Bzick

Воистину
                                          

           Отец Иннокентий был человеком слова, и поэтому он вышел без пятнадцати пять, чтобы поспеть к Ефиму Ильичу к шести. Не то, чтобы от монастыря было слишком далеко, но дорога пролегла ухабистая, с сизой щетиной высоких трав, исторгнутых из хлипкой грязи. На позолоченных куполах матовое, текучее солнышко очертило воображаемые лоскуты темного золота, золота посветлее и переливного , почти невидимого от света золота, самого золотого. Пронзительный ветер впился в вялые мрачные кроны монастырский деревьев, боящихся щекотки до скрипучего безумия. А у стены, задрапированной непроницаемо плотной , как того требуют приличия, тенью , сидела , поджав узенькие коленки к груди, Дуня. И, только завидев крадущегося к воротам статного отца Иннокентия в новой рясе и начищенных ботинках, она по-детски гибко отпрянула от стены и, пробуравливая утренний подвижный воздух лохматой головкой , двинулась к нему, едва не теряя на ходу расстегнутые туфли. “Отец, отец, возьмите меня с собой ”, - в виновато просящей улыбке изогнулся маленький ротик, а глазки остро сверкали в выжидательном возбуждении. ”Тише , Дуня, ну чего раскричалась, разбудишь же всех.” – отец Иннокентий укоризненно смежил мохнатые брови и утопил обычно дребезжащий голос в гулком склепе солидности .”Ну , пожалуйста, отец Иннокентий, прошу.” – девочка как для молитвы сложила ручки на чуть успокоившейся груди. “Нельзя, Дуняша, нельзя тебе туда. Там о серьезных вещах речь. Не место там детям.”- отец Иннокентий едва не положил широкую ладонь на Дунину голову, потом спохватился и придвинул руку к рясе, но , не разобравшись, что с ней делать, отечески погрозил Дуне пальцем :“Будь умницей”.
           Отец Иннокентий не оглянулся. Дуня еще не долго стояла, бессильно припав к ограде и просунув нос в просвет между узорчато прихотливых изгибов. Надо же , такая дачническая вульгарная ограда в монастыре! Но Дуня так не думала, она не могла так думать потому, что ее этому еще никто не научил , и все, что в ее представлении соединялось с монастырем было абсолютной святостью. Дуня вообще не думала, она только представляла и чувствовала. И сейчас изнывающая скорбь отвергнутой собаки бесновалась в ее хрупкой тонкой груди, прорастая то желанием громко зарыдать, то сильно напакостить отцу Иннокентию при случае. Но рыдать ей не хотелось, потому что жаль было будить матушку , не то, чтобы жаль, а просто Дуня не знала, как объяснить, чего она плачет, а непременно ведь придется объяснять. Да и пакостить не хотелось: вдруг отец Иннокентий поэтому будет ее любить еще меньше и не возьмет в мужской монастырь смотреть на белых , как та смерть, почти по-рыбьи немых и страшно строгих монахов. От такого скверного зрелища потом и самого черта уже не боишься. Да и что его бояться ,раз он повсюду. Вот даже и в монастыре никакого спасу от него нету: куда ни глянь – одни черти. Нормальных людей только этот самый отец Иннокентий, матушка и еще одна монахиня , которая часто, оглядываясь, носила Дуне пирожки во двор. И чего хотелось сейчас Дуне, она бы и сама не сказала. Наверное, было бы хорошо, если бы она заплакала, а ее бы утешали , не спрашивая .
          А отец Иннокентий все мельчал и становился даже чернее обычного, и Дуне приходилось узенько щурить глаза, чтобы он не затерялся в светлеющей сини полей с темным пролежнем грязной дороги.
         Отцу Иннокентию на дороге приходилось нелегко , так как ее своенравный характер то и дело отрывал его от столь необходимого сейчас хода мыслей. А обмысливал отец Иннокентий предстоящую встречу с Ефимом Ильичом, но воображение если не споткнется о колдобину , то обязательно впустит эту ноющую Дуню через заднюю дверь , и опять все насмарку. В конце концов отец Иннокентий просто-напросто плюнул : вдруг все равно не так получится. И правда, кто его, этого Ефима Ильича знает, он еще тот малый.
         “Отец Иннокентий, жду Вас, встал ранехонько, все себе места не нахожу, думаю , когда же Вы придете. Ну, прошу к столу. Марья Степановна так старалась для Вас, она Вас любит, как родной Вы ей. Я, признаться, иногда и ревную. ”-“Да что Вы, какие глупости. ”- “Да Вы не обижайтесь, дорогой, пойдемте-ка .”-“Ой, а у меня и времени нет. Я по делу только.”- ” Родимый, как же, Марья Степановна обидится. Полчасика . От Вас не убудет”.
        Нечего было делать. Пришлось согласиться , но с умыслом сослаться на дела в монастыре через обещанные полчасика. Не обижать же, правда, добрую женщину. Ох уж эти женщины, в общем-то, конечно, отец Иннокентий плохо их знал, но слышал, что они до смерти обижаются, когда отказываешься есть их стряпню.
       Когда отец Иннокентий возвращался поздно вечером , в голове как сквозь сито просыпались скрежещущие вкрадчивые фразы Ефима Ильича. Эти шаловливые оборвыши никак не хотели отделить запекшуюся ухмылку старого подлеца от съежившейся и угодливо доброй улыбки жены его, несравненной Марьи Степановны, подкладывающей салат с маслинами. Но одно было ясно: о продаже участка, который нужен был монастырю, так и не договорились. И не известно еще, что было досадней : неожиданный прокол с участком или шаткий до падения путь в темно-синей прерывисто шелестящей глуши.
       Почему-то испугавшись дребезжащего лязганья захлопнувшихся ворот, отец Иннокентий подскочил, перекрестился , и , подозрительно оглядываясь, вдруг подумал, что зря это он затеял пугаться. Наверное, усталость сказывается, да и алкоголь дает о себе знать. Черт бы его побрал, пакостного Ефима Ильича. Не хотелось идти вовнутрь, стыдно было показываться в таком непристойном виде, это значило бы уронить авторитет среди послушников, и отец Иннокентий решил зайти сперва к матушке: она ложилась поздно. А Дуня-то, Дуня уже , наверное, давно спала. Укладывают ее всем монастырем. Эх, бесенок. И как-то мучительно захотелось погладить ее по мягкой переливчатой голове , но было уже поздно, да и куда отцу Иннокентию в таком виде. А между прочим, напрасно он не взял Дуню с собой. Хоть чем –то был бы приятен этот невыносимый визит, и ребенок порадовался бы. А как бы Наталья Степановна –то Дуняшу разублажала. Воистину дети- цветы жизни . Отец Иннокентий благостно улыбнулся сам себе.