Неудовлетворенное мое сердце, как и ум, должно было испить эту чашу истины, это понимание… Ибо, как оставил, как поддерживал связи, так и получил каждый… Ничье сердце не было задето, никого Бог особого на встречу не вывел, не дал насладиться очередной иллюзией и не спеша повел прочь, чтобы более уже никогда не переступить этот порог моего детства и маминого бытия в Одессе на улице Дидрихсона. Я уходила еще не зная, что ухожу навсегда, ибо надежда вернуться снова не угасала, что бы то ни было… Но Бог не дал повод, не дал причины, не обставил событиями, унося в свою даль и, как ни странно, значительно поубавив тоску, забрав сны, явно сказав, что никто нас не ждет, что у каждого своя судьба, и что у других нет причин нас помнить, нам радоваться… Это реальность. Чувства не могут быть разделены теми, кто такой тоски не знает, кому все-равно, по сути, и нет в том ничьей вины. Я почти прощалась с детством в свои тридцать лет, волею Бога отдав ему дань и теперь уже не шла, я брела прочь от негостеприимного двора, от высокой изгороди строительного института, от ряда шелковиц, снова через парк... Для мамы это встреча не была определяющей, и задумала она свою встречу со своим детством, о чем я пока не могла знать. Я покинула двор, не насытившись им, с некоторым внутренним недоумением, не зная, почему я хоть на несколько минут не позволила себе освободиться от всех связей, чтобы войти в подъезд дома моего детства, в дом, где жил Витя с мамой, а теперь где оставалась одна Галина из всех детей двадцать лет назад, все уголки которого были мне знакомы до боли, до величайшей тоски, каждая дверь каждого коридора… Почему я не постучалась к соседям и через них не попала в комнату моего детства? Почему? Почему я, как в глубоком детстве не припала ко всем щелочкам огромных железных ворот Высшего мореходного училища, почему не попыталась хоть как-то пройти на территорию строительного института, который излазила вдоль и поперек, предоставленная себе, как никто… Почему не воспользовалась уникальной возможностью, которую предоставила мне судьба? Потому что на все воля была не моя… невозможно, строго говоря, обвинить и судьбу, ибо она безлична для материального человека. Так желал Бог, ибо никогда Бог не упускает возможности учить и развивать живое существо, ведя его к Себе. Именно привязанности являются камнями преткновения материального и духовного развития каждого, именно они цепляют за мир материальный, упрочивают желание в нем быть и им наслаждаться, тем вновь и вновь вовлекая в круговорот рождений и смертей, привязывая к условностям материального мира. Милосердием Своим Бог дает человеку желаемое, но не забывает вкрапить сюда и уроки, развивающие качества, угодные Богу. А здесь без страданий хоть малых – никак; эта ложка дегтя, так понимаемая в мире наслаждений, является на самом деле благословенной, ибо отрезвляет и тем ослабляет узды привязанностей. Все благоприятное имеет свои великолепные минусы, где на самом деле человек винит себя и других, не ведая, что Бог не упускает шанса нигде, чтобы наставить и открыть глаза на Божественные нескончаемые иллюзии. Во благо этому работают и Божественные законы, называемые совершенным духовным знанием и провозглашенные Самим Богом в Святых Писаниях для тех, кто готов через их призму мыслить и пояснять себе, что и через что хочет от него Бог, тем ослабляя свою боль и входя в союз с Богом по воспитанию и развитию самого себя. Я ничего не предприняла, ибо во мне появилось основание, достаточная причина удержать себя от большей активности. И действие и бездействие человека, любого живого существа имеет причинно-следственные связи. Иначе, невозможно приостановить его деятельность или, напротив, активизировать. Человек, как частица Бога, существо разумное, идущее на поводу Бога только через мысль, этим управляемо Божественными энергиями. Такой мыслью была: «А стоит ли? А нуждается ли Галина в этой встрече?» И на всякий случай шла мысль подстраховывающая: «Если не теперь, то в другой раз… как-нибудь вырвешься… или придешь сюда с мамой и дочерью, но без Саши… или совсем одна… ненадолго». В чем же здесь был Закон Бога, который отвел меня? Мало кто знает, что то состояние, в котором человек оставляет ту или иную среду или людей, когда связь прерывается на годы, это состояние внутри человека Богом преимущественно сохраняется и через многие годы, сохраняется Богом и воспроизводится в точности, как было на момент перемен, сохраняется в виде первозданных чувств и внутренних испытываемых энергий, которым можно дать оценку, но управлять ими, привнести от себя, проконтролировать почти невозможно. Чувство к врагу остается таким чувством, чувство к любимому остается таким чувством, чувство нейтральности остается таким чувством, чувство обиды остается таким чувством. Далее человек меняет свое отношение постепенно, по обстоятельствам, реакциям, пропуская события через опыт и здравый ум. Но точкой отсчета при возобновлении является чувство, на котором была остановка. Когда человек умирает, оставляя материальный мир, он менее всего знает, что Бог исходя из Божественной непрерывности развития, закона причинно-следственных связей, в виду целесообразности, естественно сохраняет в нем все чувства, привязанности, понимания, убеждения и реакции, как и отношения к окружающим живым существам, и они в точности переносятся и воспроизводятся в следующее рождение и проявляют себя в свой срок и только отсюда будет привноситься и корректироваться далее через новые связи, события, среду существования, новый опыт, постепенно, шаг за шагом, в свой срок для каждого индивидуально. Даже если окружающие поменяли тела, отношение к ним на первых порах подает Бог именно то, которое и было в момент разрыва. Правильное, неправильное, справедливое, нет ли… Все будет видеться, все будет восприниматься и развиваться, переходя иногда и на диаметрально противоположную точку зрения и восприятия. Так передается любовь, неприязнь, привязанность к роду деятельности, славе, богатству, почестям, трудолюбие, пристрастие к определенной пище, состояние подчиненности, зависимости, добродетель, желания, приверженность идее. Все с новым рождением вновь подается Богом на тех ступенях, когда человек достаточно разумен, в свою меру может этим распоряжаться, на этом стоять, из этого исходить, не зная, что эти качества есть достояние прошлого и не одного воплощения, они не окончательны и подлежат развитию и далее. Но человек не может знать или помнить истоки своих чувств, тянущиеся из прошлого. Они в нем есть, как данность, как факт не пустоты сознания, как личностные параметры на момент рождения. Человек не может знать, почему с рождения тяготеет к определенным занятиям или увлечениям, то в большей, то в меньшей мере, строя на них себя и дальше, как на базисных, которые со временем должны будут отдалиться, приняв новое или развив уже существующее до новых форм сознания. Человек не может дать себе отчет в том, почему кого-то выделяет, к кому-то более благосклонен, а кого-то, напротив, игнорирует или испытывает как бы беспричинную неприязнь, не понимает, почему одни мысли или поведение в других ему близки, а другие – никак. Также, откуда человеку знать, что то и дело встречается с людьми в своем окружении из прошлого и испытывает к ним чувства оттуда, из прошлого, ибо Бог напоминает через энергии однозначно. Фактически каждый не взирает на внешность, как бы ни казалось, но работает, отличает, откликается только на духовную сущность, правильнее будет сказать на душу, на проявление качеств и то, что называется интуицией, состоянием, сохраненным из прошлых связей и отношений с этой душой. Чувства в восприятии других могут быть справедливыми или нет, но и им Волею Бога в новой жизни развиваться. В новом теле человеку с многими вновь приходится строить отношения, в дальнейшем получая более точное представление о той или иной душе, если в этом есть от Бога необходимость или Бог хочет восстановить какую-то справедливость. Иногда безумно любящая своего ребенка мать в своем новом рождении познает эту душу с другой стороны, познает те качества, которые материнская любовь и положение от нее заслоняли; теперь, находясь в контакте со своим ребенком из прошлого, как с чужим человеком, она может постичь или его жестокость, или эгоизм, или напротив, узнать его как великодушного и мудрого человека. Все, как даст Бог. Ибо для каждого наступает и день, когда занавес отношений материальных приподнимается и человек начинает через все видеть, что есть материальный мир, в чем он служит Богу и как в нем развиваются живые существа, изначально достаточно несовершенные. Пока же все встречи происходят почти что во мраке и почти никто не знает, что ничто в мире не случайно, что всем и каждому всей жизнью Бог показывает воочию на своем и других примерах, что к человеку нельзя подходить с одной меркой, но смотреть на качества многогранно, со всех сторон, ибо и Бог не развивает личность с одной стороны, но все находятся в пути развития, в пути совершенствования, в пути преодолений и добываний качеств. Никого Бог не забывает, ни к кому не выказывает предпочтений, как бы ни казалось. Далеко не все нам дано видеть в человеке, как и ему самому не обозреть и не оценить свои достоинства и недостатки, если Бог не покажет через события и обстоятельства. О качествах своих многие имеют достаточно приближенное понимание, далеко не всегда отражающее саму суть. Все, грубо говоря, есть видимые Божественнные полуфабрикаты, ибо в этом есть и смысл, дабы груз качеств не отягощал и одни качества своим наличием ни заглушали развитие других. Все Управляемо только Богом, проявляемо только Богом. Но это надо понимать, допускать, предвидеть, давать силы учитывать относительно других, как и себя. Каждый многогранен, и одному в соответствии с собственными качествами, видны одни грани, другому – другие, как определяющие характер, третьему – третьи. Поэтому, Бог ведет так, чтобы от жизни к жизни человек становился мудрым, внутренне обогащался, приобретал духовное видение, у одной души видел не одну грань и не по одной грани судил и проявлял отношение; и чем больше человек видит в другом граней, тем более считается сам приближающимся к совершенству, к религиозному видению и мышлению. Учась видеть многогранно, человек, развиваясь, может того, кого вначале принимал за врага или недруга, со своим духовным взрослением назвать другом. Все отношения, все восприятия развиваются. Та, нить которая тянется из прошлого, со взрослением души преобразует многое; алчные в прошлом начинаются видеться, как щедрые, предатели, как верные, корыстные, как бескорыстные и наоборот. Сама душа отношения синтезировать не может, их напоминает Бог, некоторое время придерживает, с опытом заставляет пересмотреть, увидеть новые грани через вновь приобретенные новые качества и идти далее, удаляясь от одних встреч к другим, как поведет Бог. Память чувств имеет место не только при переходе в новое тело, но и в пределах одной жизни. Вот и во мне колыхнулось чувство, которое преодолеть было не в моих силах, поскольку до совершенного видения было далеко, многогранное восприятие человека было слабо, и я оказалась на поводу тех чувств, которые были в момент моего отъезда из Одессы в одиннадцатилетнем возрасте. Дело в том, что, уезжая из Одессы, на тот период я была в продолжительной ссоре с Галиной по ее инициативе, но по моей существенной ошибке, ибо во время дворового концерта, устроенного детьми двора для взрослых после дворового собрания, назвала ее публично дурой за то, что при моем гимнастическом представлении она оказала мне слишком поспешную поддержку, отчего мой номер почти сорвался; и это чувство ссоры, отдаления, оказывается, никуда не делось, не проигнорировалось в реальном времени, хотя мне казалось, что все забыто, отдалилось, должно быть взаимно прощено. Но оно напомнилось в самый момент, встало стеной, удерживая, усомнив в чужом состоянии и реакции. Я могла рассчитывать на отчужденность, холодную встречу, игнорирование, враждебность, открытое безразличие теперь уже взрослого человека. В какой-то момент я почувствовала в себе досадную и непреодолимую неуверенность, нецелесообразность встречи, ибо дух прошлого уже витал во мне знакомым внутренним состоянием. И в одной жизни также состояние из прерванного прошлого возвращается в свое время, его невозможно преодолеть без Бога, если Бог, также, сочтет нужным это поднять, рассмотреть, развить в новые отношения и связи или, напротив, воспользоваться им, как причиной, чтобы уходила привязанность и отношения в данном направлении не развивались, как ничего не дающие обеим сторонам. Некоторые связи Бог действительно все же игнорирует или отправляет навсегда или до поры в забвение, поскольку иногда из них уже невозможно ничего извлечь для обоих сторон или не являются определяющим фактором развития сторон, или просто более пути никак не должны пересекаться в условиях материального мира и отношений. Однако, посмотрев на исход событий, не ведая причин своего состояния, не зная, кто мной управляет и какую цель имеет из этого извлечь, я уходила из своего двора чуть разочарованная, чуть опечаленная, но еще не теряющая надежду, ибо судьба имеет свойство не только усиливать, но и умалять, и обезличивать, и обещать, указывая на неопределенное будущее. Миновав Летний парк, мы теперь, ведомые мамой в этот день визитов, направились к тете Любе, той самой маминой тете Любе, которая приютила ее, когда мама приехала в Одессу из своей деревни Гедеримово в шестнадцать лет, ища свою судьбу и найдя ее, встретив моего отца в Дюковском парке. Тетя Люба была родной сестрой ее отца, и к ней мама относилась с особым почтением, хоть в последующем никогда не пользовалась особым гостеприимством этой семьи и в основном из-за нашего отца, который, в свою очередь, считал семью тети Любы неразумной, в вечных пьянках и гулянках, причем в вечных долгах, считал ее мужа неисправимым тунеядцем, всю жизнь болеющим, то бишь прикидывающимся больным, но, однако, не гнушающимся с ним играть в шахматы, до которых отец был страстным охотником. Вольный, своенравный, слишком активный, мой отец не вписывался в ритм и понимание этой простой и хлебосольной семьи, и вместе с ним не пользовалась уважением и мама, как и я. Тетя Люба и сама долго скиталась по квартирам с тремя детьми, Александром, Валентиной и Колей с и больным мужем Сергеем, вечно работала на нескольких работах, тянула на себе, как могла, свою семью и в итоге получила ту квартирку, куда теперь мы шли по другую сторону от парка, в минутах десяти ходьбы. Она была расположена на третьем этаже старого кирпичного дома, не далеко от школы 122, где я училась, в Школьном переулке, который подводил, вернее упирался в двор школы. Встреча с тетей Любой и ее семейством не представляла для меня особого интереса, поскольку и здесь Волею Бога доминировала память прошлого и всплывали из глубины души никуда не девшиеся чувства из детства, связанные с этой семьей, о чем мама не могла иметь представление, ибо никогда, а тем более в детстве, я не была с ней откровенна, ибо знала, что она ничему не придавала значение и никогда и ни при каких обстоятельствах не устремлялась меня защищать или утешать. Несомненно, это было хорошо. Я научилась Волею Бога быть самодостаточной, никого не виня, ни к кому не обращаясь в самые трудные минуты своей жизни, а потому неизменно находя утешение в себе, а значит, в Боге в себе, что, оказывается, было и отрадно, и развивало качества достойные. Теперь эпицентр чувств сосредотачивался на том, куда мы шли, делая мое состояние несколько отрешенным, почти смиренным, абсолютно непривязанным к тому, что предстояло увидеть. Мои чувства все еще слегка теплились на Дидрихсона, безответно и уныло, подернутые легкой печалью от своего безволия и сложившихся так обстоятельств и так проявивших себя чувств, что я не смогла насладиться всецело встречей со своим детством. Но и у тети Любы, именно в стенах ее квартиры, тоже была частичка моего детства, но скорее безрадостная. И теперь я почти автоматически шла к тете Любе, менее всего думая о встрече, не беря на себя мыслью никакую активность, неся свой достаточно скромный подарок и притушевывая, непонятно почему, встречу со школой, до которой было рукой подать, но которая почему-то отступила на задний план памяти, отведя этой встрече другое время, но этому не суждено было случиться, ибо я не принадлежала себе, будучи в окружении своей семьи и под влиянием своей связанности в движении. Я никогда не умела настаивать в том, что не было напрямую и жестко связано с моей целью написать книгу. Везде в другом я была более гибка и следовала желаниям других, не желая диктовать или становиться в позу; но свой смысл и цель, как и ребенок, – было то, что я считала незыблемым. Но здесь Бог никогда не давал противостояний. Так устроенная, я не стала отвоевывать у других внимание к моей школе, к этой встрече, и с грустью готова была отпустить ее наяву, оставив в сердце навсегда, что и получилось. Мы зашли в маленький, чуть сумрачный дворик, буквально с калитки встречающий по левую сторону колонкой, а по правую железной лестницей, выводящей на каждом из трех этажей к длинному общему балкону, где в ряд выстроились дверей пять-шесть, у каждой из которых свой столик со своим примусом и свои маленькие удобства в виде шкафчиков и табуреток, с помойным ведром, веником, тряпкой и маломальскими украшениями в зависимости от вкуса хозяйки. На третьем этаже самая первая дверь в общем ряду слева от лестницы была дверь тети Любиной квартиры; она была более обшарпанная, однако, двойная и достаточно массивная, с многочисленными наклейками, местами ободранными и с шелушащейся темно-коричневой, почти древней краской. Эта дверь и вела в тети Любино жилье, состоящее из трех комнат примерно по 15 кв. метров каждая, расположенных трамвайчиком, первая из которых была кухня с достаточно большой печкой. Здесь она жарко топила печь и в достаточно объемном корыте купала по очереди Валю и Колю. Александр, которого называли только Шуриком, на бытность моего детства уже был достаточно взрослым и успел отслужить в армии. Память моего детства почти не сохранила его, его образ, его качества. Не суждено было его увидеть и теперь. Что, впрочем, мне было безразлично, ибо его взгляд всегда скользил мимо меня и не помню, чтобы хоть раз по доброму или нет, но он обратился ко мне в те далекие годы… Мама все встречи легко брала на себя, принимая на себя по праву ведущей все диалоги и первые дежурные фразы, привнося свое обаяние, неподдельный восторг и заинтересованность, образуя и поддерживая собой необходимую атмосферу встречи, а мы следовали этой стихии почти автоматически, держа себя в своих почтительных бессловесных рамках, каждый руководствуясь своим положение. Тетя Люба, как уже говорилось, очень часто или систематически по многочисленным поводам устраивала скромные праздники в виде застольев своим родным домочадцам, прочим родственникам, никогда не приглашая нашу семью, ибо и мой отец был не очень гостеприимен, а потому платя нам той же монетой. К отцу она относилась прохладно, ко мне – без интереса, с мамой в ее бытность сдержанно, но и не отталкивающе. Мама же тянулась к ней, как к тетке, всегда, писала редкие письма, поскольку общих особых интересов не было, но все же поддерживала связь, считая тетю Любу самым своим достойным родственником и благодарная ей за то, что та никогда не отказывала в поддержке, как могла отзывалась, не смотря на свои бесчисленные беды и мытарства, включая безденежье, долгое отсутствие для их многодетной семьи крыши над головой, наличие больного и никогда не работающего мужа, своенравного и непокладистого старшего сына Шурика, которого любила всем своим сердцем, как и то, что приходилось работать на нескольких работах, чтобы тянуть нелегкую семейную лямку почти всю жизнь. Вот и теперь ей было, откровенно говоря, не до нас. Наш визит был и не кстати. Это хорошо почувствовалось почти сразу, как только мы перешагнули порог ее квартирки. Сдержанные расспросы на восторженное состояние мамы были контрастны, и это было понятно. Мое не очень-то активное состояние поддерживала все та же память. С детства я не любила здесь задерживаться, никогда не чувствовала хоть малое к себе расположение этого дома, членов этой, как мой отец любил говаривать, непутевой, утонувшей в долгах и вечных застольях семьи. Я не могла разделять мнение отца с его позиции, как и философии, но я реально чувствовала, что здесь, как чужая. Не помню, чтобы когда-нибудь тетя Люба обратилась ко мне с добрым чувством, даже когда предлагала поесть. Также, никогда ее дети не принимали меня всерьез или уважительно, как родственницу. Я в их глазах было существо неинтересное, забитое, глупое, достойное насмешек. Хуже всех ко мне относилась Валентина, немного лучше – Коля, а Шурик – никак. Также, моя память сохранила вещи и постыдные. Было так, что моя мама по каким-то причинам оставляла меня у тети Любы на несколько дней. Это для меня были дни не самые лучшие, ибо никак не обходилось без конфликтов и бойкотов. Я становилась долгой мишенью насмешек и издевательств. Валя была старше меня года на три-четыре, управляла сама процессом ссор и примирений, но что-то накапливалось во мне неприязненное к ней и мучительно оживало во мне теперь, спустя двадцать лет. Куда деться… С порога… С первых слов взаимного приветствия…. Мы пришли, попали вновь на застолье, по существенному случаю, к событию семейному и немаловажному, где наше присутствие, скорее всего, было и нежелательным, так почувствовалось с порога в вытянутых лицах и в тоне голоса, подправляющих себя, на сколько возможно, входя в состояние приветливости, однако подернутой настороженностью. Мы попали к тому знаменательному событию, когда тетя Люба очень скромно отмечала приезд дочери Валентины, вернее, окончательное ее возвращение в Одессу из Сибири, куда уехала с мужем на заработки, успела стать матерью пятерых детей и возвращалась не в материнский дом, но в свою собственную квартиру, которую дала ей администрация города, поскольку она стояла давно на очереди и не выписывалась из родительской квартирки и в связи с ее многодетностью. Самому младшему ребенку было где-то полгода. Она сидела с ним, дородная, красивая, какая-то остепенившаяся, почти неузнаваемая, была в речах приветлива и спокойна, рассудительна и легка. Она почти радушно, не вставая с места, с элементом легкой неловкости пригласила нас вслед за своей мамой за стол, объясняя в нескольких словах причину застолья, поясняющая, что это чисто семейный праздник, что Шурик с женой придти не смогли, а Коля в отъезде. Но среди всех были и те, кого мы не знали, хотя, впрочем, это было несущественно. Встреча состоялась. Тетя Люба почти с порога поинтересовалась, где мы остановились, откровенно говоря, что у нее для нас нет места, что Валя с детьми даже спит на полу, и это некоторое время еще будет продолжаться. Мама тотчас успокоила ее и поддерживала разговор легко и непринужденно, на высоких звонких радостных тонах, задавая бесконечно свои вопросы и не дослушав ответ привычно начиная хвастать мною, внучкой, нашими делами. Она ни преминула сообщить, что я только защитила диплом, что работаю инженером-программистом, что есть у нас своя квартира, что неплохо живет с Федором, что все в полном здравии и прочее. Я приветливо молчала или отвечала однозначно, не зная, как себя преодолеть, ибо прошлые чувства легли во мне нежданным запретом, рот словно сковало, движения были ограничены, чувства тормозили… Валя, более-менее близкая к моему возрасту и интересам, была полностью поглощена ребенком, едва окидывала меня взглядом, не входя при всей своей внешней приветливости в особый контакт, как бы пережидая, когда мы уйдем. Я молчала, придерживая дистанцию, чувствуя, что мы совсем не ко двору, но это никак не замечала мама и Саша. Но что поделать. Атмосфера была мне понятна. Валя все еще оставалась для меня, не смотря ни на что, человеком чужим, сдержанным, в дежурных фразах по такому случаю. Видимо, мы и не должны были особо входить в контакт, ибо судьба никак не предполагала поддерживать наши отношения в дальнейшем. Поэтому свой запрет был и у нее. И было в этом что-то нежелательное, что-то давящее, что-то разводящее всех по своим местам без дальнейшего пересечения. Внутренние энергии давали устойчивый запрет мне на слова. Более того. Я была в том состоянии, точно в том, которое относительно всех увозила одиннадцатилетним ребенком, уезжая с мамой и дедушкой Ефремом из Одессы в начале апреля 1965 года, почти двадцать лет назад. А уезжала я нелюбимая тетей Любой, обиженная Валей, часто осмеянная ею. Однажды Валя в окружении своих друзей, как бы протянув руку перемирия, предложила арбуз, дабы загладить свою вину. Я искренне была готова ее простить. Но, увы, арбуз был щедро посыпан… солью. Хохот и издевки ввергли меня в великую детскую и незабываемую печаль и мысль в который раз уходила в себя и вопрошала: «Что же я за такое…». Или другое. Однажды Валя, когда мне было лет семь-восемь, полностью раздела меня, потребовала раздеться и ее младшего брата Колю и стала настаивать, чтобы он лег на меня, дабы на нас посмотреть, как это делается… Это насильственное действо с ее стороны было великим моим изничтожением. Затея никак не могла увенчаться, я рванула прочь из комнаты в рыдании, но память сохранила то состояние, то недоумение, ту боль и ту, фактически, жестокость… Это были не единственные издевательства надо мной, когда не было ее родителей дома, о которых не знала ни моя мама, ни тетя Люба, ибо я жила в полной уверенности, что никому меня не жаль, никто не защитит. Память никак не отпускала многие фрагменты достаточно неприятные, связанные с этим домом. Я помню, как уговаривала тетю Любу почитать мне сказку, я умоляла, я никак не могла заснуть, но получила столь решительный отказ, неумолимый и не щадящий, что все, может быть для кого-то и незначительное, но запечатлелось во мне навсегда и уже взрослой не давало разрешение на дружелюбие и сердечное отношение. Все во мне замкнулось, что, однако, можно было трактовать и стеснительностью, и робостью… Когда в возрасте одиннадцати лет, уже научившись многие вещи говорить прямо в лицо, я уезжала из Одессы, в минуту прощания я спросила Валю, за что она со мной так поступала. Ну, сказала бы, что по глупости.. И все было бы прощено. Но она легко сказала, что ничего этого не было, что я все сама себе придумала. И в детстве во мне нравственность не спала, но дала оценку тому, что она не повинилась, не упрекнула себя. Странно. Когда я по своим вопросам, будучи уже зрелой, спросила маму почти перед ее смертью (кто знал…), почему она так или иначе вела себя по отношению ко мне, ибо вопрос стоял о вещах принципиальных, о великом грехе по отношению ко мне, то и она мне сказала, что я все придумала, не было этого и точка… Но об этом после. Именно поэтому я училась говорить все прямо в глаза и многое от этого натерпелась. Но так лучше, чем однажды услышать, что того или этого не было. Люди иногда здесь слабы на ответ и очень часто напоминают страуса, зарывающего голову в песок… Но невозможно было преодолеть эту стену, эту неразрешенность, это предательство… Именно через ошибки других Бог шаг за шагом приучал меня поднимать вопросы тотчас, не отходя, заставляя посмотреть на вещи неправому, дабы не сказал, что этого не было. Большой моей болью по жизни стала и встреча с одноклассниками много лет спустя (39 лет), по интернету, на сайте «Одноклассники». И по той же неразрешимой причине. Они вычислили меня по моим произведениям. Но сердце мое не ответило, не приняло протянутую руку. Я ничего не могла с собой поделать. В сердце осталась, напомнилась Богом та боль, которая была мною пережита, когда весь класс объявил мне бойкот, не разобравшись… из-за клеветы Игнатенко Симы. Ей поверили. Мне – нет. Она только изменила одно слово в сказанном мной и меня возненавидели… (я сказала: «Ну и свиньи же мы», имея ввиду срыв урока, а было передано: «Ну и свиньи же вы…») Увы, я сказала это сама себе, на перемене, а она стояла рядом… Однако, и этот бойкот исходил из неприязни ко мне и до этого… Пора бы забыть было все. Но Бог легко оживил в памяти в момент встречи через интернет именно эту ступень отношений, и она оказалась достаточно увесистой или роковой, чтобы ее проигнорировать, как и поведение, отношение ко мне тогда тех, кто теперь уже прожил жизнь и, может быть, на многие вещи посмотрел иначе. Но это «иначе» не было провозглашено… Я не смогла назвать в числе друзей многих. Это все к тому, что невозможно преодолеть отношения, уровень их, степень их, саму боль в результате, если она имела место реально быть; даже через многие и многие годы Бог неизменно напоминает и дает состояние именно то, на котором и произошел обрыв. И только Бог может продолжить их, если даст желание или основание. Но мне Бог не дал пока. Отношения - не смогли продолжиться никак. Значит, Богом будет дано другое время, другие условия, непосредственный контакт или… никогда. Все зависит, насколько Бог посчитает целесообразным или на будущее востребованным. Вот так моя память возвращается к прошлому со ступеней именно тех связей, отношений, реально имеющих место в этой жизни. Не прибавить, не убавить. Именно, исходя из тех чувств, я в этой повести и описываю отношения с Романом, Александром Стенченко, с Нафисой, с моими родными, все на тот период Бог напоминает один к одному, и с этого места памяти чувств я никак не могу сдвинуться без Божьей на то Воли, без реального общения, не могу изменить то, что жизнью было привнесено и так усвоено, как и принято. Один Бог может посчитать ссору в прошлом или разногласия незначительными или мешающими Божьему Плану и может не возвести их в ранг определяющих в момент встречи, но дать о них понимание душе, как не определяющих, которые можно не учитывать или в свою меру проигнорировать. Это может быть тогда, когда в отношениях перевешивали, доминировали более дружелюбные состояния, полезные и во благо друг другу. Тогда незначительная ссора и разрыв на этом месте на годы не может подпортить основную суть при встрече даже в следующем рождении. Но если Бог видит, что разногласия имеют неслабую греховную основу против одной из сторон, то ей менее всего даст дружелюбный настрой при новой встрече, ибо это и будет справедливо и отсюда следует проявить себя обеим сторонам, если отношения вообще должны развиваться. И это на самом деле относится ко всем. В этом и непрерывность чувств, с этой точки обрыва и может начаться продолжение или нет и если не в этой жизни, то отсюда, с этих состояний напоминаются отношения к другим в новых рождениях и с этого места и развиваются. Божественные законы на мне работали четко, обезволивая меня, не давая опустить или проигнорировать ушедшее, ставя во мне непреодолимую стену общения и тем ослабляя мирские привязанности, как и воздавая другим по памяти Бога, работающей и направляющей меня, по справедливости. Мы ушли от тети Любы и не сев за стол, отдав ей свою дань внимания, оставив скромные подарки, не вожделея у нее оставаться ночевать, и только мама сюда еще должна была вернуться и именно с ночевкой, ибо здесь были более ее корни, чем мои, и она, оказывается, тоже хотела вернуться сюда одна, насладиться диалогом и встречей с родными, но без нас. О моих переживаниях она знать не могла, да и в этом не было необходимости. Каждый из этой встречи вынес свое. Саша занял позицию благостного обозревателя, послушно здесь следуя развитию событий, ни к чему не тяготея, ни чему не радуясь, в легком безучастии, далеком от интереса. Все это были те мероприятия, к которым он был внутренне готов и в которых следовало следовать тем, ради кого эта поездка и состоялась. Все проходило не очень гладко, упиралось в деньги, в других людей, в непредвиденные обстоятельства и внутренние чувства. Но… Назревал и скандальчик. Дело в том, что жить в одной маленькой комнате вчетвером даже только десять дней в некотором плане оказалось делом не столь уж и простым. Почти каждый вечер, когда дочь и мамы засыпали, Саша и так и эдак мостясь около меня, наконец не выдерживал и начинал тащить меня в высокий дворовый кустарник, дабы справить свою мужскую нужду без присутствующих и от таких удобств мрачнел, ибо пятиминутные случки его напрягали, и в нем накапливалось свое. Надо сказать, справедливости ради, что Саша в плане секса был глубоко порядочен, умел терпеть и держаться, понимал состояние критических дней, после родов и после аборта, не брал по жизни, как вначале, нахрапом или грубостью, но высказаться мог, когда уже не хватало мужского терпения и не было видно другого понимания никак. Будучи щепетильным в интиме, он, тем более, никогда не позволял себе заниматься сексом в присутствии других, как бы глубоко они ни спали, как бы тихо этот процесс не мог быть организован. Он маялся присутствием мамы, как мог подстраивался под ситуацию, но в один из вечеров его буквально прорвало. Он обвинил маму в непонимании, что уже извелся, не смея толком приблизиться к жене, что терпел, когда я уехала в Сочи, не смог удовлетвориться и по моему приезду из-за моих критических дней, и что в Одессе этот вопрос стал для него тупиковым и приходится мыкаться по кустам. Что не плохо бы ей быть подогадливей и в одиннадцать вечера посидеть во дворе на лавочке, хотя бы с полчасика… Конечно, эти слова Саши были неожиданны, неприятны, противоречили моему пониманию нравственности, тяжело перенеслись, с болью за маму и ее чувства, за обиду, которую ей Саша нанес, хотя она выказала свое понимание и даже доброжелательность. Но взгляд ее изменился, она стала более замкнутой, по-своему переживая ситуацию и исправляя ее, как могла. Я больше склонялась в своих чувствах к маме, любя ее, страдая за выходку Саши, желая их примирить. Но это было дело ни одного дня, да и мама была очень, очень человеком доброжелательным, совестливым, на сколько понимала ситуацию, внутренне сожалела, что так получилось, однако, Волею Бога оказалась в ситуации, подобной той, в которой оказывались другие люди в тот момент, когда мой отец вожделел, но действовал куда с большей решимостью и наглостью, нежели Саша. Но и от Саши было это видеть и слышать крайне неприятно. Мне было с чем сравнить. Мой отец не зря называл себя великим аморалом, действуя в подобной ситуации нагло, по праву хозяина, без оглядки, ставя людей в еще более неприятные ситуации, где надо было идти или на улицу, или выдерживать очень непростые впечатления. Ему было все-равно. Он мог заняться плотскими утехами и при родной матери и при мне. Кровать не скрипела едва, но ходила ходуном, он не шептал, но говорил вслух свои требования к маме, настаивая, правя балом во весь дух, так наслаждаясь жизнью и менее всего ставя себя в любую зависимость от других. Он мог заняться сексом в любых условиях, уединиться, где попало. Выходки Саши в столь щепетильном вопросе были цветочки. Но позволь он себе большее – это принесло бы мне к нему ненависть и величайшее страдание, непрощение и бесконечное желание расстаться. Но… кармическая реакция в достаточно щадящей форме возвращалась Богом маме. Она впервые была упрекнута в том, в чем и саму можно было бы упрекнуть хотя бы потому, что никогда не умела противостоять похоти отца, не выходила с ним на разговор, не пыталась потом как-то обговорить ситуацию с тем, кому пришлось, а тем более со мной… В страхе перед демоническими качествами отца, боясь непредвиденной реакции, она слепо подчинялась его воле… Со мной такое было бы – только коса на камень, чем бы мне это ни грозило, ибо нравственная стена была во мне в некоторых случаях непреодолима. Бог дал ей хоть и неприятный, но все же Урок, который во мне отозвался болью за маму, поскольку любая боль другого всегда становилась моей, и я изводилась, пока близкому мне человеку не становилось легче, или пока он сам не начинал трактовать событие более менее правильно или доброжелательно, принимая удары судьбы достойно и не падая… И все же мне пришлось вкусить этот достаточно неприятный плод, где, будь на то моя воля, я бы никогда не позволила Саше подобной выходки, призывая терпеть, и обходиться, увы, кустами… И желания такого рода я бы скорее проигнорировала, нежели хоть как-то даже намекнуть маме, тем более высказаться в столь непривлекательной форме. Но он был мужем, его волей я была скована, не смотря на все попытки контролировать этот неожиданный вопрос,, вынуждена была подчиняться не от страха, но для того, чтобы ситуация не вылилась в значительно больший скандал, мне невозможно было здесь, в чужом для него городе становиться в позу, да и в своей мере надо было жалеть и его чувства, и плотские потребности, и свои иметь ввиду обязанности, как и справляться с его неотесанностью. Ситуацию, однако, примирила не я, хоть и извинилась искренне перед мамой за его высказывание, но мама. В этом достаточно тонком, щепетильном вопросе мама не стала ковыряться, сказала, что все это понятно, и с тех пор в одиннадцать вечера каждый раз перед сном стала выходить во двор на лавочку и коротать там время, однако, несколько отдалившись от нас легкой обидой, войдя в себя, став немногословной, по своему переживая Сашин бунт и справляясь со своими чувствами в свою меру. Саша стал отнекиваться от прочих визитов по нашим многочисленным одесским родственникам, о которых я и понятия, кроме тети Любы, не имела, когда мы жили в Одессе. Это были те, кто в свое время переехали сюда из маминой деревни, а также жившие на станции Затишье, от которой до деревни было километров пять-шесть и которые приходилось всегда преодолевать пешком, что запомнилось также мне. Еще два визита были сделаны с Сашей, и далее мама уже ездила по родственникам сама, с ночевкой и без, обижаясь на меня за то, что я категорически отказалась поработать здесь силуэтисткой на пляже или в парке, поскольку деньги были нужны; мама хотела оставлять хорошие подарки и как-то свободнее себя здесь чувствовать, да и задумала она еще кое-что. И все же великие достопримечательности Одессы были осмотрены, мы посидели в одесских парках, в кафе, поели мороженное, прошлись по знаменитой Потемкинской лестнице, насладились со стороны великолепием знаменитого оперного театра. Деньги начинали иссякать. Почти на последние мы купили фильмоскоп и множество диафильмов для Светланы и вскоре, по истечении десяти дней, засобирались домой. Здесь мама сказала, что с нами не поедет, но поедет к тетке в Затишье, а потом навестит свою деревеньку Гедеримово, и всех, кто еще остался жив. Это и была ее задумка, ее собственная встреча со своим детством, свое движение души, своя радость. С какой бы радостью я поехала с мамой. Несколько проведенных месяцев в деревне у дедушки в далеком детстве также запали в мою душу тоской и любовью. Но денег уже не было, да и были многие другие дела, да и время было выходить скоро на работу. На мой вопрос, как она поедет, ведь, денег уже и нет, она ответила, что немного взяла с собой. Все было расставлено по своим местам, и только чуть болезненное чувство едва всколыхнулось, ибо своя семья и свои вопросы отрывали от мамы. Каждый на самом деле шел по своей судьбе и ничего уж тут не поделаешь… Но как хотелось быть рядом с мамой. Почему-то ее мне не хватало всегда. Также хотелось мира между ней и Сашей. Но мама была человеком легким, прощающим, понимающим, умеющим здраво оценивать вещи и даже могла жертвовать собою ради мира в нашей семье, считая, однако, Сашу достаточно крутым и по-своему искала и находила к нему подходы. Она умела входить в разговор с Сашей, могла быть в свою меру логичной и убедительной, покоряя доброжелательностью и живым диалогом упрощенного вида, по его ступени, чем и находила с ним достаточно общий язык. Вообще, Сашу можно было во многом убедить, но разговаривая на равных или с позиции независимого человека, или если он сам был зависим. Но в моем случае его могли убедить только деньги, мною заработанные; но любая зависимость от него человека была для этого человека достаточно тяжела, и никакие слова его не могли бы достичь цели, слова его могли кануть в никуда, ибо зависимость человека не располагала Сашу слушать и воспринимать никакие доводы, он не был расположен к беседе на равных, как бы справедлива речь ни была. Моменты, когда его можно было в чем- то убедить, надо было подловить, считать за его улыбкой, состоянием… или в момент, когда он переживал состояние, счастье любви и готов был тебя кружить на руках или в состоянии своей вины. Я уезжала из Одессы навсегда, о том не зная, не печалясь, увозя разные впечатления, еще не осознав полностью, что никогда не увижу более свой одесский двор, не зная, что чуть-чуть, но оскомину сбила, не зная, что об этом когда-нибудь кому-либо расскажу, а тем более поведаю. Все еще удерживала память моих родственников, но как-то без тепла, без любви, без радости… Одна из сестер мамы, тоже Надежда, жила в центре города в высоком недавно реставрированном доме, видимо очень старом, с высокими потолками… жила она в огромной комнате в коммунальной квартире с дочерью лет пятнадцати. Другая мамина двоюродная сестра, переехав в Одессу, устроилась работать поваром на пароход, плавала по заграницам, собрала небольшой капитал и купила себе неплохой домик, который стал ее гордостью, как и единственной надеждой. Она упивалась рассказами о том, как поставила себе цель и как добивалась ее, как во всем себе отказывала, чтобы купить собственное жилье. Она водила по нему, по всем его комнатам, по всем чуланчикам, делилась планами на будушее, желая все здесь отремонтировать, обставить, обновить, пристроить… Она желала себе независимую жизнь, семью, ребенка… Мамины двоюродные сестры были одиноки, но радушны, хлебосольны, полные надежд на будущее. Все это как бы обтекало мое сознание. Делая эти визиты, принимая участие в застольях, слушая других, я никуда не могла деться от своего внутреннего состояния, от своей книги, которая ожидала меня, от предстоящей работы. Чужие судьбы были не просты, но со мной никто доверительно не разговаривал, я была здесь мельком, как что-то инороднее, что надо немного претерпеть и забыть. Мама везде хотела не ударить в грязь лицом. Нужны были подарки. А денег… Увы. Со мной действительно была летучка, т.е. складная силуэтная витрина, были и ножницы, бумага… Все было взято на всякий случай. Но… что-то внутри категорически протестовало, не позволяя взять ножницы в руки. А это вызывало раздражение мамы, ибо приходилось ограничиваться в подарках и в прочих предполагаемых мероприятиях. Свое состояние, как внутреннее непреодолимое нежелание, маме невозможно было объяснить. Но об этом судьба позаботилась сама. Сам Бог встал на мою защиту, показав всем, что это силуэтное дело в Одессе не возможно. Не успев, следуя маминому желанию, почти требованию, вывешать свою витрину, не успев поработать и час, я была забрана в милицию и оштрафована на двадцать пять рублей, как не имеющая разрешения. Второй раз пытаться мне уже не хотелось. С тем наша семья и уехала, оставив маму с ее планами. А мама еще продолжила на деньги, данные ей отцом, свой вояж по своим родственникам и намеревалась поехать в свою деревеньку, где ее никто уже не ждал… Саше с места работы дали место в детском саду и теперь следовало оформить перевод Светы из детского садика на Мечникова, где рядом на Пирамидной жила мама, в детский садик на Волкова в Северном микрорайоне, где мы жили. Как бы то ни было, но судьба шаг за шагом давала все необходимое. Была квартира, я закончила университет, дочь воссоединилась, наконец, с нами, был дан вовремя детский сад, у меня была неплохая работа, также я писала свою заветную книгу, дело, как мне казалось, всей моей жизни, также Бог дал встречу с городом моего детства - Одессой. Я была в семье, в своей защите, в этом же городе жили мои родители, которые начинали склоняться ко мне, как к единственной дочери, смягчившие сердца, связывающие со мной свою старость на будущее, любящие внучку, нормально относящиеся к Саше… Все были соединены в Ростове-на Дону. Судьба, фактически, Сам Бог сделал для меня все возможное. Мне было тридцать лет. Стоял 1984 год. Однако, меня ожидали и немалые перемены и не столь стабильное состояние.