Перейти к основному содержанию
За Черной Сопкой (Продолжение. Часть 6.)
ЗА ЧЕРНОЙ СОПКОЙ Продолжение Часть-6 – Да! Я слушаю... Нет... Нет, не могу... Я сейчас уеду... До понедельника... Ну, какая разница куда... Уеду и все... Нет, меня дома не будет до понедельника... Пока, счастливо... Нет мне некогда! Счастливо! Ольга бросает трубку на рычаг, выдергивает телефонную вилку из разъема, бросает ее на пол и пинает ногой телефонный кабель под телефонный столик. Наконец она справляется с непослушным кабелем и довольная начинает кружиться по комнате. Халатик разлетается в разные стороны, а голая гибкая фигурка Оли торжествует победу над надоедливым телефоном. Накружившись, она останавливается напротив меня и с криком: «Держи»,– запрыгивает на прежнее место – мои колени. – Вот, как я с ним, с железякой непонятливой! У... пусть молчит теперь, звонила бесстыжий! Сегодня пятница, завтра и послезавтра выходные. Ты же не собираешься к своему землеустроителю в эти дни? – Конечно, нет. Сегодня не мешало бы зайти, но разве от тебя можно уйти. Нужно быть последним олухом, что бы идти к землеустроителю, или еще куда-нибудь. А с кем ты разговаривала? Я тебя такой сердитой еще не видел. – Подруга звонила. Скучно ей. Зайти хотела – душу отвести. Нашла время! У меня самой душа в космосе летает, все жду, когда ты ее на грешную землю определишь! Когда определишь? Ладно, потом определим, а сейчас поцелуй меня пять раз. По разу сюда и сюда, потом сюда, и в конце сюда и сюда. Я целую губы, потом ямочку, потом левую грудь и правую. – Все правильно? Везде поцеловал?– спрашиваю я Олю. – У... геодезист чертов! Почему без контроля? Вдруг неверно получилось! Мог бы и подольше... тебя никто не подгонял! А теперь все, теперь отпускай меня. Дело есть срочное, а какое позже скажу. Тебе же серьезное задание. Иди на кухню, налей свежей воды, а то у нас, наверное, чайник лопнул, поставь его на плиту, завари чай и жди меня со срочного задания. Я постараюсь все быстро сделать. Оля спрыгнула с моих колен, подбежала к шкафу, надела на себя шубку, голову повязала пуховым платком, надела меховые рукавички. Подбежав к двери в прихожую, натянула на босые ноги валенки и выскочила в прихожую. – Ты куда босиком, без брюк и голышом? На улице мороз за тридцать. Совсем с ума сошла!– крикнул я вдогонку выскочившей Ольге. – Сам сумасшедший! Еще и чокнутой обзывается! Я быстро. Я не замерзну. Я только на улицу и сразу обратно. Не волнуйся! Я быстро. Жди! Повозившись в прихожей, она открыла дверь, которая вела во двор, потом звякнула откинутая щеколда калитки, и на крыльце заскрипел снег. Через минуту повторилось все наоборот: скрип снега на промерзшем крыльце, звяканье щеколды калитки, скрип и стук промерзшей дворовой двери, возня в прихожей и, наконец, на кухню влетает Ольга. Она пахнет свежим морозным воздухом, лицо порозовело, а рот до ушей. Не останавливаясь, пробегает мимо меня в комнату, падает спиной на диван и кричит, что бы я зашел в комнату. – Раздевай всю! Замерзла на улице! Коленочки мои бедненькие совсем ничего не чувствуют. Отморозила коленочки. Ты, почему меня не заставил брюки одеть? Почему? Хотел, что бы мои красивые коленочки в шишки превратились! Отогревай мои красивые коленочки, а то любить не буду! У... душегуб! Только прилетел и сразу заморозил... – Нахалка! А кто тебе кричал, что бы оделась?– сказал я и подошел к лежащей Ольге. – Только бы ругался! Раздевай лучше, а то сама буду раздеваться,– ворчит Оля. – Раздевайся, а я на твой стриптиз любоваться буду. – Сейчас и начну! Жди! Не дождешься. Иди на кухню развратник. Без тебя обойдусь!– возмущается Ольга и пытается встать с дивана. – Лежи уж стриптизерка подмороженная и не шуми. Сейчас разморожу тебя,– говорю я и укладываю Олю на диван. Я стягиваю с ее ног валенки, расстегиваю шубку, развязываю платок. Поднимаю Ольгу и снимаю с нее шубку, после чего она запрыгивает на диван и устраивается на спине. Ее колени и бедра на самом деле замерзли. Я растираю и глажу эту чудесную кожу. Постепенно колени и бедра краснеют, а Ольга постанывает и причитает, жалея свои коленочки, а мои руки уже разглаживают ее грудь, живот и постепенно побираются к заветному месту... – Куда?.. Куда полез тихушник хитрый? Там не замерзало ничего! У... хитрюга, только разомлеешь, так он сразу туда. Там, что, медом намазано? У... охальник! Все, согрелась, даже жарко стало. Убери руку! Убери... Стукну! Ольга подскакивает, спрыгивает с дивана и отбегает на середину комнаты. Распахнув свой халатик, она кривляется и крутиться в разные стороны, потом, остановившись рядом со мной и запахнув халатик, завязывает тоненький поясок. – Что не досталось? Не досталось охальнику ничего! Фигушка ему досталась. У... растиральщик хитрющий. Пойдем, чай пить, а может обедать будем,– Оля садиться рядом со мной, прижимается ко мне, гладит мою руку,– может правда сразу обедать? Ты же с дороги? Наверное, как волк голодный? У меня даже твоя любимая водочка припасена и вино. У нас же праздник. Ну, как? – Давай сначала чай попьем, а с обедом подождем. Ты-то сама не очень проголодалась? – Нет, не проголодалась. Пойдем на кухне перекусим, а потом... Потом будет видно. Мы прошли на кухню, Оля разливала чай, а я доделывал бутерброды. Потом мы пили чай, жевали бутерброды, говорили и просто болтали ни о чем, было так хорошо и светло на душе. – Ты зачем на улицу бегала морозиться?– спросил я у Ольги. – А ты не догадался…– улыбаясь, спрашивает Ольга,– с каких это пор ты стал таким недогадливым? Опять хитришь? – Неужели когда зазвонил телефон, я был в состоянии догадываться, куда ты полуодетая убежала да еще после твоих слов... – Каких это слов,– прерывает меня Ольга,– что это за слова такие, что ты после них соображать перестаешь? Разве я мог что-то соображать, когда – Ох, и хитрюга ты! После того, как ты шептала, что поцеловать нужно еще, потом... и еще... и сюда, а перед «еще» и «сюда» доказывала, кружась по комнате, что для меня старалась... Я, что… мог о чем-то думать? Я сейчас тебе говорю, а перед глазами ты, которая была до этого дурацкого телефонного звонка. Неужели не понятно? – Ой, бедненький! Я у него перед глазами, а сейчас... разве я, не перед твоими глазами? Ольга встает, подходит ко мне и, распахнув свой халатик, смеется и спрашивает: – Уж не такая ли я, перед твоими бесстыжими глазами была, когда ты соображать перестал? Я хочу обнять ее, но она, отпрыгнув назад, смеется, и опять кривляется. – Куда свои руки тянешь! Хочешь меня, такую гладенькую и вкусненькую, своими колбасными ручищами обсалить? Ты бы их еще в солидоле вымазал, а потом за мои вкусненькие гудки хватался, а может и за это... У... хватальщик… Ольга, запахнув халатик, подходит ко мне, усаживается на колени и, смеясь, продолжает: – А на улицу я бегала и морозилась, что бы тебя шатуна в тюрьму посадить, что бы ты из моего дома не сбежал до понедельника. Понятно? – Ничего не понятно? Я и не собирался никуда бежать. Не для того я к тебе рвался, что бы от тебя бегать. Ничего не пойму? – Где тебе сообразить? У тебя одно на уме... Нет, здесь на кухне у нас разговора не получиться. Очень он серьезный. Ольга соскакивает с моих колен, хватает за руку и тянет в ванную. – Пойдем хоть руки ополоснем, а то мои тоже колбасными бутербродами вымазаны, еще откусишь случайно. У... колбасный любитель. Пойдем. Мы заходим в ванную, моем руки и идем в комнату. Я сажусь на правый край дивана, а Оля, положив свою голову на мои колени, вытягивается, закладывает руки за голову, закрывает глаза и с длинными паузами между словами говорит: – Хорошо… мне. Как хорошо… все. Как… хорошо, что ты… прилетел. Правда… хорошо? – «Не то слово» хорошо, а какое лучше, я не могу придумать. А придумывать ничего не нужно – хорошо, это самое хорошее слово,– говорю я,– но о чем ты хотела серьезно поговорить? – Дурачок ты и не лечишься, да и не вылечишься никогда. И не лечись. Ты мне такой больше всего на свете нравишься. «Что с дурачка возьмешь?» А если серьезно, то я хотела тебя сюда вытащить, не на кухне же нам век куковать. Здесь лучше. А на улицу я бегала, что бы дверь на замок закрыть. Теперь пусть ходят все, кому не лень и на замок любуются, да на отключенный телефон звонят. А эта отключенная бездушная телефонная железяка больше не сможет тебе мешать, что бы все хорошо соображать, даже тогда, когда на мне будет этот халат, или его… не будет… вовсе. Теперь до понедельника ни одна живая душа здесь не появится, да и ты не сбежишь. Входная дверь на висячий замок закрыта, дверь во двор на старинный внутренний замок заперта, а ключ от этого замка в надежном месте спрятан, даже если пытать будешь, все равно не выдам тайну. Еда еще вчера, после твоего звонка, на целую неделю закуплена. Все предусмотрено, все продумано, никуда тебе до понедельника не выбраться. Теперь все понятно? У... никуда не отпущу! А ты рамы не будешь выламывать? Нет, наверное, не будешь. Пожалеешь меня заморозить. Как пожалеешь?.. Меня... заморозить?.. А?.. Ольга открывает свои большущие и счастливые глаза, и смотрит на меня... – Поцелуй меня... Поцелуй меня всю... Поцелуй так, что бы ни одного кусочка на мне, даже самого маленького, самого малюсенького... не целованного... не осталось… 5 Мы лежим вдвоем и никого нет в нашем счастливом мире. В комнате тепло и тихо, а сквозь желтые шторы, пробиваются лучи полуденного, зимнего, но очень яркого солнца. От этого, приглушенного шторами солнца, комната кажется золотой. Золотится, в полумраке, и моя Оля, которая лежит на спине, с вытянутыми вверх руками и закрытыми глазами. Ей очень идет этот золотистый цвет. Я любуюсь на мою золотистую женщину, а она, повернувшись на бок, прижимается ко мне и, подобравшись к моему уху, шепчет: – А, что, ты, написал новенького? Почитай,– Ольга, с надеждой смотрит в мои глаза и вновь шепчет в мое ухо,– я же знаю, что ты написал, что-то новое, даже откровенное, я чувствую это. Почитай. – Как я, тебе почитаю, если у меня нет листков, на которых я, писал свои нескладухи? – Эх ты!.. Ты – обманщик! Ты, зачем мне, врешь? Я же знаю, что ты, свои стихи читаешь наизусть. Или ты, только другим читаешь без бумажки. Конечно, всяким «Глазам, как звезды в небе», можно читать, а как мне... Так сразу: «Не помню». У... жадина! У... заплачу от ревности! Бандит! Только помнишь то, что другим писал. – Чудик, ты мой, Оленька. Зачем мне, бывшие остывшие планеты и звезды, когда у меня есть, недавно родившаяся горячая звездочка, от которой я, без ума. – У... льстец! Знаешь, как охмурить несчастную женщину. А что ты, будешь делать, если твоя, родившаяся звездочка, погаснет от перегрева и превратиться в очередную холодную, космическую туманность. – А я, мою перегревающуюся, золотистую звездочку немножко остужу, в этой золотистой комнате. Слушай. – И правда, комната золотистая от желтых штор и солнца, как это я не заметила,– говорит удивленная Оля и добавляет,– я слушаю. Раз слушаешь, то слушай... Ты в майке и джинсах, Но больше нравишься, Когда... Раздета, Не то, что голая, А так... Немножечко... полуодета. Когда сквозь ткань... Просвечивает грудь И... Треугольника упругая курчавость, Когда рубашка падает на пол И ты... Летишь ко мне, С безумными глазами. Ну, и как? В конце, нужно признаться, рифма – ни к черту не годится, хотя остальное, по моему, неплохо и даже немножечко откровенно. Мне особенно нравится – «Треугольника упругая курчавость». Ни у одного поэта и писателя, мне не попадалось такое сравнение с «Лоном Венеры», но сколько я не бился, у меня ни как не получается рифма в конце. Получалось, или совсем плохо, или пошло. Ольга, ни слова не говоря, на мое чтение, спрыгнула с дивана и побежала к платяному шкафу. – Ты куда? Что стряслось? То просишь, что бы я, тебе почитал, то, ни с того, ни с сего, бежишь сломя голову. – Я сейчас, подожди немножко. Я сейчас вернусь,– трещит, как пулемет Ольга, перебирая что-то в шкафу. Видимо найдя то, что искала, она побежала на кухню и, закрыв дверь, крикнула.– Я сейчас! Сейчас! Через минуту, дверь открылась и в проеме двери, как в раме картины, показалась Ольга, в длинной, полупрозрачной ночной рубашке, какого-то мягкого светло-розового цвета, без всяких рюшечек, но с небольшим кружевом вокруг глубокого декольте. Она выглядела точно той женщиной, у которой: «Сквозь ткань просвечивает грудь». Таким же был и «Курчавый треугольник». Ольга, сделала два шага от двери... Ее рубашка, соскользнула с плеч и упала на пол. Она медленно перешагнула ее и с горящими, круглыми глазами крикнула: – Лови! После «Лови» она резко толкнулась ногами от пола, подпрыгнула и в полете повернулась так, что умудрилась упасть спиной в мои руки, которые я еле-еле успел подставить. Прижавшись ко мне, она сказала: – Все так, как у тебя в стихах. Все так. Теперь ищи рифму в конце, а то я, так и буду лежать голой, и замерзну, и умру у тебя на руках, и погаснет твоя горячая звездочка, от перегрева и холода. – Не погаснет! Не дам погаснуть! Неси скорей, чем писать и на чем! Скорей, а то потеряю рифму. Ольга спрыгнула на пол, метнулась к своему письменному столу, схватила первый попавшийся под руку карандаш и не найдя бумаги, взяла газету. Подбежала ко мне, отдала карандаш и газету, со словами: – Пиши на полях газеты, ничего другого, как назло, под руку не попало, сейчас книгу принесу, что бы под газету подложить. – Ничего не нужно. Я на твоей спине, вместо стола, напишу. Нагнись. Ты, как Муза, принесла рифму и вдохновила на концовку стихотворения. Только почему моя Муза еще и голая. – Болтун! Пиши скорей, а то забудешь! Я, после твоей забывчивости, не знаю, как тебя, на новые подвиги подвигнуть. Ольга нагнулась и подставила мне свою спину, вместо стола. Через пару минут, два варианта была готовы. Я посадил Олю на колени и сказал: – Сиди, мой стол и мое вдохновение, и слушай. Получилось два варианта, лучший выберешь сама. Слушай. Когда рубашка, Соскользнет на пол, И ты... Переступив ее ногой, Летишь ко мне – Безумной и нагой А теперь, второй вариант. Когда рубашка, Соскользнет на пол, И ты... Переступив ее ногами, Летишь ко мне – С безумными глазами. Какой вариант выбираешь?– Спросил я, и стал терпеливо ждать, что выберет Оля, а она, уставившись в газету, шевелит губам, потом улыбается и, наконец, выносит свой вердикт. – Наверное, второй. – Все верно, я тоже так думал. Первый вариант немного пошловат, да и рифма «ногой» и «нагой»… не того. Я тебя никогда не вижу «нагой». «Голой», «голопузой», голенькой», даже «голодранкой» – вижу, но никак не «нагой». Берем второй вариант. Так. – Так. Читай с самого начала,– командует Оля,– да не вздумай халтурить! Читай с выражением! Я, что?.. Даром работала для тебя «вдохновением» и заменяла стол? – Конечно не даром, но что получится с «выражением», я не знаю. Слушай моя безумная и голая муза! Ты в майке и джинсах, Но больше нравишься… Когда… Раздета. Не то, что голая, А так... Немножечко... полуодета. Когда сквозь ткань... Просвечивает грудь И... Треугольника упругая курчавость, Когда рубашка, Соскользнет на пол, И ты... Переступив ее ногами, Летишь ко мне С безумными глазами! Когда я закончил, то Оля, прижавшись ко мне, сказала: – Хорошо получилось в конце. Все, как у меня. Здорово я придумала с рубашкой. Ты посмотрел и все сошлось. Я – твоя голая Муза. Цени медвежатина рифмовочная. Почитай еще. У тебя, я знаю, еще есть новое. – Ты думаешь, что я могу читать, когда ты, в таком виде, у меня на коленях?– спросил я. – Можешь, можешь! Еще как можешь. Так даже лучше. Так, ты будешь читать с вдохновением. Я же, тебя вдохновила. Только обними меня покрепче, да поцелуй немножечко, а потом читай. – Замерзнешь голенькая, хотя вряд ли. Сегодня в твоей комнате тепло, не только от тебя и твоего настроения, но и от батарей, которые, как никогда хорошо греют. Где наши губы и… остальные... вкусные... места... – Хватит целовальщик! Читай. – Раз хватит, то слушай. Может, вспомнишь то, что было, однажды ночью. Вот та ночь и зарифмована в этой нескладухе. Какая прелесть! Что за чудо! Когда одежду разбросав, Ты, все по комнате искала И, так наивно рассуждала: О!.. Это не мое! И!.. Это тоже! А!.. Где мое? Но брюки, свитер и чулки… Поддетые изящною ногой, Летят по комнате ночной. И смех... Как серебро звенит, А свет луны... В холодных небесах, Блестит... В твоих сияющих глазах. Мне, больше нечего сказать, Мне, остается только вспоминать: Волшебной ночи серебристый свет, Тебя с счастливыми глазами... И теплыми, и нежными руками. – У!.. Какой ты, паразит, паразитный! Сплетник чертов! Все выдал, что было в ту... нашу... первую ночь, когда я... попросила тебя... меня... раздеть. Сам все мои одежки разбросал, от порога до окна, да еще со своими перепутал, а на меня сваливаешь всю свою вину, да еще на весь белый свет выставил мой позор, своими стихами! Убийца! Сплетник! Выдавальщик моих тайных секретов! У... Змей!.. Но мне, очень понравилось... очень… очень хорошо! Спасибо тебе. А в конце... Теперь я... до самой смерти не забуду, что ты, помнишь меня: «с счастливыми глазами... и теплыми, и нежными руками». Спасибо тебе. Оля смотрит в мои глаза и... – Еще! Еще почитай! Еще хочу, у тебя, еще есть и про меня, я чувствую, что есть. Почитай про меня... Ну!.. Почитай. – Ты, как маленькие дети. Им расскажешь сказку, а они – «Еще». Ладно, слушай еще, но это стихотворение слабовато, в смысле рифмы, слабовато. Белым стихом написано, больше никак не получается. Слушай, о нас с тобой написано: Нас ночь укрыла теплым покрывалом И звезды яркие сверкают в высоте, Но ярче звезд любых – мое созвездье, Из глаз, блистающих во тьме. На теплом берегу, Под шум волны лазурной, В прозрачном воздухе Нас двое – Ты и Я. Вселенной нет! Забыто все земное! Шум городов, мелькание толпы, А на морском песке – Нас двое. Мы, оба, разрываемся от счастья, От нежности, которой нет конца, От радости любви... И в этом мире – Нас двое – Ты и Я Я из волны лазурной поднимаю, Мое сокровище, мою любовь, И тело золотистое твое Блестит, как луч звезды – Нас двое. В моих руках волшебное созданье И я несу тебя, как дорогой хрусталь, А ты, прижавшись, повторяешь: «Нас двое – Ты и Я». Свою любимую, как древнюю богиню, Из пены моря вынес на руках, В свою любимую, как в мертвый мрамор, Вдохнул свою любовь! А ты, ожив в моих объятиях, Губами шепчешь мне в ответ: «Нас двое! Двое! И никого на этом свете больше нет!» Три дня пролетели, как волшебный, счастливый сон. Потом был целый месяц чудесных вечеров, незабываемых ночей, морозных солнечных дней, когда мы бродили с Олей по городку, без всякой цели. Бродили, потому, что снег был белым, воздух прозрачный и чистый, и никого не было рядом, кроме нас двоих. Какой это был месяц! Я закончил свою работу и мне, было необходимо возвращаться в институт. Опять расставание, но оно не было таким грустным, как осенью. До весны осталось три месяца, когда я смогу снова увидеть и обнять Олю. Все так и случилось. В мае, я вновь был в этом городке, на той же базе. Я снова смотрел в огромные, блестящие Олины глаза, снова целовал ее упругие трепещущие губы и сходил с ума, от этой маленькой и бесценной женщины. Весна, лето, осень пролетели, как один день. Опять осыпаются листья с деревьев, падает снег, и замерзают реки. Опять сборы в обратную дорогу и грусть расставания. Опять мы вдвоем с Олей грустим и надеемся на новые встречи... Опять... . Ты не уйдешь в холодный мрак Аида! Я, как сторукий Гигес, Закрою скорбный вход в Аверн! Ты не уйдешь, не дашь обол Харону, И Стикс забвением тебя не напоит! Я выбью «Смертную Косу», Из рук трясущейся «Старухи», А Эос, раздвигая шторы, Озолотит волшебным пробуждением, Твое лицо... И ты... Не вспомнишь страшную «Старуху», Что угрожала, «Саваном» тебе. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 1 Зимой я смог два раза побывать у Оли, но следующий полевой сезон мне пришлось работать на Дальнем Востоке. Объект был разбросан от Хабаровска до Сахалина. Жара, сильная влажность, не очень удачная работа, сломанная техника – все эти неприятности окончательно вымотали меня к концу полевого сезона. Но все, в конце концов, заканчивается. Закончился и этот полевой сезон, но домой я вернулся почти к Новому Году. После Нового года я смог вырваться на неделю к Ольге. Как это мало после столь длинной разлуки. На следующий год в плане работ стояла южная часть района, где я был счастлив два полевых сезона. Месяц зимой и три раза по одной малюсенькой недели, но тоже зимой. Мне с большим трудом удалось вырвать этот северный объект, но на подготовку в зимний период меня не выпустили. Я этой зимой ждал весны, так как не ждал никогда, а она все не приходила и не приходила. Мне казалось, что наступило новое оледенение, и зима никогда не кончится. У нас да наверняка не только у нас, а у всех тех, кто работает в экспедициях, после окончания полевого сезона наступает момент ругани и проклятий. Все дружно ругают погоду, тайгу, горы, которые созданы для зеленых и тронутых туристов. Все кроют последними словами болота, холодные реки, скользкие и вязкие броды. Матерят авиацию, машины, лодки, но больше всего достается подвесным моторам, которые жрут бензин и ломаются в самый неподходящий момент. Достается начальству не только нашему, но и заказчикам, а так же районным, областным и республиканским чиновникам. Кроют всех. Клятвенно заверяют родственников, соседей, начальство, что они больше никогда не поедут в поле – пусть туда едут другие дураки, но только не они. Можете смело им не верить! Они сами не знают, что говорят. Как только появляется весеннее солнце, у этих «противников» кочевой жизни появляется какой-то зуд. Они перестают работать, часами стоят на лестничных площадках и перекуривают новый полевой сезон. С ними ничего не может сделать начальство, никакая трудовая дисциплина на этих «чокнутых» не действует – они уже в поле! Они на новом полевом объекте! Наконец и я дождался весны. Я вновь иду по знакомому и дорогому мне городку. Я снова сижу у моей Оли. Я сижу в том же кресле, а Оленька опять на моих коленях и ее руки на моих плечах. Опять мы счастливы после такой долгой разлуки. На меня опять смотрят огромные глаза. Глаза любимой женщины. Глаза, память о которых не давала заснуть на сыром, жарком и ветреном Дальнем Востоке. Но почему мои любимые глаза не блестят, как прежде? Что случилось? Почему? Я чувствую, что-то неладное. – Оленька, девочка моя, у тебя что-то неладно?– спрашиваю я, Может работа, или обидели, или приболела? – Нет, не беспокойся. Везде все нормально. Соскучилась вот без тебя шатуна бродячего. Устала ждать. Трудно ждать долго. Даже ревновать тебя стала. А зачем? Сама не знаю зачем? Сердцем чувствую, что нет причин, не должно их быть, а ревную. Теперь хорошо. Теперь ты рядом. Как хорошо, когда ты рядом. Я раньше даже не думала, что бывает от этого так хорошо. Ты не беспокойся, теперь все наладится. Но этот тусклый взгляд был первым звоночком. Я не ошибался. Я в первый день почувствовал, что на моем солнышке появились пятнышки. Вначале Оля вновь стала веселой, глазки заблестели, ее голос звенел, как прежде. Мы вновь были одним целым. Опять счастье и нежность, смотрели в наше окно. Прошло два месяца, и с Олей случилась беда. Вначале она стала просто уставать к вечеру. Позже ей нездоровилось уже к середине дня, а до вечера она с трудом дотягивала. Я почти перестал выезжать в поле на машине. Весь контроль выполнял с вертолета, благо летных часов в проекте было заложено с избытком, и я не скупился лишний раз облететь там, где можно было сделать с земли. Работать старался у Оли дома, а не на базе, тем более что у нее к этому времени подоспел отпуск, но болезнь ее не отпускала. В городке она обошла всех врачей, сдала все анализы, но у нее ничего не могли найти. Все хорошо, но Оля просто таяла на глазах. Взяли направление в область. Я ее сам отвез и положил в больницу на обследование. Продержали две недели, все проверили, прослушали, просветили, на всяких УЗИ смотрели – ничего. Выписали витамины, такие же уколы и ничего серьезного. Я даже успокаивал ее: – Раз такую чепуху выписали, то значит, ничего серьезного и нет. Притомилась за зиму и весну. На солнышке, да около воды все твои болячки, как ветром сдует. Но болячки не сдувались и ей, становилось хуже, а врачи только разводили руками. Главврач местной больницы, а женщина была очень добрая и приятная, да и прекрасный специалист, со слов знакомых, которым можно доверять, говорила мне и не раз: – Что мы можем сделать? Сердце в полном порядке, специально несколько раз проверяли. Легкие абсолютно чистые. Желудок, кишечник – как новый. Все остальное тоже без всяких отклонений. Даже анализы крови, а они, почти сразу дают отклонения, если в организме идет какой-то процесс. А у Оли ничего. Кровь просто прекрасная. Я хоть и врач, и не верю во всякие сглазы и привороты, но даже у меня появляется дикая мысль, что ее могли сглазить. Это я так, к слову. Умом понимаю, что это бред, но тогда, что с ней? Поневоле в мистику ударишься. Тогда, как я работать смогу, если в это верить начну? «И это мне говорит главный врач! Очень толковый врач! Очень неплохой клиники,– подумал я,– а если бы плохой и все остальное, то тогда что делать?» Тогда я решился и рассказал ей про свое излечение на копне в «Зоне». – Я тоже слышала о нескольких подобных случаях, но не очень верю в чудеса,– ответила мне главврач,– ты другое дело. По тебе видно, что ты не из когорты фантазеров и ушибленных контактерах. Мне Ольга, когда лежала у нас поведала о тебе, твоих приключениях и твоих исчезнувших шрамах. По совести говоря мне, казалось, что она шутит или фантазирует насчет тебя. Ну-ка раздевайся! Что за шрамы были у тебя? Я стянул рубашку, потом майку и взялся за ремень брюк, но остановился и посмотрел на свою собеседницу. – Что смотришь? Штаны тоже снимай! Не бойся, не изнасилую! Я снял остальное и остался в одних плавках. – Плавки тоже?– спросил я. – Оставь. Под плавками, как я помню из Олиных рассказов, шрамов не было, или она этот эпизод скрыла? – Нет. Не скрыла. Там я еще не успел их заработать. – Какие твои годы – еще успеешь с такой работой. Ладно, пошутили и будет. Показывай, где тебя штопали, резали, где сам обдирался. Я показал все свои драные места и рассказал отчего, когда и где заработал свои шрамы. Она, все эти места внимательно осмотрела, промяла, прощупала, прогладила. – Странно... ни малейшего намека на швы и старые травмы. И вообще не осталось даже маленькой царапины, а те которые со свежей коростой, ты ободрал в последнюю неделю. Очень все это странно. Дай-ка я твою шкуру помну да рассмотрю внимательно. Все верно, все совпадает с рассказом Оли. Даже шкура, как барабан. По твоим годам такой кожи у тебя быть не должно. Я никогда такой кожи не видела у мужиков твоих лет, даже моложе тебя лет на двадцать. Неужели «Зона», на самом деле, лечит и... калечит? Я могу понять Олю. Она могла пошутить, но тебе сейчас не до фантазий, и не до шуток. Убей меня Бог! Ничего не пойму? Ты же не дурака пришел ко мне валять? Что, решил Олю в «Зону» тащить? Ты меня пойми правильно – мы все, что смогли, сделали, но отчего она на глазах тает, я не могу сказать. Врать тебе не могу, и не хочу. Другим может, и соврала, и успокоила, а тебе не могу. Я знаю, что она для тебя значит, а ты для нее. Давай еще немного подождем, а если улучшения не будет, и мы не сможем установить точный диагноз Ольги, то я сама даю тебе добро на «Зону». Никому другому не разрешила бы, а тебе разрешаю. Цени! Хотя ценить нечего. Я сама расписалась в своем бессилии. Ты же ко мне не за индульгенцией пришел и не за советом, а за правдой. Как я понимаю, то ты для себя уже все решил. Я не ошибаюсь? – Нисколько. Я пришел за надеждой, но надежды нет и вы действительно не виноваты. Такое бывает. Спасибо вам за все и за правду. Я пойду. До свиданья. – Счастливо тебе. Я буду заходить к вам. Помогу, если смогу. Еще раз счастливо вам обоим. С первых чисел сентября Оля почти не вставала с дивана, но числа с десятого пошла на поправку. Я от такой счастливой перемены был «на седьмом небе». Щеки у Оли порозовели, она стала улыбаться, хорошо кушать и много болтать всякой всячины. – Ха! Думал, что скоро определишь меня под памятник. Не выйдет! Я тебя еще помучаю. Вот сейчас и помучаю. Расскажи, что ни будь смешное, или почитай веселенькое. Что найдешь сам, то и почитай. Я на тебя надеюсь. Мне самой пока трудно читать, а вот тебя слушать совсем не трудно. Я подходил к книжным стеллажам, выбирал «что ни будь веселенькое», садился рядом с Олей и читал, или рассказывал смешные истории из своих полевых скитаний. Главврач забегала к нам почти каждый день. Она, не стучась в дверь, шумно врывалась в комнату и, глядя на нашу идиллию, восклицала: – Все воркуем! А температура, а давление, а аппетит, а стул после хорошего аппетита? Все нормально? Раз все нормально, то ты,– она показывала на меня,– иди заваривать чай и готовь бутерброды к чаю, а я пока ты будешь возиться с чаем и закуской, осмотрю эту симулянтку! Ишь придумала себе болячки, да еще и на уши всех поставила! Задирай рубаху! Как? Ты уже без рубахи? Не рановато ли милочка? Хотя!.. Хотя… это… наверно на пользу. Я на кухне готовил чай и бутерброды, а из комнаты был слышен смущенный голос Ольги: – Зря… зря вы так… Ничего такого не было. Просто мне так лучше и свободней лежать. – Знаю я вашу свободу! Чуть отойдете от болезней, так сразу за такое!.. Лечи вас потом! Шучу я. А раз шучу, значит, рада за тебя Оля. Раздавался громкий и веселый смех нашего доброго главврача. Потом мы пили чай. Выпив чашку чая и съев пару бутербродов, наша посетительница срывалась с места и, давая на ходу советы для Оли, бежала в свою больницу. А Оля с каждым днем шла на поправку Но! Но к концу сентября все пошло наперекосяк. Оля стала очень плохо спать, и ее мучили непонятные боли. От этих болей ее всю выкручивало, она даже стала стонать по ночам и задыхаться. Ей не хватало воздуха. Заходила главврач, слушала ее и опять ничего. Только когда появились сильные хрипы в груди, и Оля стала задыхаться даже днем, мы ее вновь свозили на рентген, сделали томограмму легких, потом УЗИ и еще много всего такого, что можно и не можно – все бесполезно. Олю отвезли домой на ее диван. Я понял, что осталась только «Зона». Уже был октябрь и лег снег, а морозило то минус десять, то минус пятнадцать. Я заказал вертолет, на котором летали Олег и Николай, а в пассажиры записал Виктора и Ольгу. Предварительно я переговорил с Олегом и Николаем и рассказал им несколько подобных случаев, похожих на мое исцеление. Они согласились лететь в «Зону» без всяких лишних разговоров. Оля была так плоха, что у них не возникло ни каких вопросов по поводу моего безумного решения лечить Олю в этой непонятной «Зоне». Николай даже сказал, что это скорей всего последняя надежда, а Олег успокоил меня тем, что пару дней назад пролетая над тем местом, где меня обнаружили голым и спящим, он сделал два круга над той же копной. Копна желтела свежескошенной и сухой кошениной в середине полянки, которая заросла зеленой молодой травой. Весь этот кусочек погожего летнего пейзажа окружали глубокие снежные сугробы, которые намело после злой метели и обильных снегопадов. Мы больше не раздумывали. Что бы спасти Ольгу осталось одно единственное, но и безумное решение – лететь в «Зону». 2 В день вылета я приготовил спальный мешок, тулуп и все завернул в полиэтилен. Ольге сказал, что полетим в «Зону», где был я. Она только согласно кивнула головой. За два часа до вылета я одел на Олю двое теплых колготок, огромные ватные штаны, теплую байковую рубашку, свитер, шубку, теплые носки, связанные из собачей шерсти, валенки и меховые рукавички. Олину голову я обмотал теплой шалью из темной козьей шерсти, а концы шали скрестил на груди и завязал на спине. В таких теплых шалях ходили лет тридцать назад многие женщины, даже упаковывались так же. От той стройной и изящной красоты, когда здоровая Оля щеголяла в своей шубке зимой по «проспектам» городка не осталось и следа. Но сейчас самым главным было сохранить тепло, поэтому я так много одежек натянул на Олю, а она даже словом не обмолвилась за то, что я превратил ее в ватно-меховой кокон. Теперь ее не продует и она не замерзнет, пока будем грузиться в вертолет, а потом и в «Зоне», когда я останусь с ней вдвоем. Подъехал Виктор. Я поднял Олю на руки и понес к машине. Виктор уже сидел в будке УАЗИКА и помог мне уложить Олю на спальные мешки, которые толстым слоем лежали на раскладушке втиснутой в узкий проход между двух стационарных ящиков. Ящики были предназначены для хранения харчей и снаряжения, а их откидные крышки служили узкими нарами для ночлега. Благодаря такой компоновке будки УАЗИКА в ней можно было спать четверым «чокнутым» вполне комфортно. Один устраивался на ящике вдоль кабины, двое по бокам, а четвертый в проходе на раскладушке. Что бы не замерзнуть в будке была установлена печка-буржуйка, сваренная из листа стали толщиной в четыре миллиметра. Но в нашей печке был секрет. Виктор заварил по дну и бокам огнеупорные кирпичи, поэтому печурка долго держала тепло даже в сорокоградусные морозы. Угол и часть потолка будки, где стояла печурка, были выложены листами асбеста, а поверху асбеста были прибиты алюминиевые листы от фотопланов, которые потихоньку воровали у фотограмметриистов и у отдела размножения готовой продукции, благо, что эти листы пачками стояли в подвале и на первых двух этажах. Такие листы очень любили все начальники полевых подразделений. В поле ими можно было обить не оструганные доски, даже горбыль и получалась прекрасная столешница для кухонного стола, а если застелить это сооружение кабельной бумагой, а потом калькой, то получается замечательный письменный стол для работы. Начальники камеральных отделов прекрасно знали о «хищении» их алюминиевых основ, но помалкивали. Они лишь изредка «шипели» на планерках о грабеже полевиков, но на такую «мелочь» мало обращали внимания. И директор, и главный инженер, да и сами начальники камеральных подразделений вышли из полевиков и тоже «крали» такой универсальный и полезный материал. Мы даже умудрялись топить баню в нашей будке. Банный день устраивали на берегу реки, или озера. Машину устанавливали так, что бы зад кузова был ниже передка, тогда вся вода беспрепятственно стекала в просверленные дырки в полу кузова, когда любители чистого тела начнут париться и мыться в «будочной бане» на колесах. Мы умудрялись париться от всей души. Когда на нашу раскаленную печурку выливали ковш воды, то на лежанках нельзя было вытерпеть жар. Приходилось ложиться на пол, или открывать дверь. Баня готовилась по раз и навсегда заведенному порядку. Топилась печь, грелась вода в ведрах на костре, или на таганке, который сваривался из толстой изогнутой трубы. К этой трубе приваривались ножки и конфорка, а в трубу вставляли сопло паяльной лампы. На таком сооружении моментально закипал чайник, быстро варился немудреный супчик, замечательно жарилась картошка, пойманная рыба и мясо, которое недавно бегало, прыгало и летало. Иногда в кастрюлю, или на сковородку попадали лапчатые с длинной шеей, которые неосторожно выходили за деревню и считались полевиками не домашними, а дикими. У них спрашивали: «В суп?.. Суп?.. Суп?..» А они дружно отвечали: «Да… да… да…» Приходилось считаться с их мнением и отправлять одного, или двоих в ведро с «занятой» с колхозного поля картошкой, или на шипящую сковородку. После бани, да под самогон, или водку такая еда шла «за милую душу», причем почти без угрызений совести. В будку ставили флягу холодной воды, ведра с горячей, лили воду на раскаленную печурку, парились до одури, потом выпрыгивали и будки и ныряли в воду, или валялись в снегу. Все зависело от времени года. Остыв, снова лезли в будку и вновь хлестали себя вениками до одури, потом вода, или снег и опять пар. Напарившись, мылись не спеша и со вкусом, а потом отдых и праздничный обед, или ужин, потому что баня в поле это действительно праздник души и тела. Я до сих пор хорошо помню наши парилки в будке, палатке, а то и в узкой яме прикрытой сверху корьем и нарезанной дерниной на берегу реки. Какое это было блаженство хлестать искусанное мошкой, комарами и паутами пропотевшее на жаре, или промокшее и промерзшее до синевы, поздней осенью, тело веником, а потом мыть и тереть его жесткой мочалкой, смывая горячей водой пот, грязь, усталость и накопившуюся за полевой сезон боль каждой малюсенькой клеточки этого измученного, но не побежденного суровой природой тела. Вот в такую «заслуженную» будку мы положили Олю. Я выпрыгнул из кузова, закрыл на замок дверь Олиного дома, а ключи отдал Виктору. Ему потом, после нашего возвращения из «Зоны», все равно ехать за нами, а мне эта связка ключей только лишняя обуза. Я залез в будку и сел рядом с Олей. От печки шло тепло, Виктор заранее протопил ее, но не сильно, что бы Ольге не было душно. По дороге Виктор старался ехать так, что бы поменьше трясло машину, но это не так просто было сделать, потому что снег выпал недавно и осенние колдобины еще не сравнялись. Мы приехали в порт. Я побежал и быстро оформил все документы на полет, вернулся к машине, сел рядом с Виктором и мы выехали на летное поле. Наш вертолет, уже заправленный и с работающими винтами, стоял готовый к полету. Машину подогнали к вертолету, перенесли Олю в салон и уложили на мягкие сиденья. Виктор, пока мы укладывали Олю, успел отогнать машину на стоянку аэропорта, после чего бегом вернулся к вертолету и залез в салон. Получили добро на взлет, взлетели и пошли в сторону Черной Сопки. До Черной долетели без всяких проблем, и пошли вдоль дороги. Копну и зеленую поляну заметили минут через девять. Сделали два круга, что бы убедиться, что это то место. Убедились, но садиться стали в трех километрах от копны рядом с соснами. Садились в трех километрах от копны для безопасности, вдруг на пятидесяти метрах начнется болтанка, тогда наверняка все пропало – «Зона» не пустит. Сели нормально, я вылез из салона и положил под заметную сосну спальник и тулуп. Вернулся к вертолету, а ребята положили мне на руки Ольгу. Стало темнеть. Я отошел метров на тридцать от вертолета, сел на высокий сугроб, прикрыл лицо Оли шалью, свободный кусок которой я подвернул на ее голове в салоне, и махнул рукой. Олег набрал обороты, вертолет приподнялся от земли и вертушка плавно пошла вертикально вверх. Олег сделал прощальный круг над нами и полетел в сторону аэропорта. Когда ребята улетели, стало совсем темно. Я встал с сугроба и понес Олю в сторону копны. Прошел километр и присел на сугроб передохнуть. Приподнял шаль с Олиного лица. Она лежала с закрытыми глазами и часто дышала. – Как дела Оленька? Как чувствуешь себя?– спросил я. – Терпимо,– ответила Оля,– ты только шаль на лицо верни, а то холодный воздух дыхание сбивает. Передохни, не спеши. Успеем. Наконец я донес Ольгу до копны сена, на которой лежал поздней мозглой осенью три года назад. По глубокому снегу и в темноте это было не так просто сделать. Нести Олю было совсем не трудно, ее вес за время болезни стал как у воробушка. Я боялся другого. Я боялся не найти среди снега и в темноте это место, хотя прекрасно помнил всю ситуацию этого участка местности на аэроснимках и когда подлетали на вертолете. Но я нашел это место и вышел на него, почти не петляя, хотя дорога была заметена снегом. Я несколько раз оступился в старой колее, но ни разу не упал и благополучно донес Ольгу до копны, на которую аккуратно уложил ее и сел рядом. Сено, на котором лежала Ольга, и сидел я, было таким же, как и три года назад. Я приподнял головку Оли, подложил под нее валик из сена, чтобы этой бледненькой и измученной головке было повыше и поудобней лежать. Посмотрел вокруг. Деревья стояли в морозном инее, кругом лежал белый пушистый снег, а реку и озеро покрывал голубой лед, на котором не было ни одной снежинки. Видимо мороз сковал реку и озеро за одну ночь, а снег, валивший целую неделю, перестал сыпать только позавчера. Вчера разъяснило, а этой ночью стукнул мороз, поэтому на замерзшем озере и реке нет снега. Днем немного потеплело, но и днем морозец давил градусов под двадцать. Все это промелькнуло в моей голове, за какие то секунды. Но, копна сена! Почему на ней нет снега, почему она не почернела за длинных три года под летними дождями и талым снегом? Почему не чувствуется мороз вокруг копны? Почему теплое, сухое и пахучее сено, на котором лежала Оля, и на котором лежал я три года назад, и с которого меня перетащили в вертолет, такое же теплое и сухое? Почему? Казалось, что сено скошено и просушено этой осенью, но это не так. Я точно знаю, что лежал на этом же сене три года назад. Оно было таким же сухим, теплым и пахло свежей кошениной, хотя тогда шел мокрый снег с дождем и дул леденящий, вымораживающий душу ветер, а на копне и рядом с ней было тепло и сухо. Казалось, что вокруг и сверху находится прозрачная сфера, которая защищает от холода и непогоды. То, что это моя копна, я нисколько не сомневался. Рядом с сеном на земле, поросшей зеленой ровной травкой, валялась смятая и пустая пачка от сигарет, которую я выбросил три года назад. Это была моя пачка. На ней были записаны показания спидометра от райцентра до Черной Сопки, до бывшего поселка золотарей и до загадочного поселка геологов. На этой пачке были мои записи и сделаны они моей рукой. Но мне тогда было не до анализа всех этих чудес. На копне, свернувшись калачиком, лежала Оля. Она лежала с закрытыми глазами, тяжело и часто дышала, ей явно не хватало воздуха. Она не спала, а очень устала, пока мы летели на вертолете и позже, когда я нес ее на руках до этой непонятной копны. Мне, какой-то внутренний голос подсказал, что Олю нужно раздеть, поставить на ноги и что бы она подняла руки вверх. Я даже не подумал, что она может замерзнуть. Присев перед ней на колени я стал расстегивать крючки на ее шубке. Крючки были какие-то непонятные, я никак не мог справиться с ними. Торопился, но мои руки меня не слушались, и мне хотелось вырвать проклятые крючья с мехом и подкладкой, к которым были пришиты эти треклятые крючки. Дергая их из стороны в сторону, я приговаривал: – Потерпи Оленька, потерпи. Вот один расстегнулся, сейчас и другой расстегнем. Потерпи, потерпи моя маленькая. Сейчас все будет хорошо, сейчас все ладненько будет. – Да не волнуйся ты… так. Куда торопишься? Успеешь,– очень тихо сказала Ольга и открыла глаза. В ее глазах сверкнули смешинки и, улыбаясь, она добавила,– не спеши. Не спеши... не дома... после... долгой разлуки. Успеешь. Это всего лишь крючки, а не я… когда ты… приезжал… зимой. Помнишь? Я повернул ее на спину, выпрямил руки, что бы половчей вынуть из шубки мою маленькую, беззащитную и такую любимую женщину, и опять принялся за крючки. – Не спеши. Не волнуйся. Лечи шаман шатучий... лечи. Я потерплю. Я умею терпеть... ты же знаешь... что я... умею... терпеть. Почти шепотом и с длинными паузами добавила Оля, и затихла. Через пол минуты она стала задыхаться и хватать воздух открытым ртом, на ее лбу выступила испарина, она почти теряла сознание. – Терпи маленькая. Терпи. Вот и шубка расстегнулась, сейчас свитер снимем, а дальше быстрее пойдет, дальше нам все знакомо, дальше мы махом. Вот и все, одни носочки остались, вот и их нет. Теперь ты вся, в чем тебя мама родила. Вот и все в порядке. Ты только встань и руки вверх протяни, я тебе помогу. Ты самое главное постой с вытянутыми руками. Ты только постой, пожалуйста, соберись и постой, и все будет хорошо, все будет очень хорошо моя маленькая. Потерпи и соберись. Я подхватил голенькую и исхудавшую Олю на руки, поднялся с колен и поставил босиком на теплую шубку. Ее руки, бессильно висели вдоль тела. Я взял за запястья эти белые, худенькие и такие гнучие руки в свои, поднял вверх и слегка приподнял Олю за руки, а потом аккуратно поставил на прежнее место. Она стояла с закрытыми глазами, слегка покачиваясь и с поднятыми к ночному звездному небу руками. Я отошел и встал на траву, которая зеленой дорожкой отделяла Олю от снега и мороза, а в голову монотонно, но твердо долбил чей-то приказ: «Отойди дальше! Отойди от Ольги дальше! Иди прямо в снег и стой там! Ничего не говори и не двигайся!» Кто внушал мне это, я тогда не задумывался, а делал все то, что сверлило в мои мозги. Дома я стал анализировать, что за голоса слышал и чьи инструкции, или приказания выполнял, но так и не пришел к чему-то определенному. Я вышел из зеленого круга и сразу провалился в снежный сугроб почти по пояс. Морозило градусов на двадцать пять, а на травке, до которой было метра три, пригревало как летом. Ольга стояла с закрытыми глазами и поднятыми руками на фоне двух заснеженных сопок, поросших высокими и стройными соснами. Луна в какой-то волшебно-призрачной дымке подсвечивала кучевые облака и дальние сопки. Этот дальний план был чем-то похож на Олины акварели. Но это были не мятущиеся на осеннем ветру ее мысли, а прозрачный и снежный зимний покой. Чем ближе скользил мой взгляд, тем резче становился пейзаж. В лунном свете ближние деревья, голубоватые сугробы снега с резкими тенями, очертания противоположного берега реки поросшего соснами и гибкими кустами ивы, отражались от блестящего льда замерзшей реки и озера, как от зеркала. Все это очень напоминало графику Ольги с ее резким, смелым и выразительным штрихом. Оля открыла глаза, подняла голову и, вытянувшись в струнку, застыла в этой позе, как бы обращаясь к кому-то в звездном и холодном небе. Прошло несколько секунд и сама Оля, и место, на котором она стояла, и кайма из зеленой травы, осветились каким-то белым светом, неизвестно откуда взявшимся. Оля вытянулась вверх еще сильней и привстала на цыпочки, мне даже показалось, что она взлетит через мгновение. На ее голеньком теле появились яркие блики света, она еще сильней напряглась. Я даже чувствовал, как дрожат от неимоверного напряжения под бликами света ее худенькая спинка, ее стройные, с круглыми коленками, как она частенько хвасталась, французские ножки, ее похудевшие от болезни руки. И вдруг на мгновение все озарилось ярким всплеском бело-голубого света. И Оля, готовая оторваться от земли в своем нечеловеческом напряжении, и заснеженные сопки, и сосны, и ивы, и прозрачный зеркальный лед, сковавший реку и озеро, и резкие голубоватые тени снежных сугробов, и луна, и подсвеченные этой луной облака. Вспышка длилась какое-то мгновение, но все это я видел так же, если бы смотрел в фотокамеру с открытой задней крышкой. Вначале перед глазами темная шторка затвора камеры, а когда нажимаешь кнопку спуска, то темная шторка открывается, и ты видишь все то, куда направлен объектив фотоаппарата, потом опять темно – одна темная шторка затвора. После вспышки, неизвестно откуда взявшейся, было нечто похожее на точную копию ночного пейзажа вместе с Ольгой. Эта копия, как огромная фотография появилась на ночном небе слева от реального пейзажа. Все живое и настоящее было справа от меня, а фотография на огромном полотне ночного неба проявилась слева. Фотография исчезла с небесного полотна так же быстро, как и появилась, а справа от потухшего феномена ничего не изменилось, если не считать, что пропал свет, освещавший Ольгу и место, где я ее оставил. А Оля, теперь уже в лунном свете, опустила руки и медленно, согнув ноги в коленях села на свою шубку, потом так же медленно легла, вытянулась и закрыла глаза. Я ползком выбрался из снежного сугроба на траву, подполз и склонился над Олей. Снег прилипший к моей куртке падал на ее голое тело, таял и растекался маленькими лужицами на груди и животе, но она не чувствовала этих холодных хлопьев снега. Она ровно и глубоко дышала, она спала. Ее лицо стало розовым, даже в холодном лунном свете было видно, что оно порозовело, а было бледным и изнуренным всего несколько минут назад. Если бы я не был свидетелем этого перевоплощения, то никогда бы не поверил, что такое возможно. Оля спала. Она первый раз за эти проклятые и несчастные пол года заснула глубоким, спокойным и, наверное, счастливым сном. Я снял рукавицы, достал носовой платок из кармана куртки и осторожно промокнул лужицы оставшиеся от растаявшего снега на ее груди и животе. Потом встал, спустился с копны сена на траву, хорошенько отряхнул куртку и брюки от снега, вернулся к спавшей Оле и начал одевать ее. Она во сне поднимала то руки, то ноги, как бы помогая мне, чтобы я смог половчей одеть ее. Наконец бельишко, пара теплых колготок, ватные брюки, шерстяные носки, валенки и шубка, были одеты, осталось застегнуть крючки на шубке, которые на удивление мне, застегивались сразу и без помех, один за другим. Я осмотрел Олю, не забыл ли чего из ее одежды. Оказалось, что забыл натянуть на ее руки рукавички, стал ползать по копне, но нигде не находил. Наконец до меня дошло, что они у меня в карманах куртки. Я вытащил маленькие меховые варежки и натянул на теплые Олины руки, а она спокойно спала, ровно и глубоко дышала, была тепло одета, и мы все еще находились под невидимой сферой, которая защищала нас от мороза. Это меня, очень радовало. Теперь можно покурить и хорошенько продумать, как мы будем выбираться домой. Достав сигарету, я медленно размял «провокатора рака легких», чиркнул спичкой, прикурил и... с удовольствием затянулся. «Фиг бросишь это курево, когда такое удовольствие»,– подумал я, и засмеялся от всей души. Я, так давно не смеялся, мне так давно было не до смеха, после того, как заболела Оля, а сейчас прорвало. Я сидел, курил и смеялся, рядом спала Оля, а вокруг нас: «Великий Снежный Покой», морозная ночь, река и озеро, скованные прозрачным льдом, и... никого вокруг. Нас защищает от холода и снега, что-то неизведанное и доброе, которое сделало так, что моя любимая и измученная болезнью женщина смогла заснуть крепким и здоровым сном. Теперь я уверен, что она проснется моей прежней – здоровой и счастливой Олей. Моей прежней Олей. Поэтому я смеялся. Смеялся от безмерного счастья за мое спящее сокровище. Насмеявшись и перекурив, я стал просчитывать, как нам выбираться домой. Олег должен прилететь после восхода солнца, через час или два. Значит, за час до восхода солнца мы с Олей должны быть под прикрытием леса, или какой-нибудь крышей. Крыши нигде нет, значит остается лес. Об этом мы с Олегом договорились раньше. Он должен подсесть в том же месте, где высадил нас с Олей сегодня после захода солнца, а это три километра по снегу. Дорога до посадки вертолета мне известна и проторена, хоть и не проспект, но тропа набита. Если ночью не пойдет снег, то на дорогу в три километра мне нужно не меньше часа. Один бы я эти три километра прошел и за тридцать, или сорок минут, но со мной Ольга и ее нужно нести, значит на дорогу нужно не меньше полутора часов, но это с запасом. Костер разжигать нельзя, следовательно, на устройство теплого места, для Ольги, нужен еще час. Теперь подведем итог. На дорогу и бивуак, нужно два с половиной часа, да запас одного часа, что бы не попасть под опасный и непредсказуемый восход солнца. Значит, я с Ольгой должен выйти с этого места за три с половиной часа, но выйду за четыре часа. Так надежней, а запас еще ни кому и ни когда не мешал. Я бы мог сбегать к лесу сейчас, разгрести снег и соорудить снежную стенку от ветра, приготовить тулуп и спальный мешок для Оли, которые захватил из дома. Все это я выгрузил из вертолета и завернутое в полиэтилен положил под заметной елью в десяти метрах от леса, где облюбовал густой сосняк. Под этим сосняком нам придется ждать Олега, но оставлять Олю одну опасно, мало ли что может произойти пока меня не будет. Не подвела бы погода, или еще какая-нибудь хреновина. Олег обещал твердо, что подберет нас сегодня утром, но не раньше чем через час после восхода солнца. Мы решили не испытывать судьбу и ничего не предпринимать в течение одного часа до восхода солнца и одного часа после захода солнца, хотя за последние пять-шесть лет исчезновений людей, собак и техники не происходило. Я покурил, проверил Олин сон и решил вздремнуть сам. Лег рядом с ней, положил голову на валик сена, который нагреб рядом с Олиным, и моментально заснул. Проснулся я внезапно от ощущения, что меня толкнули в бок. Я сел на копне и вначале ничего не мог сообразить, но потом все вспомнил и нагнулся над Ольгой. Она спала и спала, так как будто не болела вовсе. Дыхание глубокое и без всяких хрипов. Ни каких стонов, а лицо розовое, хотя в темноте был плохо виден ее румянец, но я чувствовал, что ее лицо покрылось здоровым румянцем. Я боялся даже думать, что все болезни позади, боялся сглазить, даже хотел постучать по дереву, но рядом ни какой деревяшки не было, кроме моей собственной «деревянной головы», но стучать по своей голове скорей всего бесполезно и я отложил этот жест на другой случай. Посмотрел на часы. На циферблате было половина четвертого утра. Я решил перекурить и собираться понемногу. Я курил, Оля спала, а вокруг белое безмолвие и мороз, но на копне сена тепло как дома, даже вставать не хочется. Я докурил свою сигарету, затушил ее и хотел бросить на траву, но передумал и положил окурок в карман. «Кто ее знает эту «Зону», еще обидится»,– подумал я. Пора идти, а то не успею до восхода солнца. Я встал, сполз на зеленую траву, размялся. После небольшой разминки мышцы тела согрелись, а руки и ноги «почувствовали свою силу». «Теперь можно и на мороз»,– вновь подумал я. Лег на копну, подтянул Олю на край копны, взял ее на руки, закрыл лицо Оли платком, а она даже не пошевелилась в своем глубоком сне. Прошел зеленый кружок вокруг копны и шагнул в снег. Как только я пошел по снегу, то сразу почувствовал мороз, который вцепился в нос и щеки. «Хорошо, что ветра нет,– подумал я,– а то совсем прижало бы морозом». Меня тревожило, что сонная, да еще после болезни Оля может застудиться, а за себя я не беспокоился. На ходу и с Олей на руках скоро жарко станет, а на месте, где должен подсесть вертолет, тоже не замерзну. Там присесть некогда будет – только пошевеливайся. Прошел километр, сел на сугроб передохнуть. Передохнул и пошел дальше. Тропа до вертолета набита мной вполне прилично, хоть и прошел по ней я всего один раз. Одолел еще километр и опять присел передохнуть. Осталось всего километр до сосны, под которой лежат тулуп и спальный мешок, встал и опять пошел, а Ольга спит. Последний километр я прошел без всяких проблем. Уложил Олю на снег, быстро развернул тулуп, спальный мешок положил на тулуп, а Олю на спальник, запахнул тулуп и завязал капроновым репшнуром, вместо кушака, что бы полы тулупа не разошлись от случайного порыва ветра. «Не должна замерзнуть пока под соснами устрою лежак»,– подумал я и побежал к густому сосняку, который рос в тридцати метрах от места, где я временно устроил Олю. Сосняк был густой, а под соснами не было снега и лежало много старого сухого соснового лапника. Я быстро собрал весь лапник, соорудил из него настил, даже присыпал лапник сухой травой. «Вот теперь порядок. Не мешало бы наломать нижних лап с окружающих сосен. Но!.. Но… «Зона»! Лучше не трогать, а Оля и на старом лапнике не замерзнет»,– говорил я сам себе и побежал к месту, где оставил спящую Ольгу. Я быстро перенес Олю на лапник и побежал за спальником и тулупом. Принес и, разложив тулуп на лапнике, расстелил на нем спальный мешок. Расстегнул молнию на спальнике и уложил в него Олю, расправил внутренние клапана, натянул петли на пуговицы, что бы клапана не раскрылись, и застегнул наружную молнию. Тесьмой затянул капюшон спального мешка, но оставил маленькое отверстие для воздуха. Теперь Оля напоминала «комсомолку, студентку и спортсменку» из "Кавказкой Пленницы". Только Оля была застегнута не в легенький туристский мешочек, а в тяжелый меховой спальник профессиональных бродяг, и не на теплом летнем Кавказе, а в зимней Сибирской тайге. Осмотрев место нашего временного пристанища, я удостоверился, что все сделано ладно, сел рядом с Олей на край настила и стал ждать вертолет. Потом было все просто. Прилетел Олег, Олю загрузили в салон вертолета, потом долетели до порта, а Олю привезли домой, и уложили на диван. 3 Ольга спала три дня. Я все эти три дня был около нее. Читал, дремал сидя в кресле и через четыре часа переворачивал Олю, прислушиваясь к ее дыханию. За все три дня она ни разу не проснулась, дышала ровно, а во сне не задыхалась и не стонала. После Черной Сопки Оля как по мановению волшебной палочки спала крепким и здоровым сном. На третий день около восьми часов вечера я сидел в кресле рядом с раскрытым диваном, на котором спала Оля, и дремал, но сразу проснулся, когда почувствовал, что она заворочалась в постели. Я подскочил в кресле, и еще не веря, что Оля просыпается, подошел к ней. А она, покрутившись, потянулась от всей души, проворчала что-то непонятное спросонок и... открыла глаза. Она смотрела на меня своими глазищами, такими блестящими и счастливыми, что я почувствовал, как у меня оторвалось что-то тяжелое и страшное, которое невыносимо давило на меня последние месяцы. Она ничему не удивлялась, как будто не было трех ужасных и безнадежных месяцев ее болезни. Откинув одеяло до пояса, она потянулась еще раз и звонким голосом заявила: – Есть хочу! Курицу хочу! Много... хочу... есть... курицы! Я ошалело смотрел на Ольгу, но мне ничего толкового в голову не приходило, и я сболтнул первое, что пришло в мою полусонную голову. – А мыться, а чистить зубы кто за тебя будет?– со смехом сказал я, окончательно проснувшись и безумно радуясь ее здоровому блестящему взгляду, и звонкому голосу который не слышал целую вечность.– Тетя за тебя будет мыться? Даже дети моются после сна, а тебе и Бог велел! – Не хочу умываться! Есть хочу! Курицу хочу! Много хочу! Курицы хочу много! Много очень хочу! Целую кучу малу курицы хочу! – Будет тебе курица. Будет,– я сел на диван, погладил Олю по лицу, пригладил растрепанные волосы на ее голове.– Ожила болезная. Кушать хочешь? Это хорошо, что ты кушать хочешь, это просто замечательно. Только кушать будешь не курицу, а бульон куриный. Сегодня после обеда сварил, чувствовал, что ты вечером проснешься. Но бульон хлебать будешь без хлебушка, пока без хлебушка. Через пору часов опять бульончик и опять без хлебца и курицы, а еще часика через три дам сухарик и опять бульончик, а вот курицу получишь только завтра, но опять с сухариками. Хочешь бульончик? – Не хочу твоего бульончика! Курицу давай! У... жадина! Сейчас плакать буду. – Я тебе поплачу, доходяга скелетная! Поплачу. Ишь разошлась! Сама знаешь, что после голодухи кишки могут завернуться. Нам с тобой только заворота кишок и не хватало. Опять в «Зону» захотела, или к хирургу под нож? А если «Зона» не примет и скажет, что мы часто шарим по ее территории, а хирург будет резать с бодуна, а скальпель у него ржавый и тупой, как твоя голова, тогда как? – У... обзывальщик! Только ругаешь! Жадина! Есть давай! – Дам, все дам. Сейчас помоемся, а потом бульончик покушаешь. Согласна? – Не согласна! Есть хочу! Курицу хочу, много хочу! Не хочу твоего жиденького бульончика! Не хочу мыться! Есть давай! Хочу!.. – Поговори со мной, поспорь. Быстро шлепки получишь. Я сбросил одеяло на пол, нагнулся и обнял Олю. Она вжалась в меня своим худеньким телом и застыла. Я целовал ее глаза, губы, лицо, ее открытые плечики, гладил ее ожившее тело и опять целовал. – Вот ты и отошла моя маленькая, мое солнышко. Почти поправилась, теперь не страшно, теперь все хорошо будет, скоро бегать будешь. А Оля, закинув руки за голову и закрыв глаза, смеялась. Ее смех был моим счастьем и радостью. Она воскресла этим вечером после длинных мучительных дней и ночей в боли и страдании. Я сидел и смотрел на смеющеюся Ольгу, потом, слегка толкнув ее в бок, сказал: – Все... Хватит тебя целовать, да гладить, загордишься еще, дай-ка я тебя послушаю. Ольга перестала смеяться и открыла глаза. – У... слушальщик! А еще что придумаешь? Лучше бы растер меня, а то все тело затекло после этого лежания. Три давай, да кожу не вздумай стереть, а то у тебя лапищи как напильник, не успеешь оглянуться, как ты до мяса протрешь. – Потру, потру, а за кожу не беспокойся, я аккуратно. Тебя сейчас очень аккуратно тереть нужно, а то кожа не до мяса протрется, а до костей – не видно мяса то. – У... обзывальщик! И так тошно, что кожа да кости остались, а ты еще добавляешь! – Это хорошо, что тошно, значит, мясо быстрее нарастет. Потру, потерпи. Сейчас послушаю, что у тебя внутри делается, и потру всю, превсю. Приподними-ка попку, а то рубашку поднять нужно. У... бесстыжий! Тебе бы только заголять меня! Не подниму задницу! Через рубашку слушай. Поднимешь! Куда денешься,– я стал заворачивать рубашку.– Поднимай попень. Мне что ворочать тебя как бревно, что ли? – Не подниму! Не заголяй! Так слушай! Мне стыдно. Я стала худая, как смерть. Тебе не понравится такая худобища. Не раздевай. Прошу тебя. – У тебя в голове все в порядке? Там у тебя все дома? – В порядке и дома все. Только немного голова кружится. Не заголяй! Одеяло дай! – У тебя голова не только кружится, в ней наверняка и шарики за ролики закружились. До тебя, видимо, никак не доходит, что за эти месяцы я, тебя, видел всякой и… ничего, и ты... не смущалась. А сейчас... что на тебя нашло? – Сейчас другое дело. Тогда я была не в себе, а сейчас стыдно самой себя. – Ты Оля, как дурочкой ненормальной была, так такой и осталась. Поднимай задницу – слушать буду, некогда с тобой рассусоливать! – У... обзывальщик. Сам дурак шатучий! И не лечишься, да и не вылечишься никогда! Спасите! Раздевают! – Ори, хоть заорись, никто не услышит. Ну-ка, тихо лежи, да дыши хорошо и глубоко. Я приподнял Олю, завернул рубашку и приложил ухо к ее груди. Она прикрыла глаза, но лежала спокойно, а дышала глубоко и со вкусом. Я прислушивался к ее дыханию, которое было без хрипов и свистов, не то, что раньше, когда казалось, что в ее груди скрипит и хлюпает испорченная гармошка. – Ну-ка покашляй,– Оля послушно кашляет и опять дышит глубоко и всей грудью, а я, передвигая свое ухо по ее груди, приговаривал.– Так, здесь хорошо, чисто, здесь тоже чисто. А здесь? Здесь опять чисто. На этой стороне – все чисто. А сердечко? Сердечко стучит ровно, без перебоев. Хорошо стучит. Я выпрямился, а Оля, открыв глаза, смотрела на меня с тревогой, даже улыбка на ее губах, не могла скрыть тревоги. – Ну, настеснялась глупышка. Дай-ка я тебя поцелую, скелетик ты мой родненький. Сначала вот сюда, в ямочку, между шейкой и ключицей, теперь в грудку, сначала левую потом правую, а ниже нет. Ниже нельзя пока, уж больно ты слаба. Когда поправишься, тогда можно. Тогда можно всю тебя поцеловать. Не стыдно больше? Опять бесстыжей стала! Давай-ка на живот перевернемся – спинку послушать нужно. Оля послушно переворачивается на живот, даже свою рубашку подтягивает к голове и затихает. – Я же говорю – бесстыжая. Заголилась вся, а еще на меня ухаешь. У... да У... Ухалка бесстыжая. Ну-ка не дергайся – слушать буду. Я приложился к ее узкой спине ухом, послушал каждый кусочек на ней – все чисто, никаких хрипов. – Молодец девочка. Чисто у тебя внутри и сердечко славно постукивает, теперь мясо наращивать будем, а потом к врачам сходим и проверим все. Давай-ка я потру тебя хорошенько, кровь погоняем, да мышцы разомнем. Я стал медленно и аккуратно растирать Олину спину, поясницу, ее круглую и совсем не худую попку, бедра, лодыжки. – А попка-то у тебя почти не похудела, даже не ущипнуть, а ты все сокрушалась. Давай на спину перевернемся, да остальное дотрем. – У... бесстыжий! Раздел, насильничаешь, да еще и смеешься над больной женщиной. – Лежи уж болезная. Давай плечи и вокруг твоих симпатичных грудок кровь погоняем, а потом пустой и голодный живот разомнем, а за пустым и голодным животом французские ножки и худющие руки разгладим – согласна. – Согласна! Еще как согласна. Только не щекочи, а то в обморок свалюсь с голодухи. – Скоро покормлю. Потерпи чуток,– ответил я Ольге. – Есть давай, врач чертов. Хватит издеваться. Затер так, что вся кожа горит. Есть хочу! – Горит кожа говоришь, это очень хорошо, что горит, просто чудесно, что горит. Значит, живешь, а то все пугала меня, что жить надоело. Дурочка,– говорил я и растирал Олю, а когда растер и размял все ее исстрадавшееся тело, то добавил.– Я тебя подниму и в ванну отнесу, да не вздумай брыкаться. Я поставил Олю на диван, снял с нее длинную ночную рубашку и бросил ее на пол, а Олю взял на руки и понес в ванную. – Теперь я тебя помою, а потом покормлю. Чего молчишь, чем недовольна? У... медвежатина бесстыжий! Раздел до гола, изнасильничал всю, кожу ободрал и таскаешь по комнате, а есть не даешь. Есть хочу! Не хочу в ванну. Есть дай! Ольга, шутя, хлопает меня своими кулачками по плечам и крутится в моих руках. Я занес ее в ванну, посадил на стиральную машину, на которой лежало махровое полотенце, и открыл краны. – Не дергайся, в ванне купать не буду, посидишь на тазике, а я тебя из душа помою. Понятно? – Не понятно! Измордовал всю. Холодно! Замерзла! – Не прикидывайся хитрюга! Тепло в ванной,– я перевернул белый тазик вверх дном, полил на него горячей водой, перенес Ольгу в ванну и посадил на тазик.– Не холодно, не должно быть холодно, тазик теплый, значит и попка не замерзнет. Как вода – не горячая? – Горячая! Теперь холодная! Заморозишь! Ворчит Ольга и пробует рукой воду из-под крана. – Не ври! Нормальная вода. Переключив кран на душ, я стал поливать Олю водой, сначала теплой, а потом прибавил горячей. Помыл ей голову шампунем и, намылив мочалку, хорошенько потер ее всю, с головы до ног. Ополоснул под душем и вытер махровым полотенцем. – Стой в ванной и никуда не вылезай, сейчас простынь принесу. Я вышел из ванной, прошел в комнату, открыл шкаф, взял простыню и вернулся назад. Ольга стояла на холодном полу ванной и разглядывала себя в зеркало. – Ой, какая я худущая, одни кости,– говорила она.– Смотри, как скелет в магазине «Учебные Пособия», а страшная какая. – Тебе кто на холодном полу разрешил стоять, да в зеркало себя разглядывать. Нашла о чем беспокоиться. Были бы кости, а мясо нарастет. Не забивай свою голову пустяками. Я набросил на Ольгу простыню, завернул ее всю, поднял и отнес в комнату. В комнате посадил в кресло, на котором сидел сам, пока она спала. – Посидишь в кресле, пока перестелю постель и одену тебя, а потом покормлю. – Ты, чего командуешь! У... медведь!.. Замучил!.. Иди сюда! Я подошел и сел на край кресла. – Что опять придумала? – Ничего не придумала... Нагнись. Я... поцелую тебя. Я... не целовала тебя целых сто лет. Могу я поцеловать тебя один раз за целых сто лет. Всего один раз!.. За сто лет. Ее руки кольцом заплелись на моей шее, губы прижались к моим губам... Так мы и сидели счастливые оттого, что самое плохое исчезло и сгинуло, а что будет дальше – там видно будет. Хуже того, что нам пришлось пережить, наверное, никогда не повторится. Будем надеяться. – Мне так хорошо и спокойно с тобой,– говорила Оля.– Я, наверное, сейчас самая настоящая дурочка ненормальная. Ну и пусть дурочка, зато мне ничего не страшно. Мне тепло и сладко. Это трудно сказать словами, как мне тепло и сладко, как спокойно с тобой. – А ты можешь мне не говорить, я все это чувствую и без слов, хотя слышать от тебя такое очень приятно, ты же такая жадная на откровения. Пока отдохни в кресле, а я постелю свежие простыни и одену тебя. Рановато тебе шастать голышом, а потом в постель и покушаешь, верней не покушаешь, а похлебаешь бульончик. Отдыхай после ванны. Я поцеловал Олю и пошел к шкафу. Достал свежие простыни, пододеяльник и наволочки, вернулся к дивану. Снял все прежнее белье с дивана и поменял на новое. – Оля, я тебя в теплую рубашку одену, ты не против? А если и против, то все равно будешь спать в теплой рубашке, хотя мне больше нравится, когда ты без рубашки. Но… это подождет. – Подождет да подождет! Так всю жизнь проподождем. Не хочу ждать! Не нужно теплую! Я, в этой рубахе, как урода простодырая буду выглядеть! Давай короткую! Вон она справа и сверху лежит. Я взял то, что просила Оля, и развернул это чудо перед ней. – Ты хочешь надеть эту прелесть? – Да эту и никакую другую! – А может тебе вообще ни какой рубашки не нужно. Эта прелесть только чуть-чуть твою кругленькую попку прикрывает. – Ну и пусть чуть-чуть, зато красиво. Не хочу теплую, не хочу уродиной выглядеть. Пусть лучше круглая попка выглядывает. Зато красиво, а остальную страхолюдную худобищу не видно. Вот так! Давай короткую! – Бог с тобой, оденем короткую. Поднимай руки, сейчас красивая будешь. Ольга сбросила с себя простыню, встала в кресле и подняла руки. – Одевай, а то заморозишь! – А в этой прозрачной и продуваемой всеми ветрами сеточки ты, конечно, не замерзнешь,– сказал я, засмеялся и добавил.– У… бесстыжая голодранка. – В этой не замерзну, а голой ты меня сам сделал, да еще и обзываешься. Одевай! Я одел на нее полупрозрачную, всю в дырочках и сеточках рубашку, взял на руки и понес к дивану. – Нет! Не в постель! Отнеси меня к зеркалу, хочу посмотреть на себя. – Ожила! Точно ожила, раз к зеркалу запросилась. Что и головка не кружится? Пойдем моя маленькая, полюбуемся на тебя,– я донес Олю до трельяжа, повернул ее лицом к зеркалу,– любуйся! – Поставь на пол. Хочу всю себя видеть. – На холодный пол да босыми ногами! Ты ничего лучше не могла придумать? – Поставь на пол! Хочу стоя на себя посмотреть, а то держишь меня, как куклу. Ничего не видно, а если боишься, что простужусь, то подложи простыню, которую бросил на пол. – Ну, ты и отчебучила милая моя. То одно, то другое, а теперь еще и зеркало. Никак к конкурсу красоты готовишься? Ладно, уж полюбуешься на себя. Держись за шею покрепче, а то уроню, когда простыню с пола поднимать буду. – А ты ее ногами к зеркалу подпинай. – Может мы с тобой, на моей шее в футбол поиграем? Кому сказано, что бы держалась! – У... только бы ворчал да воспитывал. Я нагнулся, с вцепившийся в меня Ольгой, взял простыню, вернулся к трельяжу и подстелил ее под босые Олины ноги. – Теперь отцепляйся и любуйся, только не долго, а то с голодухи шлепнуться можешь. Голова не кружится? – Не кружится. Опусти на пол. Я поставил Олю на простыню отошел на пару шагов, любуясь ее худенькой и стройной фигуркой, в соблазнительной и откровенной рубашонке. И так мне стало хорошо, что я снова вижу мою стройную Оленьку стоящей около зеркала и любующуюся на себя. Ольга вначале посмотрела на свое лицо, потом поправила волосы на голове и, расправив плечики, полюбовалась на шею. Прижав рубашку к груди и повернувшись боком, посмотрела, как выпячивается ее грудка. Довольная осмотром она несколько раз погладила себя по груди и животу. Такого жеста я пропустить не мог и сказал: – Оля, а тебе не стыдно жадничать. Могла бы и меня попросить погладить. У меня же не хуже получается – сама знаешь. – У... бесстыжий! Отвернись, мне и так неловко, а ты еще комментируешь. Дай хоть посмотреть на себя спокойно, мне кажется, что я забыла саму, себя. – Чего ругаешься? Сама гладишься, как Нарцисс, а мне не даешь. – Отвернись бесстыжий!.. Хотя нет... Смотри, только не комментируй, потом скажешь, когда сама попрошу. Понятно! – Понятно! Только когда сама попросишь. – У... ты еще и попугай. Помолчи, пожалуйста! Полюбовавшись на себя спереди и сбоку, и покрутившись туда-сюда, Оля повернулась спиной к зеркалу и стала крутить и загибать голову, что бы хорошенько разглядеть себя со спины, при этом она постоянно комментировала свои наблюдения. – Во-первых – не очень страшная,– говорила она,– если рубашка сверху. Хоть ребрышек худущих и противных не видно. А ты еще хотел напялить на меня эту страшную больничную робу. У... вредитель женщин. Специально хотел меня уродиной выставить. У... вредитель и выставляльщик уродов. У... слов не нахожу,– Ольга сделала паузу в своих комментариях, разглядывая ноги. При этом она задирала свои французские ножки почти до головы и крутилась перед зеркалом. Разглядев ноги, она продолжила свои комментарии.– Во-вторых – ноги. Вроде не очень похудели? Как ноги, не очень похудели? И зад, даже не очень худой. Тебя спрашиваю! Ноги не очень похудели, не спички же – нормальные ноги? Чего молчишь? – Ты докрутишься сегодня перед своим зеркалом,– сказал я и засмеялся,– точно брякнешься с голодухи. И хватит рубашонку задирать, да задницей крутить, а то меня точно на подвиги потянет, уже в висках стучит, а мне тебя еще в постель нести. Смотри, как бы не согрешить! – Ха, напугал! А может я нарочно перед тобой кривляюсь и хочу тебя на грех подбить. Что нельзя? Ольга повернулась в мою сторону. Глаза ее блестели, а по физиономии гуляла хитрая улыбка. Она пританцовывала на разбросанной простыне, крутила бедрами и, как бы невзначай поднимала подол своей короткой рубашки, открывая кусочек темных завитков, которые и под рубашкой откровенно просвечивали сквозь дырочки и клеточки. – Что плоха? Не соблазнишься? Еще как соблазнишься. Знаю я тебя шатуна блудливого. Ты на косолапой ноге голую коленку увидишь так за этим страхом на край света бежать готов, а тут вон, что тебе показывают. Смотри! Что… плохие ноги… да? На-ка посмотри. Во! Какие коленочки кругленькие. Видал! Во! Где ты такие увидишь? Нигде не увидишь! Только здесь, а вот потрогать тебе фигушки! Не потрогаешь. Хватит разглядывать да глазами блестеть, неси меня в постель, да неси свой бульон ужасный. Курицу хочу! Я подошел к Оле, обнял ее, а она улыбалась и смотрела на меня веселая и счастливая. «Только люди прошедшие через боль и страдания могут так улыбаться,– подумал я,– и быть такими счастливыми». Я поднял ее на руки, отнес к дивану, положил на свежую и чистую, простыню, накрыл одеялом. – Лежи уж дурочка ненормальная. Пойду для тебя варево согрею, а ты не отмочи очередного фокуса, пока я на кухне буду. Понятно! – Понятно! А поцеловать меня трудно, да! Трудно! У... медвежатина жаднючая... Я нагнулся к Ольге. Она прижалась к моим губам, но буквально через секунду отодвинулась и, глядя в мои глаза, очень серьезно спросила: – А, правда, я не очень страшная? Мне очень страшно, что я такая страшная. – Ох, и дуреха ты! Ты не была страшная, когда лежала на этом диване и задыхалась, ты не была страшной, когда боль перекашивала твое лицо, а ты, не выдерживая этой боли, стонала ночи напролет. Ты не была страшной, когда боль выкручивала тебя всю, а когда боль отпускала немного, а я менял белье на тебе, которое от этих мучений и пота делалось мокрым, а ты, исстрадавшись, сворачивалась в маленький измученный комочек, даже тогда ты не была страшной. И ты, сейчас, смеешь говорить, что страшная. Дурочка ненормальная! Лежи и не думай о глупостях. Ты просто прелесть и лучше тебя никого нет. Затихни! – А ты меня не обманываешь? Ты нарочно так говоришь, что бы я не психовала. Да. – Затихни и не болтай глупостей, а то договоришься до того, что я тебе наговорю гадостей. Хочешь гадостей послушать? Ты же знаешь, что я, умею гадости говорить. – Знаю… но не говори… не хочу. Я… сейчас… не шучу. – Все, хватит копаться в себе. Тебя же кормить нужно. Ты, целый час орешь, что есть хочешь. А сама? – Еда-едой, а зеркало важней. Оля после этих слов как-то сникла, даже лицо побледнело, а я не находил нужных слов и ничего не придумал нового, а опять начал командовать. – Хватит! Перестань себя и меня терзать глупостями. Ты прекрасно знаешь, что лучше всех и мне, кроме тебя, никого не надо. Это тебе понятно? Или я должен это чем-то тяжелым в твою голову вбить! – У... болтун! Ты такое всем говоришь! Слышала! – Мало ли что слышала. Говорить-то говорю, а на руках тебя ношу, а не их. Все! Я пошел на кухню. – У... вредный! Лишний раз похвалить боишься. Жадина! Ладно, иди и без тебя не пропаду... сейчас не пропаду. Иди! Глаза бы мои тебя не видели! Неси свой бульончик. Я пошел на кухню, зажег газ, налил в небольшую кастрюльку пару чашек бульона, который сварил часа три назад. Когда бульон почти закипел, я перелил его в тарелку. Взял вафельное полотенце и вернулся к Оле. – Ну, садись голубушка, сейчас кушать будем,– приподнял Олю, уложил подушку, так что бы ей было удобно, расстелил полотенце на одеяле и добавил.– Подожди маленькая, сейчас тарелку принесу. Вернулся на кухню, взял тарелку с бульоном и ложку, подошел к Ольге и поставил тарелку на полотенце. – Сама будешь есть, или покормить тебя. – Мог бы покормить несчастную и больную женщину, руки не отвалились бы. Шучу я, шучу. Знаешь как приятно, что могу, есть сама. Ты даже не представляешь как приятно, что я сама держу ложку, а она у меня из рук не валится. Только почему она дрожит немного? – А ты как думала, что после всех передряг, которые с тобой приключились, у тебя дрожать ничего не будет? Потерпи день-два, все и наладится. Осторожно кушай – бульон горячий. Может тебя и вправду покормить. – Нет не нужно. Я сама. Я хочу сама попробовать. Не обижайся. – Ты точно не в себе. На что я буду обижаться, на то, что ты ожила? На это?.. – Это я просто так к слову. Лишь бы сказать. Мне нужно хоть что-то говорить, когда смотрю на свои трясущиеся руки. Ольга поднесла дрожащей рукой ложку ко рту и схлебнула горячий бульон. За первой ложкой последовали вторая и третья. Оля положила ложку на полотенце рядом с тарелкой и откинулась на высоко взбитую подушку. – Подожду немного, пусть горячее до живота дойдет. Я чувствую, как бульон к животу ползет, это так приятно. Знаешь как это приятно. Мне очень давно не было приятно от еды. Наверное, целую вечность. Оля с небольшими перерывами доела все, что было в тарелке. – Спасибо. Очень вкусно, возьми тарелку и полотенце, а я полежу и отдохну после еды. У меня внутри горячо стало, и лоб вспотел. – А ты еще пару месяцев не поешь, так у тебя не только на лбу испарина выступит, но и на заду,– я вытер вспотевший Олин лоб, поправил подушку и прикрыл ее плечики одеялом.– Отдохни маленькая. Это хорошо, что внутри у тебя горячо, а на лбу испарина, это значит, что бульончик до места дошел и работает на твою поправку. У тебя внутри ничего не болит, не тошнит? – Нет, нормально, только я еще есть хочу. Налей мне немного, сосет все внутри, с голодухи. Дай есть! – Нельзя моя маленькая. Никак нельзя. Потерпи пару часов, через пару часов дам еще немного. Опасно сразу много, можно заболеть, потерпи. – Ладно. Уж потерплю, но очень кушать хочется, хотя тебя иногда можно и послушаться. Правда, можно. – Можно, можно. Ты отдохни после еды, можешь даже подремать, только не ложись, а вот так, как сейчас – полулежа, а то неизвестно, как наш бульон с твоими кишками встретится. Согласна? – Согласна, я теперь со всем согласна. Полулежа, так полулежа, но спать не хочу – выспалась. Сейчас ни в одном глазу. А ты не расскажешь, как додумался меня голой на копне, да еще на снегу, в двадцатиградусный мороз лечить. Я очень смутно припоминаю, как ты и Олег уговаривали меня лететь на то место, откуда тебя, три года назад, в ноябре месяце, как сейчас, вывезли на вертолете. Неужели я согласилась на такую авантюру? – Согласилась Оленька, согласилась. Ты тогда была почти не в себе, и твоего согласия не нужно было. Ты, в то время, была согласна на все. Ты хоть помнишь, какая была? – Я очень смутно все помню. Помню, что все время лежала, что очень болела, а что болело, плохо помню, наверное, болело все. У меня такое ощущение, что до того, как вы меня забрали в вертолет, я помнила все. Но мне это только кажется. Я смутно вспоминаю врачей, которые собирались толпой около моей кровати, даже их хмурые и какие-то безнадежные лица, после того как они меня всю прослушают, простукают и промнут по очереди. Припоминаю, что давали очень много таблеток и часто ставили уколы, а потом совсем перестали пичкать лекарствами и колоть. Помню, как таскали на рентген и УЗИ, а в этих кабинетах было очень холодно и страшно. Помню, что никакая еда не лезла в горло и, что не могла заснуть. Но все это вспоминается как-то смутно, то ли со мной все это происходило, то ли это дурной и страшный сон. Помню, как ты нес меня от вертолета по снегу и раза два вспоминал Бога и мать, когда провалился в снег. Помню, что было очень холодно. Даже через теплый платок воздух, которым я дышала, и которого мне очень не хватало, был жгучий и холодный, а потом, на мягком и пахучем сене было тепло, и воздух был тоже теплый, но мне его тоже не хватало. Помню, как ты меня раздевал, а мне казалось, что это очень нужно. Я даже помню, что говорила, что бы ты не торопился, и несла какую-то чушь. Хорошо помню, что когда ты меня раздел до гола, поставил на сено, а потом отошел, то мне кто-то приказал стоять и тянуть руки вверх. Потом стало светло, а потом яркая вспышка и... все. Больше я ничего не помню, но было ощущение какой-то легкости во всем теле и никакой боли. Было очень хорошо, и еще я чувствовала что засыпаю, а когда проснулась и увидела тебя, то ничуть не удивилась. Я была уверена, что должно быть так и ни сколько не иначе. Но самое главное, что у меня ничего не болит, хотя, как я тебе говорила раньше, я очень смутно помню, что у меня что-то болело. И еще... Когда я проснулась, то очень хотела есть. Мне казалось, что я могу съесть слона, если его мне дадут, но на ум приходила только курица. Почему курица – никак не пойму. Может ты мне дашь еще покушать? Очень хочется. – Нет! Не дам! Терпи! Я бы сам рад, хоть целое ведро тебе скормить, но... нельзя – терпи моя маленькая. – Да терплю. Я это так… к слову, но может ты, мне расскажешь, как вы с Олегом додумались до такого лечения. Ты рассказывай. Я хорошо себя чувствую. Бульончик до живота и по нему всему раскатился, остывает уже там внутри где-то и так там внутри хорошо от горячего, очень хорошо. Спать не хочу. Ты же меня ни обнимать, ни целовать не хочешь, значит, рассказывай все по порядку. У нас с тобой вся ночь впереди. Я спать совсем не хочу, а ты эти дни и ночи, как я понимаю, в кресле провел, значит, эту ночь мне за тобой ходить. – Было дело, но мне в кресле не привыкать. Я в аэропортах и вокзалах половину жизни провел. Все в креслах, или на лавках, и без подушки, а сплю как на кровати – привычка. – Хватит прибедняться. В кресле привык, да половину жизни... Знаем, в каких креслах ты половину жизни провел. Слышали, рассказывали. Все знаем. У... медвежатина бродячая, бесстыжая. Так и задушила бы тебя, шатун чертов. Шучу я. Все, слушаю. Да по порядку и не спеши. Я с удовольствием буду тебя слушать. Соскучилась... по тебе и твоему голосу. И... не только… голосу. Ишь, только заикнулась «не только», так у тебя и глаза заблестели. У... бесстыжий! Женщина при смерти, а он глазами сверкает! Успеешь! Сама хочу!.. Всего и много! Теперь, очень много хочу... всего! Но, вот – фигушки тебе. Потерпишь, дай очухаться. Рассказывай!.. Продолжение следует.