Перейти к основному содержанию
Космогония Ш.
Станислав Шуляк Космогония Ш. Из книги «Последствия и преследования» (мифы и притчи) – Существуют три мира, три света, три состояния – рассмотрим их, – с мягкой одушевленностью Ш. начинал, потирая только пальцы, мелом испачканные слегка. Ф. сам не знал, куда он смотрел. Приемы его беззаботности были не тем, что так просто было возможно оставить. – Серое, скудное своеобразие настоящее таково, что всецело определяет очертания нынешнего существования, – Ф. говорил. – Итак, заметим лишь цвет – серый, – деликатно щелкнувши пальцами, Ш. отвечал. – И каждый мир противостоит всякому иному. – И стоят на одной оси? – с внешней фальшивостью любопытствовал Ф. – Нет, осей не исчислить, – поправил того Ш. – Их миллиарды. Ф. будто безмыслие свое пережевывал. Был он субъектом в себе, виртуозность мимолетного его была ниже всех порицаний. Всегда безоружный до зубов, порой он причудливости прислуживал с восторгом сердца своего. – Вот существование наше в оцепенении ежедневного закончено, все недоумение вечное и надсадное в единый миг прорывается, будто пузырь с кровью. Великое и горькое озарение узнаем мы, когда груди уже не достает воздуха, после уж над угасанием нашим мы более не властны, и идет оно по путям своим, – Ш. говорил. Он и не старался соотнести сказанное со своим свербящим модернизмом. Гений – это довод, который и сам ожидает, чтобы его отвергли. – И так мы переходим в иное существование, вновь образуемся в ином мире? – Ф. говорил. – Нас от не нас отличает только беспамятство, – приятель его отвечал. – А цвет? – спрашивал Ф. – Их три. Черный, пурпурный и ядовито-лимонный, – Ш. говорил. – Составляющие ужаса, пронзительные компоненты вещества безнадежности. Да, так. И феномены горечи тоже угасают и забываются. – Но мы и откуда-то приходим? – скривился во временном безразличии Ф. – О, это предрассветное белесое несуществование; все в нас, и мы рассеяны во всем: в песке и в ветре, в музыке, в чугуне и безгласности. Перспектива ухода везде вызывает одинаковый ужас, но и он забывается вскоре. Ужас души накануне ее самосознания не менее значителен, чем пресловутое memento mori, – Ш. говорил. – А рождения и агонии – это только таможни, пограничные посты. Нас отделяют здесь от самих себя, от себе подобных, и мертвые или нерожденные подобны иностранцам, обреченным на утрату их языков. О мир, о Вавилон! – с пронзительным пренебрежением, с несвоевременной серьезностью Ф. восклицал. – И существует только великое беспамятство. Великое беспамятство, которое разъединяет миры, – Ш. говорил, нараспашку замкнувшись в бесплодном увлечении своем, со строгим выражением торжества говорил. – Оно же, впрочем, и связывает. Мир – руины Бога, Его замешательство, Его задержанное дыхание.