День
                                                Виталию



 За стеклом больничного окна ясной осенней фата-морганой колыхался прозрачный хрустальный день — спокойно-солнечный, строгий и благодатный. Такие случаются только и единственно в тёплой сдержанности сухого сентября, когда воздух, уже крепкий, как пятилетнее красное Château Margaux, и терпко-прохладный, плавно и величаво смешивается со страстным дыханием прогретой земли, покалывая в носу бодрящими пузырьками шампанского. Лишь изредка похожие дни повторяются весной, но тогда они окутаны нежно-зелёной вуалью и густым лёгким паром пробуждения, лишённые щемящего привкуса обречённости.

 Лоле на миг показалось, что вместе с неповторимым прелым ароматом опавшей листвы и жухлой травы в невозмутимую белизну её палаты ворвались золотисто-рыжие всполохи осени, и нежный багрянец коротким поцелуем упал на её скулы. Но потом изменился, наверное, угол преломления тихих, ставших такими робкими и деликатными солнечных лучей в оконном стекле, и всё пропало, только на щеках ещё какое-то время чувствовался тёплый след пробежавших мелких веснушчатых брызг. А день ясноглазым радужным зеркалом покачивался на краю подоконника, тонкой, безупречной плоскости и гладкости призмой обостряя зрение и вычерпывая глубину резкости до самых дымчатых, скрытых за меланхоличными старыми деревьями далей больничного парка. Лола с наслаждением и осторожностью упивалась свежим горьковатым воздухом, стараясь вдыхать поглубже и пореже, чтобы не всколыхнуть лишний раз только недавно немного унявшуюся боль в раздираемой нечеловеческими резями груди. «Бо-о-ольно, бо-о-ольно…» — протяжно и бессонно ныло её измученное тело. Лола уже привыкла к этой тягучей однообразной жалобе, но с каждым днём мука становилась всё изощрённее, словно неведомый палач всё плотнее затягивал смертельную удавку на её рёбрах — Лола даже могла припомнить, какой новой ноткой страдания был отмечен тот или иной день.

 Рак… Гадкое скользкое слово. Мерзкая тварь с клубком склизких щупалец жила в ней, жадно жрала её молодые упругие клетки, превращая тугие железы, так и не успевшие вскормить ни одного младенца, и мягкую шёлковую плоть с беззащитностью голубых жилочек под тонкой медовой кожей в зловонный бесформенный пепел… Отблеск бессилия и отвращения к этому слизистому месиву, невидимому, но уже вполне ощутимому, видился Лоле теперь и в живых карих глазах Влада, щадяще оттенённый жалостью и остатками любви. Светло-серыми больничнымн вечерами Влад подолгу гладил её по голове, покоящейся на его груди, и напевно, убаюкивающе шептал:
- Всё будет хорошо, всё будет…
Но в голосе его всё явственнее звучали усталость и горечь. Лоле же, наверное, было уже всё равно; она не верила ни одному слову своего молодого симпатичного врача с талантливыми мягкими руками, внимательного и участливого до слёз. Ведь слова оставались только словами, а боль сидела в ней и не давала вздохнуть, и отдаляла от Влада, и душила отчаянием и сдавленным криком, и разрывала грудь, а вместе с ней и надежды.

 — Вы обратились слишком поздно, — сокрушённо качал светловолосой головой доктор. А что поздно, что поздно? В своей молодой самоуверенности Лола и мысли не допускала о собственной уязвимости и бренности; она прекрасно могла вообразить себе свою смерть, чаще в благородном виде более или менее шальной пули или театрально поставленной катастрофы, в худшем случае в родах, но то была игра, жестокосердная шалость творческого мышления, начисто отметающего скучные подробности непривлекательной действительности. На самом же деле в её подсознании цвело стойкое ощущение бессмертия — святые отцы только довольно закивали бы седовласыми головами. Но… Душа, быть может, и бессмертна, пожалуй, так оно и есть, а вот что делать с немощной плотью, терзаемой жуткими корчами, разрушаемой проклятой злокачественной клеточной заразой, от которой не спасёт даже обаяние и голос ласкового доктора? И даже Влад… И всё то, что Лоле всегда казалось незыблемым. Ничто и никто.

 Вчера забегала Миранда — вон горят возле кровати роскошные оранжевые розы, со словно сотканными из этой тихой блаженной осени трепетными лепестками. И Лола ничего не почувствовала, кроме томящей тяжёлой апатии, хотя ещё так недавно страстно целовала эти надменно сложенные губы и высокую породную шею, с наслаждением запуская тающие пальцы в буйство каштановых кудрей. Рак, боль, отчаяние — Миранда теперь была символом всего этого. Лола понимала несправедливость и глупое упрямство этих отождествлений, но ничего с собой поделать не могла — вожделение сладким воском, даже единичным уколом воспоминания больше не ласкало кожу, и сами очертания Миранды на фоне ещё одного догорающего дня казались зловещими, ведь именно её чуткие пальцы, скользя по Лолиной груди, почувствовали проклятые уплотнения, и её уста первыми озвучили страшный диагноз. Сама того не желая, не зная, не ведая, Миранда в сознании Лолы всю свою избранность любовницы уступила смерти, и любовь как-то резко и бесследно испарилась, словно рак уже дожирал и Лолино сердце…

 Лола любила не женщин — она любила Миранду, гордилась этой сафически яркой страстью и не скрывала её. Впрочем, и Влад не мыслил себя без мужчин… Они оба не были циниками, но своим дружески гармоничным браком успокоили сердца немолодых уже родителей, будучи единственными и далеко не ранними детьми. Истинной же и тайной целью их союза было рождение ребёнка. Однако это богоизбранное, тщетно вымаливаемое дитя не спешило связать собой в нерушимый узел две противоположные, самой природой разрозненные сущности, словно присматриваясь и испытывая их на прочность. Поэтому, заболев, Лола не могла избавиться от чувства вины перед предупредительным, заботливым и нежно любящим её Владом, ведь вместо того, чтобы баловать наследника, он теперь терпеливо и смиренно разрывался между больницей, работой и домом. Именно ему посвящая никому не нужную преступную жертву, Лола долго пассивно носила в себе агрессию чуждых клеток, пока боль не стала нестерпимой до крика и темноты в глазах. Страх и горечь тогда захлестнули её с головой, но уже через неделю после объявления приговора сердце её равнодушно затихло, начиная учащённо биться только возле Влада, словно порывисто пытаясь выкрикнуть ему то, что навсегда поклялись сохранить плотно сжатые Лолины губы…

 А день за окном всё подрагивал ломким пластом тонкого воздуха, рыжие кроны деревьев чуть слышно шелестели приглушённо сочно-солнечного цвета листьями, и умиротворения такого Лола и не припомнила в своей не такой длинной, оставшейся в прошлом жизни. Со спокойного тёмно-голубого неба к ней неторопливо спустился неулыбчивый серьёзный Христос с младенцем Богоматерью на руках; Лола просветлёнными глазами смотрела на эту ожившую искажённую икону — не православно тёмную и суровую, а византийски сдержанно радостно-праздничную — и не понимала, что же так судорожно и невысказанно переполняет душу. Нимб Марии-девочки скромненько и робко освещал загорелую худую руку Христа осенне стыдливым венчиком коротких лучиков, и Лолина боль, не исчезнув, всё же благоговейно отошла за спину, впервые за долгое время позволив ей глубоко и сладко вздохнуть.

 — Что нам Христос, когда Мария во чреве? — чётко, неожиданно лёгким и беззаботным голосом произнесла Лола, как бы прося подтверждения осенившей её истине. Христос с достоинством кивнул головой, повторив мужественным эхом:

 — Что нам Христос, когда Мария во чреве… — и сказочно размеренно растаял, растворившись в трепещущем зеркале благодатного дня.

 Лола отошла от окна и прилегла на крахмальную постель. Всё тело полнила какая-то тёплая хмельная тяжесть; боль не отступала, но как-то равномерно пропитывала всё вокруг, воспринимаясь как неотъемлемый и привычный фон.

 — Лежите, лежите! — предупредительно воскликнул её милый доктор, необычно поспешно и взволнованно ворвавшись в палату, как стройный белый вихрь. За его спиной виднелось осунувшееся лицо Влада с выделяющимися на нём тревожно и лихорадочно горящими глазами.

 В руке врача трепетала тихим обидчивым возмущением бумажка с результатами очередного бесполезного анализа; неверяще пытались поймать рассеянный Лолин взгляд его растерянные глаза. Всегда ласковый голос доктора доносился до её слуха обрывками чётких, по слогам произнесённых недоумевающих вопросов:

 — Как… перед химиотерапией и облучением… как вы могли… скрыть… восемнадцать недель беременности?!

 Восемнадцать. Дважды девять — и круг замкнут. Боль становилась всё мучительней, день жидким стеклом плавился, сгущался и темнел. Лола последним напряжением убывающих сил стряхнула с ресниц его мелкие сверкающие вязко-медовые капли и, неотрывно глядя на любимое, но такое далёкое и чужое лицо Влада, чуть дёрнув уголком губ, твёрдо, ясно и вселенски терпеливо ответила:

 — Я не хотела умирать одна.


июль 2003