Перейти к основному содержанию
Хроника блудных лет часть 1
Благодарность Всем девушкам и женщинам, проявившим снисхождение к моему желанию и давшим, кроме чего мне было надо, еще и материал для моей книги. Прошу простить, кого запамятовал, всех в голове не удержишь. Имена, разумеется, изменены. Авторам прочитанных мною книг. Биллу Гейтцу за его Микрософт Ворд. Хуйлету Пакарду за его технику. Китайцам за их трудолюбие и чань-буддизм. Цензорам, спецслужбам, злобным псам и людям в белых халатах, пробудившим меня ото сна. Эпиграф «Большинство женщин сдается не потому, что сильна их страсть, а потому, что велика их слабость. Вот почему обычно имеют такой успех предприимчивые мужчины, хотя они отнюдь не самые привлекательные.» Ф. Де Ларошфуко, «Максимы и моральные размышления». Цензуре объявляю хуй Микрософт Ворд, по наущению российских цензоров, стукачей КГБ, пардон, теперь уже стукачей ФСБ, рекомендует заменять якобы не известные ему слова на литературные. Заботится, культуртрегер, о литературе нашей самобытной. Что-то не очень хорошая замена получается. Ебал – едал, бал, екал, ехал. Хуй – буй, дуй, жуй, зуй, куй Бля – бдя, беля, блея, блюя, блях Это же заговор мировой закулисы! В английском языке вообще нет бранных слов. Свободные граждане стран Британского союза отвоевали себе право говорить и писать так, как они считают нужным. Зачем эти двойные стандарты, отдельно для развитых демократий и отдельно - для прочих нецивилизованных стран? И что же оставили русскому народу подлецы из ЦРУ в тайном союзе с избежавшими заслуженной люстрации чекистами? Они не оставили нам даже слово «пизда»! Ворд ханжески заявляет, что этого слова в его словаре нет! Пакт Молотова-Риббентропа – детские игрушки по сравнению с этим актом геноцида. Что это за несчастная страна, у которой нет пизды? Страна, которую злодеи, чередуясь с бездарностями, уничтожают почти целое столетие, Россия. Ее детей убивали на ее глазах, мучили, стараясь отучить Родину-мать рожать, вкладывали в ее руку не фаллос, но меч, делали танки, строили абортарии, а теперь пытаются заставить нас, немногих оставшихся, забыть само это слово, русское слово «пизда»! Отнять даже возможность сочинять ей гимны! Мы не рабы, мы должны выплюнуть этот постыдный кляп цензуры и стать, наконец, мужчинами! А это от меня лично Гейтсу, циничному продавцу двойных стандартов, согласно его же рекомендациям: Ворд – воры, корд, лорд, морд, уорд. Вступление К чему бы все это? Но у меня есть солидное оправдание. Сам граф Толстой благословляет и заранее прощает. Лень искать точную цитату, в общем, что-то вроде такого: «Можешь не писать - не пиши». Вот так. В любом случае, это повеселей, чем безысходное и совершенно нетворческое отчаяние, завладевающее мною после прочтения хотя бы странички текста Набокова. Хотя он тоже меня всеми силами поддерживает. «Как нестерпима эта количественная бедность русской литературы, со всеми талантами и посредственностями она уместится на каких-нибудь трехстах печатных листах». За точность опять не ручаюсь, но намек понятен. «Можешь писать – писай». А вот во Франции еще в восемнадцатом веке было опубликовано около трех с половиною тысяч романов. В девятнадцатом, наверняка, еще больше. На этой могучей культуре воспитывались будущие русские классики, оба слова пишутся обязательно вместе: «русские классики». Двадцатый век ничего не изменил. Франция – страна писателей. Ежегодно на Гонкуровскую премию номинируются тысячи и тысячи. Что там Камю высказывал по этому поводу? «Сочинительство стало развлечением толпы, что ж, это держит лучших романистов в полезном напряжении». Это уже прямой совет: «Скучно? Напиши что-нибудь!» А что же мы, кичливые православные дровосеки? Раззудись, плечо! В общем, решил что-нибудь написать. Тем более, что у меня довольно эффектный нос. Нос очень важен для графомана. Во-первых, он используется для повышения скорости печати вслепую, как одиннадцатый палец – нажимает то левый, то правый Shift. Во-вторых, он важен при редактировании. Если вести носом по тексту, он будет задевать и цепляться за стилистические неровности. Кроме того, обоняние поможет уловить селедочный душок несвежего выражения. Кроме носа, у меня есть еще одно сильное качество – любовь к определенного рода физическим упражнениям. И любовь эта даже не к упражнениям, их немного и все довольно простые, а к новизне упражняемых мною женщин. И сила этой любви во мне такова, что и молчать не могу. Жене и детям об этом не расскажешь, друзей уже не удивишь. Придется написать. Когда жизнь меня дожует и выплюнет, я стану пред светлыми очами женщины-ангела. И спросит она меня, и громом прозвучит строгий глас ее: - Чем ты, грешник, оправдаешься за причиненную тобой боль, за разбитые тобой надежды, за плач и горе страдающих и невинных? И раздастся шум множества женских голосов, каждый из которых будет мне укором и напоминанием, и услышу я плач и проклятия, и тяжкие стенания, и возгласы презрения. И подниму я на нее свой горящий взгляд фанатика и поэта, и отвечу: - Я не ищу снисхождения. Я любил и страдал. Но каждый, каждый раз я любил и страдал как в первый и последний. И смолкнут голоса. И увижу я на лице ангела тихую улыбку прощения. Ни хрена такого не будет. Для начала – я не верую ни в бога единого, ни в ангелов его. И нет во мне никакого фанатика и поэта, а лишь нечистый похотливец и мелкий пакостник. Да и понятие «любовь» не кажется мне достаточно ясно определенным, чтобы я мог им оперировать. Речь моя перед нежданным ангелом зазвучит примерно так: - Нет на мне вины, ибо скотина есмь. Я ебал, а когда не ебал - страдал. А ебать предпочитал один-единственный раз, он же первый и последний. Свежатинка, знаете ли! И женщина-ангел отбросит меня с брезгливой гримасой. В ад. Детство Раннее Я не всегда был плохой. Когда-то я был маленький. - Так легко родился, и вот, так трудно достается, а ведь какой был хороший ребеночек. Мама говорит, что в результате слишком скоротечных родов я был довольно вялый, но акушер схватил меня и шлепнул по попке. Крик новорожденного слаб и неумел, но не это главное. Через три с половиной десятка лет, в родильном отделении, где свершилось мое долгожданное обращение в отцовство, я даже не успел обрадоваться, что дитя дышит, меня поразило, насколько этот первый звук, то ли хрип, то ли клекот, был исполнен самого искреннего, чистейшего страдания. Вообще говоря, как образцовый выкормыш советской материалистической школы, я полагаю началом жизни не мучительный процесс рождения, но химический ритуал совокупления похотливых молекул за девять месяцев до того. После появления на свет первого ребенка, дочери, мои будущие родители догадались выскоблить пару-тройку ненужных головастиков, впрочем, совсем не так уж и много для послушных граждан абортария размахом на одну шестую мировой суши. А вот меня решились оставить, авось из головастика вырастет сыночек. Здорово повезло. Кстати, забавное выражение: "я решила сохранить ребенка". Выходит, естественный ход вещей предусматривает выковыривание плода блестящими железками на раннем сроке беременности, в соответствии с рекомендациями заботливых врачей. Но самоотверженная мама совершает героический поступок и спасает дитя. То есть вновь дарит ему жизнь, конечно, это верно. Можно ли считать проявлением свободы воли женщины хмельное непротивление разведению коленок? Нет, конечно. Истинным рождением следует считать принятое мамочкой решение спасти змееныша от скребка. С другой стороны, настроение персонажей может измениться каждый день, вероятный биопапа вот-вот одумается и даст стрекача, все запасные кандидаты на роль отца - откажутся от своих прав на пузико, строгий дедушка – вконец осерчает и выгонит ссучку из дома. Родина-мать привыкла к чисткам и на поздних месяцах, вообще-то, вопреки официальным советам абортмейстеров. Ведь как-то нехорошо, когда на свет появляются окровавленные куски уже не головастика, но вроде бы лягушечки или даже динозаврика. Зловредная опухоль в утробе женщины таится вплоть до обнаружения, живет под непосредственной угрозой плановой операции пару месяцев, еще полгода болтается там, все сильнее разрастаясь, мешая ходить и ебаться, все это в условиях полной неопределенности своей дальнейшей судьбы, в конце концов, помимо деятельности абортовой отрасли, зародыш может вылететь и по естественным причинам, например, когда пьяный сосед по коммунальной квартире хрипло выматерится спросонья в темном коридоре, когда об него споткнется беременная. В этом случае употребляют слово выкидыш. В закоулках абортария можно услышать поразительные термины. Женщина подозревает, что беременна двойней. - Если подтвердится, придется удалить. Это не то, что зубы или бородавки, или волосы на ногах. Дуре стоило почитать Мамлеева. Души нерожденных, слабые и неразумные, еще не способны отлететь, теряют дорогу и в ужасе цепляются за маму. Так она их и тащит с собой. Мама с гордостью вспоминает мое счастливое младенчество. Она кормила меня сиськой очень, очень долго. То ли года полтора, как она хвасталась раньше, то ли чуть не до трех лет, как она утверждает в последнее время. Скоро она заявит, что я и до сих пор, в сущности, грудник. Впрочем, моя довольная морда на самых ранних фотографиях свидетельствует в пользу извечной материнской правоты. - Когда ты тряс детскую коляску, она прямо вся ходуном ходила. Стоишь в ней и трясешь, здоровый был, хороший ребеночек, не то, что счас. Мама - коренная ленинградка, но иногда кажется очень простой, особенно когда хочет задеть своего интеллигентного сына. Самое раннее воспоминание связано с моим летним пребыванием на даче. На небольшом пригорке сижу в коляске, сестра болтает с подругой. Мне скучно, начинаю вертеться и раскачиваться, вдруг мой экипаж приходит в движение, и я кричу от ужаса и крайнего возмущения - вот так меня бросили без присмотра, в этом виновата мама и эта, но особенно мама! Сестра уже бежит за коляской, я тянусь к ней и выпадаю лицом в траву. За моей спиной разогнавшаяся коляска с ходу врубается в деревянную скамью. Реву, переполненный злостью и обидой, чувствую боль и теплую солоноватую жидкость на разбитых губах, еще неприятно, что лицо запачкано, мама будет торопливо умывать меня холодной водой. Ничего страшного, он не ушибся, - эта пытается оправдаться перед матерью. Сестра вспоминала, что очень любила меня сюсюкать. К моему рождению ей было уже двенадцать. Стоило мне оказаться на руках у мамы или папы, сестра подходила и начинала любимую игру. - Ути-мути, вкусный ребеночек! А это что у нас? Ручка? Какая хорошенькая ручка! Тю-тю мутю! А я вот эту ручку ам! Ам - и нет ручки! Все, нет больше ручки! Помню свою боязнь, недоверие и плач от обиды, что со мной поступили нечестно, меня обманули. - Ну, что ты опять, - укоризненно говорил отец сестре. - Ну, так ведь я пошутила просто, ручка-то на месте… он шуток не понимает. Отнюдь, понимал-то я все очень хорошо. Не знаю, сколько раз я так плакал. Сестра говорит, что от меня очень вкусно пахло, хорошеньким, крепеньким ребеночком. Иду гулять с дедушкой за руку, мне около двух. Дача, солнышко, хорошая погода. Доблый деда Сележа. Я не заметил его ухода. Мама и сестра не очень верят в это воспоминание, но добрый солнечный дедушка был, я точно помню. Я рос, и первое восхищение мамы своим замечательным карапузом стало ее покидать. Какой тяжелый ребенок! Может быть, развитие нового характера не входило в ее воспитательную программу, да никакой программы и не было, а к моей красивой энергичной маме подступил с окончательным приговором ее возраст, начинался тяжкий переход к старости, я же все-таки довольно поздний ребенок. Это случалось по ночам, когда я спал. Грежу, что сижу один в нашей квартире. Зловещая неподвижность, тревожное ожидание беды. Звонок. Осторожно подхожу к двери, она такая непрочная, выглядываю в глазок - на первый взгляд это мама, усталая и недовольная. Смотрю внимательнее, мне нельзя ошибиться. Ее лицо меняется, его тайный смысл становится все более явным, я леденею от ужаса. Закончена эта игра в прятки, передо мной злобная ведьма, она тянется ко мне когтями, дверь трещит, ее в щепки, я поворачиваюсь и бегу, но как медленно, она вот-вот схватит меня … слабые ноги несут меня в мою комнату, к окну, скорее - дверь падает, ведьма бешено рвется ко мне, я вскакиваю на подоконник, усилие - я прыгаю. Обрыв сменяется парением, я спасен, я лечу. Из-за этих снов я стал относиться к маме с недоверием. Вдруг она и впрямь решит обернуться в ведьму? А в разгаре одного из скандалов я действительно угрожал маме прыгнуть в окно. Надрыв моей истерики была таков, что исход мог быть любым. В конце концов, дело шло о важном: мама любит меня или нет? Наверное, да. Но больше всего на свете мама любит чистоту. Сестра рассказала, что ей тоже часто снился похожий сон - мать оборачивается ведьмой. Дочь сестры, долгое время бывшая единственной маминой внучкой, поневоле выросшая в этой же квартире, пишет свои первые стихи о ненависти к родной бабушке, старой сволочи. Особенно страшно мне было, когда мама звала меня мыться. Звала недовольным тоном, спешила, обвиняла и требовала. Чувствуя слабость ее позиций, я шантажировал и вымогал, я настаивал, я требовал тут же сказать, что она любит меня. - Ну конечно же, как же можно сыночка своего не любить, - с фальшивым радушием, или, - да как же тебя любить, когда ты неделями не моешься, вон, скоро уже вши заведутся, - или же - люблю-люблю, недовольно и торопливо. - Нет, не так, ты по-хорошему скажи, только по-хорошему, - кричал беззащитный малыш. Мать чуть меняла интонацию, достигался относительный компромисс, не приносящий счастья ни одному из нас. Но без ее обещаний я не давал себя раздевать, голый в ванне под сильными руками мамы я чувствовал себя уж совсем беспомощным, и, если она действовала грубо, вода была горячей, мыло попадала в глаза, то я плакал и требовал признать, что она только что сказала, ва-ва, горло перехватывает рыдание, что любит меня. - Давай, глаза лучше закрывай, а то мыло попадет. Я терплю и горько плачу. Иногда, если я плохо себя вел, мама угрожала, что сдаст меня в детдом. Я не очень понимал, что такое детдом, но словечко «сдаст» мне не нравилось. Что это значит - «сдаст»! Это бутылки пустые сдают! Я протестовал или говорил, что и пусть. Мама остается довольно красивой, насколько можно сказать так о старухе, но, в любом случае, очень энергичной старухой. Память хорошая, в семьдесят лет учит стихи наизусть, как я не смогу. Хотя о некоторых предметах говорит, что тройку ей ставили за старание. В общем признается, что голова у нее варит не очень. Однажды, когда мы приехали на кладбище к отцу, рассказала наизусть длинное стихотворение то ли Тютчева, то ли еще кого. Возникла сказочная арка, одной ногой в леса уткнулась, другою за поле ушла - что-то в этом духе. Маман принялась тыкать полусогнутым от артрита пальцем в небо и требовать от нас с сестрой долженствующего восхищения чудесами природы и красотой стиха. Она была в уверенности, что речь идет об облаке. Я усомнился в материнской правоте. Раз уж говорится об арке, то подразумевается объект вполне геометрически правильный, каковым облако быть не может. Вполне очевидно, что это не облако, а радуга. - Вот дурак-то сын. Стихов не знает, а все со своим занудством. Это же поэзия! - Стихов я не знаю, а в то же время, как это отдельно взятое облако может эдак сильно раскинуться - за лес, за поле - странно. К тому же, если я правильно понял, это явление возникло после дождя, что соответствует времени появления радуги. Более того, стоило ли так уж распинаться об облаке? Ежели это было просто эдакое крутое облако, то факт наблюдения следовало просто занести в актив личного опыта наблюдателя, здесь нет ничего интересного для читателя стихов, его возможности сопереживать и соотносить со своим собственным опытом, радуга же - общий для всех, пускай и редкий феномен. Конечно, мать не дала мне договорить до конца, она умеет заставить меня злиться, и я теряю способность ясно выражаться. - Ну вот опять начал свое занудство. Это меня раздражает, словом зануда мама явно обозначает паршивого интеллигентишку, которому не даст ни одна нормальная баба, уж не потому ли я не женат в тридцать лет. Пришлось ее немного обсмеять. Сестра уклонялась от нашей дискуссии, но, похоже, склонялась в пользу радуги. Мать зыркала на нее, но поддержки не получала. Полная победа. Отец родом из провинции. Закончил школу одним из лучших, в конце сороковых приехал завоевывать опустошенную советским руководством северную столицу. Сдал экзамены в институт, но тут из уездного городка туда пришло письмо, что Лазарев является их неотъемлемым студентом, как оказалось - в педагогический институт славного города Кислодрищенска он тоже поступил успешно, на свою голову. Зато через год, стряхнув обузу провинциального образования, отец вновь приехал в Ленинград и поступил-таки, ебаны в рот. И понеслось-поехало: институт с отличием, кафедра, диссертация по одной из марксистко-ленинских дисциплин. Эдакая игра в бисер, которой многие десятилетия служило целое поколение толковых деревенских парней (хотя и необразованных, отец вообще не читал классиков философии), пытаясь создать из пропаганды видимость науки. Наверное, он мог бы лепить конфетки из любого дерьма, не только из марксизма-ленинизма, у него получилось бы все, что угодно. Мама, красивая и бойкая, крепко ухватилась за высокого, статного кандидата наук и начала выдирать его из лап поклонниц. Стали встречаться, хотя жил он по-прежнему в общаге, где обитали, по совпадению, и некоторые его подружки. Мама жила с родителями, но держала контроль над ситуацией, хотя и пребывала в напряжении. Вроде бы шло к свадьбе. В назначенный для регистрации брака день отец нехорошо опаздывал, а приехал весь какой-то виноватый и начал мямлить, что забыл паспорт… Наша железная мама все это выслушала. И сказала очень спокойно: - Забыл – ничего страшного. Сейчас мы поедем к тебе и возьмем паспорт. Деваться отцу было некуда, скандалов он по мягкости характера не переносил. Брак был зарегистрирован! А за свою забывчивость он каялся перед мамой все последующие десятилетия. За исключением того случая голова у него работала отлично. Уже лет в тридцать пять он ради прихоти закончил пару курсов чего-то технического. Обыгрывал всех друзей в шахматы. Отгадывал кроссворды - даже из журналов типа "Наука и жизнь". Но карьера его далеко не пошла. Отец был полностью лишен жадности, честолюбия и властолюбия – тех пороков, без которых карьера невозможна. И благонамеренной советской подлости, хорошо смазывающей продвижение по служебной лестнице, в нем тоже не обнаруживалось. Зато лени в отце было вдоволь. Ни малейших усилий он не предпринимал. Крепких триста рублей в месяц, иногда дополнительная десятка за выездную лекцию, тетки заслушивались интересного статного мужчину и были готовы на все, но есть любимая жена, дочка, сынок, которого долго ждал, право на существование которого так долго защищал перед женой, пока на кровавом конвейере советского абортария не произошел заветный сбой. Все удалось: сынок, любимая жена, дочка, можно еще выпить с друзьями-интеллигентами, хотя, какие к черту интеллигенты, если бабушки по-французски свободно не говорили, квартира, дача, машина не нужна - за ней следить нужно, напрягаться. Газетку, журнальчик почитать можно, на диване поваляться. Высокий, отлично сложенный мужчина, интересный лектор, скромняга, умница, мама намекает - еще и в личной жизни изрядный молодец был! Тих, незлобен, счастлив тем, что имел. Мне было уже не меньше шестнадцати в тот вечер, когда папа вышел из туалета совсем никакой. - Жена, черт, я что-то ссать не могу! - Как не можешь, не хочешь, что ли? - Да нет, хочу, только вот не получается, моча не идет! - Ну, может, подождать? - Так куда ждать, сейчас пузырь лопнет! Видимо, он молча терпел уже несколько часов. Скорая, на удивление, приехала быстро, мочу вытянули. И сразу в больницу. Диагноз мы так и не узнали. Теперь я полагаю, что это был рак. Злокачественная опухоль простаты. Уже несколько месяцев он не ссал, а боролся. Все с большим напряжением. Никому не говорил, терпел и ждал, пока его не заткнет наглухо. Врачи из номенклатурной советской больницы прооперировали его вроде бы удачно, только вот зачем-то влили кровь с гепатитом. Заметил это я. - Папа, а ведь ты желтый, и вон глаза желтые. - Ну, ерунда, после операции бывает. Верить в плохое ему не хотелось. Но гепатит оказался серьезный. Обессиленный, папа едва выбрался, а ему было всего пятьдесят пять. Ему стало еще лет на десять больше, когда он встревожено позвал маму из туалета. - Жена, смотри, кровь… - Ничего, бывает, просто сосудик лопнул, - ответила наша железная мама. - Давай-ка сходим к врачу, на всякий случай. Две операции, после первой - целый год надежды, после второй мама имела лишь краткую беседу с хирургом, он торопливо шел по коридору и смотрел в сторону. - Ну что, доктор, скажите… - Все хорошо. - Он поправится? - Все хорошо. Пока отец еще мог ходить, гулять, пропускать стаканчик винца по праздникам, надежда оставалась, пускай он и присаживался на стул как-то немного криво и всегда старался опереться на руку. Но через несколько месяцев отец так ослабел, что не смог подниматься с постели даже в сортир. Говорил сквозь зубы, наверное, сдерживал тошноту. Хотя, на удивление врачей, за оба последних года признаков страдания и боли он вообще не проявлял. Вяло смотрел телевизор, но все больше лежал, таял, подтекал зеленоватой слизью. В квартире стоял Запах. Привыкнуть невозможно. Маме с ее сверхчистоплотностью было особенно тяжко. В лучшие времена она со скандалами заставляла дочку мыть пол ежедневно, пока та не ушла из дома при первой возможности, едва только смогла хоть как-то устроиться. Теперь в доме побеждала смерть, и каждый глоток воздуха был зеленоватым и вязким. - Все, хватит валяться, совсем распустился, - отец набрал пол-ложки каши, помял во рту, борясь с тошнотой, попробовал сглотнуть. - Жена, ну что за каша такая, невкусно ведь. Без души сделана. - Тарелка с бессильно оставленной ложкой возвращалась на кухню. Наступил день, когда он завел со мной разговор о Дашеньке, его внучке, моей родной племяннице, жертве воспитательной агрессии собственной бабушки. - Будь с ней построже. Иногда и подзатыльник нужно дать. - Что ты, отец? Разве можно детей бить? Ты ведь меня никогда не трогал. - Почему? Вот ты однажды не хотел в детский сад идти, а я тебя за шиворот потащил. Ты сперва не шел, орал, а я тебя по снегу прямо за шкирку и тащил. Ты тогда понял, что придется идти, успокоился, на ноги встал и сам пошел. - Странно, я не помню. - Точно, было дело. Отцу уже трудно давались слова, его дыхание срывалось. Я глядел на него и старался вспомнить, как этот серый мешок с костями и гниющей требухой мог силой принудить меня к тому, чего я не хотел. Мне кажется, что это действительно происходило. Память вытеснила все, что было связано с насилием отца по отношению ко мне. Не могу понять, почему. Единственный случай, что я помню - безопасность внезапно оборачивается угрозой, отец не похож на себя, он говорит, что хочет меня выпороть, у него злые, неодолимо сильные руки, он меня куда-то тащит, я ору и брыкаюсь в ужасе и бешенстве, непривычно тихая мама осторожно увещевает, отец не может продолжать, швыряет меня и выходит. Я отлетел и обо что-то ударился, оцарапал висок, долго ревел, мама утешала и поругивала. Больше меня никогда не били. Думаю, в целом он был мною доволен. И я им тоже. У нас были гармоничные отношения. Я врывался в папину комнату во время научных занятий, хватал за шею и душил. Когда он начинал вертеться, я сверлил плешивый затылок твердым подбородком. Папа добродушно поругивался. - Эй, Леха, ты совсем уже, эй, ну хватит… Иногда, если уж работа казалась особенно важной, почерк отца становился еще мельче и неразборчивей, мама вполголоса предупреждала: - Не трогай, папа готовится к лекции. Что значит «не трогай»? Я подходил и лез ему на спину. Вот тогда он мог виновато рявкнуть, и я уходил со слезами. За это в следующий раз ему доставалось побольше. В обычном случае он только хмурил брови, ха, сразу видно что невзаправду. - Ну Леха хватит вот щас как тресну по башке вот правда тресну! За это он получал еще разок для острастки чтоб знал, как сына обижать. Стукну его по широченной спине. - Вот тебе! Ну ладно уж, я пошел. И все-таки хорошо, что у меня были защитники. Мне пришлось выдумать их самостоятельно, известные мне персонажи мультфильмов и сказок не годились ввиду своего явно искусственного происхождения. Совсем крохотного, меня охраняла гибкая и сильная черная пантера, вероятно, родственница Багиры из "Маугли". Затем ее сменил некто Джим, по размеру небольшой, как и я сам, но зато обладающий не только невероятной силой, но и выдающимся даром колдуна и чародея. Почему его звали Джим - наверное оттого, что папа часто приносил журналы "Америка". Я заглядывал туда, в чужой мир, яркий, очень непохожий на серое и тревожное место, где мы жили. В журнале царила удивительная свобода, если я уже знал это слово. Я еще немного подрос и начал защищаться сам - деревянный пистолет всегда лежал у меня в правом кармане или под ремнем. В детском саду я был известным плаксой. Они бросили меня здесь, я не хочу здесь оставаться, я боюсь. Воспитателей, они могут наказать, детей, они могут начать издеваться или даже драться. Помогала моя редкая способность к чтению, и ленивая воспитательница иногда давала мне книжку, ставила один стульчик напротив остальных и уходила. Полный гордости, напряженный и красный, я читал сказки этим противным детям, а они слушали тихо и внимательно. Пока книжка у меня в руках, со мной не случится ничего плохого. Люблю читать. Мир опасен. Я рос домашним мальчиком, играть и бегать на улице я побаивался, в основном сидел в квартире и играл в выдуманные самим игры. Любил строить из костяшек домино разные здания, а потом громить их огнем артиллерии боевых кораблей, у меня были отличные пластмассовые модельки. Мои солдатики умели не только стрелять друг в друга, но и играли в футбол. Еще я играл в футбол сам, шарики для пинг-понга летали по комнате в батарею - большие ворота, еще я иногда брал маленькую клюшку и играл в хоккей. У меня был друг Женя. Однажды, когда мы играли у меня дома в хоккей, он развеселился и стал хватать меня за петьку. Мы уже ходили в детский садик, и я хорошо знал, что любое непонятное действие означает агрессию, и в ответ полагается дать сдачи. Я тоже стал хватать его за петьку, Женя хохотал еще пуще и, кажется, поддавался. На даче мы с другом Сашей предпочитали играть в песочнице. Строили замки из песка. Саша любил всякие необычные арки и переходы, я же делал все так, чтобы было прочно. В конце дня все построенное рушили. У Саши была сестра Ира, на год младше нас. Мы, если честно, довольно часто обижали ее, девчонка ревела и убегала жаловаться. Однажды наша игра приняла необычный и волнующий оборот: мы стали львами, я - вожаком, мы ползали на четвереньках по песочнице. В будущем я узнал о существовании игры в письки-жопки, интересно, что для меня показать себя сзади было гораздо стеснительнее, чем спереди. Львы рычали друг на друга, я был вожак стаи и рычал громче всех, нападал на других и стягивал с них трусики. Особое чувство, сладость неприличного. Как и многие детсадовцы, впоследствии я увлекался похожей игрой. Это же весело, когда осторожно приближаешься сзади и ловким движением сдергиваешь с раззявы штаны с трусами, он ныряет вниз скорее подобрать их, а вот ему дураку и пинка по заду! Дома я так же точно нападал на родственников. Если на них не было подходящих для быстрого стягивания штанов, я просто хлопал их по задницам. Мама второпях сердилась, отец подтягивал тренировочные с отвисшими коленями и добродушно обзывал меня чухой. А вот сестра… Дело было на даче. Я как-то особенно ловко то ли хлопнул ее, то ли что-то сдернул, и уже торжествовал, когда она схватила меня и потащила на крыльцо. Я орал и вырывался, но она была гораздо сильнее. Прохладный воздух коснулся моей задницы. - Голая жопа, - раздался ненавистный голос сестры. - Смотрите все, какая у него голая жопа. Все соседи посмотрите на его голую жопу. Придумать ничего хуже она не могла. Она скоро отпустила меня, страшно униженного, кипящего от злости и желания отомстить. Я ненавидел сестру едва ли не до тех пор, пока у меня не выросли усики. Наш девятиэтажный дом был построен рядом с настоящим болотом. Настоящая ленинградская почва, травяные кочки в ржавой воде, все родное и милое. Если меня можно было вытянуть из дома, то лишь ради болота. Места глубже, чем по колено, были редкостью, друзья их знали. Весело прыгать по кочкам, рискуя, стараться не набрать в сапоги холодной темной жижи. Я был осторожнее друзей, они смеялись надо мной и прыгали дальше. А я оставался топтаться, боясь прыгнуть в неизвестность и не находя опоры вблизи. Место было волшебным и пугающим. Посреди болота зияла глубокая черная лужа, округ нее чавкающая топь под ногами менялась дерном и глиной. Мокрой и серой, как дохлая кошка на траве, ее вязкий кожистый мешок по-очереди осторожно трогали деревянной палкой. Я всегда любил пистолеты. У меня их много: деревянных, сделанных отцом на даче, пластмассовых игрушечных из магазина. Наконец, один шикарный, из черного металла, работает на пистонной ленте - его привез в подарок какой-то мамин знакомый. Пистолет так хорош, что я сразу положил его в самый глубокий, тайный, нижний ящик моей тумбочки, рядом с пакетиком жвачки и красивым карандашом. Изредка я вынимаю его, нажимаю на курок - пистон хлопает, вкусно пахнет горелым, а иногда пистолет дает осечку - пистонная лента имеет другой шаг. Постреляв, аккуратно кладу его в тайный ящик, в коробочку. Боюсь, что он сломается. Однажды в истерике я бросил свой пистолет, он с треском ударился в дверь, мое сердце дрогнуло. Я так остро ненавидел мать в эту секунду. Пластмассовая рукоятка после этого удара стала немного болтаться, напоминая мне о моей ненависти. Холодная твердость стен привлекает меня. О них можно разбить игрушку, голову. В тот раз я доставил страха отцу. - Мать, иди скорей, он башкой о стенку бьется! Удары, действительно, были тяжкие и звучные, и боль оказалась резкой и понятной, но и новое, более опасное чувство в содрогающейся глубине, неявный, но страшный вред, гады, сволочи. На маму, впрочем, особенного впечатления действо не произвело, она только принялась дежурно ругаться, видимо, голова не является для нее особенно важным органом. Отец же подобных сцен не переносит. В юности он ходил на бокс, дождался первого сочного удара в нос, но этот же удар был и последним в его карьере бойца. В общем, по настоянию отца маме приходится заняться моим умиротворением. Помню как я демонстративно расцарапывал себе руки - с тыльной стороны, разумеется. Отец тогда оказывался важным посредником. - Что же ты чуха делаешь, мать, он себе руки рвет! Женским чутьем мама, видимо, чувствовала некоторую умеренность моего протеста, слишком расчетливого, чтобы быть воспринимаемым всерьез. - Ну и пусть, если он дурак такой. И я ревел, и царапал еще раз, посильнее, кровавые полосы по руке. - Ну что ты, ну совсем с ума сошел, кончай, сынок, - это отец, но не с ним я борюсь. Еще по руке, ох, больно, сволочи, гады! - Ладно, хватит, успокойся, - вот этих маминых слов я действительно ждал, победные рыдания, я ухожу в свою комнату, хлопаю дверью изо всех сил. Мать взрывается: - Зачем двери ломаешь! И стонет, и отвратительно ноет из коридора: - Вон сверху все сыплется, все в доме сломал! Для нее это важнее, чем я. Двери нашей квартиры. Ими можно хлопать в бешенстве, когда выпроваживают вон, их можно приоткрывать маленькой щелкой и подглядывать, что в комнате. Играть в догонялки с сестрой, тянуть на себя, я совсем не принимаю поражений. Закрытая дверь в ванную - вечная преграда, но зато можно выключить свет. Изо всей силы бью дверью еще раз. Я часто болел. Все классические инфекции прошлись по моему слабому телу. Ангины случались регулярно. Болеть я любил, мама начинала обо мне как следует заботиться. Шторы колыхались от движений моих тяжелых век, узор красно-зеленых обоев дышал как скопище опасных насекомых, где-то вдали на кухне мама гремела посудой, что-то угрожающее было в легкости, с которой комната меняла свои отношения с геометрией пространства. И потом, эта звонкая слабость первых шагов. Все это было неплохо, по крайней мере, во время болезни от меня ничего не требовали. Мама заставляла меня полоскать горло, натирала водкой с уксусом. Я уставал за эти минуты, холодная влага на раскаленной коже заставляла сотрясаться от дрожи, торопливые движения сильных маминых рук приносили если не боль, то неприятное ощущение. Наконец, измученного от необходимости ворочаться, закутанного в несколько одеял, обвязанного за шею колючим шерстяным платком, меня предоставляли самому себе - вариться в густых тяжелых снах. Мне нравилось, что мама заботится обо мне. Больница сделана из боли и обмана, при этом боль – самая настоящая, а вот Ницца... Впрочем, она тоже настоящая - как заветный берег, на который выползает спасшийся из моря боли. В три года с чем-то я был подвергнут первой в своей жизни операции: то ли на гланды, то ли на аденоиды, то ли на миндалины. Разницы не знаю до сих пор. Зато знаю с того самого дня, что врач и пациент – существа с разных концов скальпеля. В памяти осталась боль, привязанные к креслу руки, уверения, что горло заморозят, открой рот, хрустящие звуки в глубине глотки, боль, кровь, мои крики - сволочи, мои требования воды, их отказы и согласие. Я чувствовал себя очень взрослым, каким только может сделать настоящая боль, я победил их сопротивление, пил запрещенную воду из пластмассового стаканчика, его край поддавался нажиму моих зубов. Не знаю, насколько операция была признана успешной, но мне бывает достаточно глотнуть прохладной жидкости, да просто выпить стакан воды комнатной температуры - и я могу быть уверен в последствиях. Через день я начну прочищать горло, может заболеть голова, я начну думать - не болит ли у меня горло, черт, раз я задаюсь таким вопросом, значит оно болит, вот блять, снова чего-то хватанул, блять, снова валяться. Впрочем, поправляюсь я быстро. День-два болит горло, я сосу таблеточки и ворочаюсь по кровати, стараясь не слишком часто хвататься за конец. Пока болеешь, лучше не дрочить. Прошло десять, двадцать, тридцать лет. На медосмотрах лор-врачи с недоверием всматриваются в глубину моего разинутого рта. - Язык не высовывайте. Вам, гляжу, миндалины удаляли. - Да, в три года. - Странно, у нас в таком возрасте миндалины стараются не трогать. Болели, что ли, очень сильно? - Да, болел. Другой врач после зрелого размышления перед моим открытым ртом отправил меня к коллеге - специалисту по злокачественным опухолям. - Вы не беспокойтесь, это только так, на всякий случай. Я жду прямо в кабинете, где одновременно принимают трех больных - какого-то деда, маленькую девочку с мамой и меня. Еще бы, ведь это онкологический кабинет, здесь у всех равные шансы, прожитые годы в зачет не идут. Посланник мучительной смерти молча и быстро заглядывает мне в рот, хватает и поворачивает голову влево-вправо. На его белом колпаке укреплено зеркало с маленькой дыркой, круглое, словно колесо рулетки, ставка - жизнь. Доктор отпускает голову и принимается что-то строчить чудовищным почерком, абсолютно, абсолютно неразборчиво - это древняя тайнопись предсказателей смерти. - Ну как? Кивает. Не верю этим онкологическим кивкам. - Все нормально? - Да, нормально, моего нет. Мама часто водила меня в магазин. Поминая мою бабушку - волевую, умную и работящую старушку, мама все время говорила: - Да разве у нее трудная жизнь была? Сидела дома, готовила немножко, а я все по очередям моталась. Мама не любила свекровь по вполне понятной причине. Та не давала ей особенно часто раскрывать хайло. Городская истеричка, дочка инженера не могла потягаться с деревенской девкой, старшей над братьями и сестрами, коих вырастила почти с десяток. За плечами бабушки были три класса школы и два похода из Поволжья на юг за хлебом для умирающей от голода семьи - крепла советская власть. На обратном пути, уже рукой подать до деревни, наша бабушка, а было ей восемнадцать лет, свалилась от тифа в беспамятстве. Незнакомые люди положили ее в повозку, рядом - ее мешок с хлебом. Тем и спаслась вся немалая семья, бабушку тоже удалось выходить. Через полсотни лет совейской власти уже и маме приходилось ежедневно совершать маленький подвиг. Злые полуголодные очереди в магазинах, жирные морды торгашей, оставили бы ей авоську товарищи по развитому социализму, случись ей отвернуться? Однажды мама бросила меня в магазине, кажется, она хотела успеть сразу в несколько очередей, что-то не заладилось, я искал маму в озабоченной толпе, не нашел, испугался, разозлился. Мама, где мама. Обычно ей удавалось вырываться с очередной порцией добычи, подбегать ко мне, раздраженно говорить: - Подожди, скоро уже пойдем, только сейчас еще масла возьму, стой здесь, жди. В этот раз она запоздала со своим появлением, а позвать ее громче я уже стеснялся, да она могла и не услышать, в этом вонючем и грязном здании стоял неопрятный гул. Я развернулся, вышел из магазина и направился домой, за два квартала, нужно еще было перейти дорогу, ту самую, где трамвай отрезал мальчику ноги. Дома был отец, удивленный самостоятельным возвращением пятилетнего сына: - А где мать? - Она меня в магазине бросила! - заревел я. Мама появилась чуть позднее, сама не своя, на негодование сил у нее уже не хватило. Лучшее воспоминание детства. Какая-то соседская девочка у нас в гостях, нам выдали бумагу и предложили заняться рисованием. - Леночка хорошо рисует, вот, смотри, можешь как она? Совершенно ясно, что не могу. Рисование казалось мне непосильным трудом, руки были злы и непослушны. Леночка же ловко рисовала цветочки, раскрашивала их яркими карандашиками. Я сидел и маялся, соревноваться было явно бессмысленно. А заняться чем-нибудь другим у меня не получалось, не давали мать и гости, что иногда заходили и напоминали о рисовании. И тогда я решился. Взял жирный черный карандаш, попросил у Леночки на минутку ее рисунок и в несколько торжествующих движений создал корявого, но великолепно огромного, черного и зубастого дракона, разинувшего пасть над ее цветочком. Леночка восхитительно разревелась, сбежавшиеся взрослые меня стыдили и отчитывали, но я горел от радости и отвечал, что тоже люблю рисовать, вот пусть все сами убедятся, а драконов никто не запрещал. На даче мы как-то раз пошли в гости к нашим друзьям, точнее - к друзьям моих родителей. В общем, я рассчитывал на скучных полчаса, но вышло по-другому. У них была собака! Овчарка, по имени Альма. По словам хозяев, и как я вскоре убедился, чрезвычайно умная. Я гладил ее под присмотром взрослых, она терпела. Собак я не боялся. До этого, когда к нам в гости на дачу приводили здоровенного черного пса, он носился по шести соткам, громыхал во всю пасть на все, что видел за пределами участочка, а я подбирался к нему и наглаживал лохматую зверюгу, хозяева просили меня быть осторожнее, я и не понял, почему. Альма тоже терпела, видимо, была очень умная. Затем она стала глодать косточку, а я смотрел. - Не смотри, собака не любит, когда ей мешают есть. Овчарка вдруг перестала грызть, повернулась ко мне и неторопливым движением взяла в пасть мою щиколотку. Зубы коснулись кожи. Я застыл. Боли не было, зверь просто удерживал меня в пасти. Альма выпустила меня уже едва ли не через секунду, и я заревел с облегчением. Хозяйка затараторила: - Нет, что вы, она не укусила, она очень умная, просто чтобы ей не мешали, ничего страшного. Действительно, никакого укуса не было. Я долго рассматривал ногу, пытаясь найти зримое оправдание своему ужасу. С тех пор я боюсь собак. И не очень доверяю их хозяевам. Я часто наваливал в штаны. Меня ругали. - Уже три года, а все в штаны кладет. Но ведь играть так интересно. Уже подступает изнутри, щекочет в попе, давит. Нужно пойти покакать. Ну, еще потерплю немного, вот чуть поиграю и побегу. Втягиваю какашку назад, держу ее, она норовить выскользнуть и приятно трет внутри. Если слишком долго терпеть, потом какать будет даже немного больно. В туалете интересно. Я могу быть как вертолет, внизу синий линолеум - озеро, там идет битва, десант высаживается на берег, я отражаю их атаку. Здесь не страшно, если даже и не удержу, можно немножко еще подождать. - Ты там надолго засел, выходи скорее! Классик был прав, черт возьми. Моя бережливость, аккуратность, рассчетливость - лишь выражение подсознательного желания задержать какашку в попе. Все эти поезда, их далекий шум, так необъяснимо волнующий сердце, - это чистая правда, и больше всего на свете я хотел бы писать, как Он. Ебаная революция. Хотя уж мне-то нечего ее ругать. Ведь завертелась, захрустела гигантская мясорубка, затянула в кровавый водоворот и малых, и великих, от края до края мертвыми телами выстелила Россию, как сковородку котлетами. Вот и вынесло краснопенной волной моего папашу в столичный город. Не то так ему и сидеть в глуши ковырять в носу, шумит за лесом уходящий поезд щемит в душе безвестно почему. Не знаю, как звучали поезда в те времена, но отбывающая электричка с ее коротким торжественным молчанием, прощальным гудком в тишине, стуком трогания, напряженным звоном разбега все быстрее и быстрее, колеса стучат чаще и чаще, гул достигает предела и начинает слабеть, поезд уносится вдаль, это так замечательно легко и грустно. Груженый товарняк возит не тоску, но страх, тонны железного страха. Его можно угадать издалека по особенному тяжкому гулу, совсем не такому, какой издает электричка с добрыми глазами и вежливой манерой останавливаться у деревянных пешеходных досок. - Осторожно, скоро пройдет товарняк. Папа не шутит, он действительно опасен. Шум железного страха все сильнее, и вот уже из-за синего леса, с дальнего поворота дороги, вываливает мощное тело огромная змея, подрагивающая от скорости и бешенства. Зачарованный, я смотрю и не могу двинуться с места, вот уже различима тупая злобная морда тепловоза. Воздух разрывает оглушительный гудок, товарняк ближе, стремительнее. Тяжелый бетонный перрон все сильнее дрожит при его приближении. Скорее, нужно отойти в сторону, прижаться к холодной ограде, эта мощь огромна, налетит, сорвет с места, отбросит как пушинку. В разводах горячего воздуха налетающий товарняк сотрясается от избытка злобной силы. Он часто снится мне в кошмарах, в них я каждый раз пытаюсь разбудить ватные ноги, перебежать пути и спрятаться подальше от этого рева и грохота. Хорошо, что электрички ходят чаще товарняков. На нашем дачном участке люблю играть в машиниста. Я стою у дверей. Немного высунувшись наружу. Поезд вот-вот тронется. Смотрю назад, как машинист при посадке. Теплый вечер, я немного устал за день. Я рядом с подножкой, в поезд я успею. В такие минуты, когда хорошо, беспокоюсь лишь чуть-чуть, начинает хотеться покакать. Поиграю немного и двинусь осторожно к деревянной будке, дачному туалету на краю наших честных шести соток. Зажмусь покрепче, маленькими частыми шагами. - Чуха ты, смотри не обкакайся, - скажет отец, если выглянет с веранды. Сам знаю. Еще я хочу стать шофером. Их все очень уважают. Мама кивает в сторону соседней дачи. - Нужно в технике очень разбираться, чтобы руки из того места росли. А ты еще делать ничего не умеешь, даже мне не помогаешь, что бы ни попросила. Вон сосед с машиной целый день возится, там понимать надо, разве ты так сумеешь. До сих пор по-детски боюсь всех этих железяк с проводками и ничего в них не понимаю. Мой автомобиль чинят уверенные мужики в грязных фуфайках. Сестра упросила маму купить ей котенка. Его звали Бишка. Теперь я сказал бы, что неблагозвучное имя повлияло на его несчастную судьбу. Маленького Бишку посадили в коробку из-под телевизора. Какой забавный, нужно его погладить. Что это, он не хочет, боится, ай больно, он меня цагапнул, вот тебе, вот, ай, у него остгые когти, больно, а я возьму линейку, вот тебе… - Что ты делаешь, - кричит сестра, - мама, он его мучает! - Не мучай котеночка! - А я его не мучаю, это он цагапается! Плохой злой цагапучий котенок. В другой раз нужно остогожнее. - Он тебя уже боится, не ходи к нему. Хочу и пойду! Вот он, плохой мокхый котенок. - Мама, он к нему ходит и мучает! Скоро Бишку отдали назад. Интересно, куда это назад. Если даже и утопили, то я об этом и не догадывался. Не хватало мне еще и этой вины. Говорят, отец запросто и ловко рубил головы курям, а что, деревенский парень. Мое детство умерло в двадцать девять лет, в тот момент, когда в серой костлявой руке отца, завершившей слабое мановение и падающей вниз, я не смог найти пульса. Мама утверждает, что его последнее движение было предназначено лично мне. Почему бы не ей или не дочери? В конце концов, всем нам или вообще, этому миру, всему, с чем он прощался. Может ли человек посвятить лично кому-то свое последнее дыхание, дано ли ему знание о мгновении предшествия смерти? Мама просто выдумывает, неужели она так ревновала отца ко мне. Ее первой заботой было поправить мужу челюсть, пока еще теплый. С открытым ртом в гробу неважно выглядят даже очень достойные в жизни люди. Похороны измотали меня непрестанно возвращающимися приступами мучительной тоски. Серыми и холодными, как волны. Короткими и острыми, словно уколы. И, главное, неприятно было находиться все время на виду. С радостью бы ушел и погулял на свежем воздухе, не нужно было бы прилюдно подтирать слезы и давить в горле комки. Ритуал не позволяет сыну на похоронах отца хранить небрежное равнодушие, но и рыдать навзрыд тоже как-то не по-мужски. Я чувстовал себя как на сцене перед зрителями, оценивавшими меня по многим параметрам. Кроме достойного исполнения роли от меня требовалось внешнее сходство с усопшим. Мятые временем хлюпающие тетки нет-нет, да и принимались обсуждать, чем именно я на него очень похож. От меня, похоже, требовалось являть собой подлинное отчаяние в сочетании с благовоспитанностью. Каждая горькая слеза под зрительскими взглядами становилась уже чуть-чуть фальшивой. Одна чистая душа шестидесяти лет заявила, что у меня те же добрые отцовские глаза, и потребовала снять очки и всем присутствовавшим данный факт продемонстрировать. Ебаная дура. Пришлось снять очки и хлопать невидящими беспомощными глазками. Ничего, скоро это кончится. Его пожилые грузные друзья, большинство – такие же преподаватели разных марксистко-ленинских нелепостей, мрачно жрали водку и хвалили в отце его человеческие качества. Те, кто преуспел в бисерной игре больше, чем он, делали это суровым начальническим гласом с несомненным, хотя и скрытым чувством превосходства. Сестра часто и безутешно плакала. Хорошо ей. Мама тоже плакала, впрочем, не забывая рассказывать гостям, как долго он болел, как старательно его лечили, и как тяжело за ним было ухаживать. Но самое мучительное на похоронах - внимать прекрасным и несбыточным обещаниям музыки. Написанная верующими для безбожников, она разрывает душу. Вскоре на висках я заметил первые седые волосы. Не отразилось бы это на отношениях с девками. Ладно, в конце концов, буду краситься. Школа В предостережениях мамы школа пугала. Год или даже больше я жил в тревожном ожидании, что школа окажется чем-то вроде обещанного, но так и не состоявшегося детдома. Местом, где мой вздорный характер наконец-то будет раздавлен так быстро, что и писк не будет услышан. Но все оказалось не так страшно. У меня уже не было причин для слез той полынной горечи, что жгли мои щеки в детском саду, потому что мама уходит, мама бросает меня. В школу я ходил сам, причем так боялся опоздать, что вставал заранее, подвергая родителей риску моего внезапного появления в их тихой супружеской спальне часов эдак с шести утра, каждый день в разное время. Чудесным образом они не разу так и не попались, вероятно, перешли на вечерний режим. Представляю, что бы было с моим и без того закорявистым либидо, прояви папамама неосторожность хотя бы единожды, угляди я в торопливом утреннем объятии призрак зверя о двух головах. - Ой, что это... Мама! Отпусти маму! Дети страны советов останутся в неоплатном долгу перед родителями хотя бы вот за эту боязнь и суету, за вечный вопрос, когда сбивают дыхание: не лучше ли было просто сделать чистку, чем всю оставшуюся вот так. Отцы не могли как следует поебаться, следовательно - быстро спивались, матери становились горбатыми клячами, и зачем этот великодержавный пуританизм живущим без задвижки на дверях, в СССР нет секса, и в крестьянской избе десятый сын в рассветном сумраке больше не толкает пятого: - Глянь, чего-тто они там? - Спи, пострел, ерунда, батя мамку дрючит. Двухголовый зверь попадается в ловушки христианского заповедника. Он может одеть на передние лапы пару золотых колец и отвергнуть манящую легкость блуда. Может избегнуть опасных встреч с другими в теплых влажных садах и не изведать неотвратимого искуса прелюбодеяния. И возгордится зверь своей многотрудной святостью, и станет легкой жертвой самой коварной западни, нежданной пропасти в ад: "не сотвори себе кумира". Смертен грех создания маленького божка, сперва кажущегося очень уязвимым, мокрым и синюшным, еле теплящим в себе драгоценный огонек жизни, но со временем все более похожим на человека, приятно розовеющим энергичным забавным надоедливым обольстительным всевластным. Слепой жестокий христианский бог не терпит соперников. Беда единственному в семье ребенку. В школе я встретил новых знакомых, и они меня в целом порадовали. Половина одноклассников не умела читать, а кто умел, читал гораздо медленнее. И математика далась мне сразу, я стал одним из лучших учеников. Если я и не доминировал везде и полностью, то лишь от лени. К тому же, традиции советской школы предполагали равенство, а прибить способного легче, чем обучить дебила. На дебилов и хулиганов уходили почти все силы несчастных преподавателей. Остаток педагогической энергии тратился на профилактическое запугивание детей умных и послушных. Привыкшие к семейным битвам маленькие гегемончики мало обращают внимание на орущую тетку, нашу классную руководительницу. А мне страшно. Мама, конечно, ругается, но вот с такой надсадой кричит очень редко, только когда хочет меня убить. А классная орет почти всегда, иногда вдобавок еще сжимает кулаки и наливается багряной ненавистью. Это и есть дисциплина. Я боюсь попроситься в туалет. Училка может заявить, как и нашим хулиганам: - А перемены для чего? Сиди! В принципе, я рассчитывал возможности своего пузыря, но однажды меня хорошо прихватило. Я пытался досидеть до конца урока, боролся, я же хороший мальчик, учительница не любит, когда просятся выйти, это только хулиганы часто просятся. Я сжимал коленки, тихонько ерзал, трясся, но вдруг - все, теплая жидкость потекла в штаны. О, эта легкость, хорошо... Только вот штаны теплые и мокрые. Могут заметить. Остаток урока я как мог сушился. В итоге удалось незамеченным выбраться из класса, кто-то на ходу заинтересовался лужицей под стулом - понятия не имею. В первом классе я полюбил хорошую девочку. Худенькую, добрую, с тихим голоском. Ничего не предпринимал. Во-первых, не знал, что мне, собственно говоря, от нее нужно. Читал "Трех мушкетеров", "Двадцать лет спустя", "Приключения бравого солдата Швейка", ничего не понял. Но мама почувствовала опасность и начала борьбу за чистоту нравов. Непотребные книги исчезли и не появлялись, несмотря на мои скандалы. Чего она опасалась? Д'Артаньян забрался в покои миледи, служанка Кэти что-то ему уступила, на белом плече хозяйки он увидел лилию, в общем, кроме спасения храброго гасконца от напавшей с кинжалом гарпии, ничего любопытного я не усмотрел. Благо, книг у нас было несколько шкафов, мама не читала их все, и не знала, которая несет опасность. И перешла к шпионству. Обнаружив меня с чересчур толстой книжкой в руках, она требовала прекратить чтение, я отказывался, а мать, гадина, сволочь, прятала мои книжки и врала потом, что не знает, где они. В результате я не выпускал добычу из рук, читал когда только и где только мог - за занавеской, в ванной, в туалете, и, конечно, за едой. Манеру чтения в туалете я перенял у отца. Большой и уютный, он прочно восседал на унитазе, сильные ноги расставлены в стороны, в руках газетка. Видимо, места в советской уборной ему хватало не вполне, дверь приоткрывалась. Появлялся сын и начинал активно общаться с папой, благо деться тому особенно некуда. Отец покряхтывал и обращался за помощью к жене. Мама выражала недовольство: - Что это, отцу посидеть спокойно не даешь. Чтение за едой было моей привилегией, вероятно, главной задачей было все-таки накормить сына. Но мать еще и беспокоилась за имущество. - Не пачкай книги, не ты их покупал. Еще ничего в своей жизни не сделал. Увлекательная, долгожданная книжка про Карлсона, с которой не расстаться и за обедом, была случайно залита кровавым борщом и со скандалом отобрана. - Никогда больше ни одной книжки не получишь! Я ревел в отчаянии. Помню страшные истории про книжных воров, нервных очкастых интеллигентов, что приходят в гости к знакомым, просят чайку и пользуются отсутствием хозяина, чтобы выдернуть из шкафа и закинуть в свой облупленный портфель драгоценный переплет с королевой Марго. Стекла в квартире твердые, холодные и опасные. Меня предупреждают, чтобы я был осторожнее. - Будешь носиться - разобьешь, стой, это же стекло! Дверь от комнаты сестры была застеклена, как и дверь в кухню. Я бежал за сестрой, она успела заскочить к себе и закрыть дверь. Я не мог не ударить изо всех сил кулаками по хрупкой преграде, брызги которой оставили мне шрам на мизинце и два маленьких шрамика на тыльной стороне ладони, чуть закругленных, похожих друг на друга, на память о моей ненависти к сестре. В дверь вставили толстое и прочное стекло с частым армированием железной проволокой. Оно устояло даже под самым тяжелым ударом, лишь дало трещины вокруг центральной промятины, как лучики вокруг солнца. Похожий узор привычен на лобовом стекле жигулей, народная традиция, головотяпы издавна любят пробовать свои крепкие лбы. Сестра - большая, сильная и вредная. Однажды, после очередной битвы, она позвала соседскую девочку - мою одноклассницу - в свидетели. - Он говорит, что хороший, а ведь это не так. Вот - это окно он разбил (да, я играл в футбол, туфля соскочила и попала точно в угол стекла, бабушка заклеила дыру при помощи другого куска). Здесь он люстру разбил (я вообще-то старался прибить сестру, но сгоряча промазал хоккейной клюшкой. Люстра была так себе). Вот он занавески разрезал (ерунда, только с краю, занавески, в общем, не очень пострадали, зато мама ужасно расстроилась, так ей и надо). Здесь он дверь сломал, картинкой заклеили (на фанерной двери несколько хороших вмятин, от той же клюшки. Гнался за сестрой, она успела дверь закрыть. Любил хоккей). Девочка вежливо ахала и качала головой. Потом в классе она мне чего-то говорила, хихикала, сволочь. Ненавижу. Мама сестру немного поругала. - Зачем это всем знать? - А пусть знают, какой он, пусть все знают. - Не нужно было, а то что про нас думать будут. Маме очень важно мнение окружающих. В этом я с ней чаще всего согласен. Даже в солидном возрасте трех с половиною десятков лет мне порой не удержаться от того, чтобы не выкинуть прилюдно какое-нибудь вычурно-похабное коленце. Чтоб знали. Самое страшное место в квартире - прихожая. В ней царит полумрак. Темный провал зияет прямо напротив двери из моей комнаты. Поэтому, наверное, дверь в мою комнату всегда закрыта. Если я хочу в туалет, мне нужно открыть дверь. Но я помню, что находится за дверью. Если долго смотреть на нее, она тоже покажется страшной в своем обманчивом равнодушии. Как будто она заодно с тем ужасом. Как будто темнота подползает к двери и слегка касается ее. Довольно скоро у меня начались проблемы. Первый класс, середина года. Контрольная работа по математике. Нужно решить задачу в два действия. С задачами проблем вообще быть не может никаких, они специально рассчитаны под возможности средне-пролетарского дебила. Я сижу на пятой парте, рядом с тупеньким Альбертиком. Условие задач написано на доске. Не вижу, слишком мелко. Как могу щурусь, оттягиваю уголок глаза, кошусь на доску - не вижу. Спросить учительницу боюсь, она не любит, когда отвлекают класс от занятий, тем более, во время контрольной. Она ведь мне только-то и скажет, что все на доске написано, нельзя мешать. Поворачиваюсь к Альбертику, он сильно занят, согнулся и пыхтит. Плохо, все очень плохо. Решаю примеры, которые еще кое-как вижу. Помогаю тупарю Альбертику решить пару его примеров. Требую от него продиктовать условие задачи. Запоминаю. Странно, чего-то не хватает. Удостоверяюсь, все ли он передал. Альбертик заверяте, что все. Быстро решаю надиктованную им задачу. Гложет сомнение, но времени нет, сдаю. В тот раз я впервые получил двойку. Классная заявила, что сильно мною разочарована и сообщит родителям. Мама ужасно огорчена: - Вот, двойки по математике стал получать. - Я же с доски не видел! - Как не видел? - Мелко было. - А как другие видели? - Не знаю. Первое посещение глазного врача. Угрюмая тетка заставляла отвечать на ее вопросы, вместо страшной таблицы с буквами разной величины обращалась к листку со щербатыми колечками. - Здесь в какую сторону смотрит? - Не знаю. - Я спрашиваю, в какую сторону колечко смотрит? - угрожала тетка. - Не знаю, я не вижу отсюда! - сердился я. Из кабинета мама вышла совсем расстроенная. Глядя на нее, я и сам поник. Случившееся никак не походило на мои болезни, из которых всегда можно было выйти свежим и обновленным. - Меня не слушал, читал где попало, вот зрение себе и испортил. - А оно поправится? - Нет, не поправится, очки будешь носить с толстыми стеклами, если маму не будешь слушать! - Мама, я буду слушать, пусть оно поправится! - Хорошо, сыночка, - говорила мама. Но по ее виду я понимал, что все плохо. Это было так же плохо, как тогда с тем моим любимым карандашом, который я сломал пополам в истерике назло маме, а потом, когда мы помирились, она сказала, что любит меня, я просил сделать так, чтобы карандаш был как раньше, сделай пусть будет целый! Мама не смогла, она виновата в этом, если она любит, она не должна этого допускать, эту чудовищную необратимость времени, эту смертную энтропию, меня охватывает тот самый классический экзистенциальный ужас, я не справлюсь с ним и теперь, если только не возьму на ручки и не чмокну в пухлую щечку мою чудесную младшую дочь, десять килограммчиков живой энергии и оптимизма, если не поймаю на бегу красавицу старшую дочь, и не спрошу ее, как дела. У меня не будет целого карандаша, я никогда не смогу хорошо видеть, прошлое не повернешь назад. А вот и ни хуя! Через четверть века я смеюсь над чувством своей детской безысходности. Вместо карандаша у меня клавиатура и экран монитора, вместо зрения - контактные линзы, и я могу за сотню метров уловить движение крепких ляжек, волнующе торчащих из-под короткой юбочки, я могу возвращаться в свое прошлое куда хочу и делать там все, что угодно - это священная привилегия графомана. Я бодр, весел и удачлив. Дочки растут и хорошеют. Жена молода, красива, верна, хорошо готовит и всегда рада исполнить супружеский долг. Жизнь - приятное занятие. Жаль, что раньше я об этом не знал. К пятому классу зрение было посажено уже весьма основательно. На носу оказались очки, учиться без них стало уже просто невозможно, пусть дразнят. Меня стали звать профессором. Это немного злило, но и тешило самолюбие. Как гласит одна из любимых мною шуток: «Чтобы носить очки, недостаточно быть умным. Нужно еще плохо видеть». С каждым годом вопросы пола волновали меня все больше. Не помню день моей первой эрекции. Отчетливо вспоминаю литую твердь в штанах на уроках в шестом классе, так и до самого выпускного. Подростки чем-то напоминают уличных кобелей, у них тоже, бывает, стоит когда попало, без видимой причины. У меня причина была. Мои одноклассницы. Совсем разные девчонки. Еще с тех пор женщины для меня делятся на два мира - те, кого бы я стал, и те, которые мне вообще не интересны. Когда выходила отвечать хорошенькая Наташка, Ирочка, Наденька, Танечка, я наблюдал за ними вполглаза, скромно. Лишь бы не вызвали сразу вслед за ними. Если все же вызовут, заверну хуй наверх и прижму, чтобы не торчал. Если у доски портит вид какая-нибудь страшненькая, я спокойно занимаюсь своими делами или рассматриваю вкусную ляжку соседки по парте. В итоге у меня стоял практически всегда, на любом уроке. Про Наташку ходили слухи, что она ходила с каким-то парнем на болото, а он там ее зажимал. - Как это, «зажимал»? - Ну, там за буфера трогал, за пизду. - А она что? - Она? Гы-гы-гы! А ничего! Ее пассивное согласие возбуждало меня более всего, острым запахом тайной и явной испорченности. Я бы тоже хотел зажать какую-нибудь плохую девчонку. Но предпринять я ничего не мог. Во-первых, по причине трусости. Во-вторых, на меня давил мой общественный статус. Увы, такова судьба мало-мальски неглупых парнишек, способных учиться легче других. К тому же я находился под пристальным вниманием классной руководительницы. Это была серьезная женщина. Впоследствии я где-то видел фразу, что если голос человека не соответствует его внешнему виду, свое отношение к нему нужно строить на основании голоса. У классной все соответствовало. Крупная тетка с надменным взглядом и цилиндрическим туловом. Безразмерные сиськи плавно, не нарушая геометрии, переходят в брюхо. Колобок темных волос стоит на черепе. Когда разевает пасть, речет уверенно и громко, более того, со звоном, что особенно ценится у певцов и ораторов. Если бы у нее был слух, могла бы с успехом пародировать Зыкину. Вероятно, имеет украинские корни, впечатления гнилой интеллигенции не производит. Агрессивно преподает русский язык, тягостный набор правил с исключениями. Нашла ко мне простой и эффективный подход: - Я жду от тебя самого лучшего, Алексей. Ты можешь и ты должен. Вероятно, она пыталась воспитывать класс на ряде положительных примеров, среди которых, вместе с полумифическими героями-пионерами да одной старательной и по-еврейски умненькой одноклассницей оказался и я. Классная стыдила, укоряла, требовала образцовой учебы, хвалила, подпитывала огонь моего честолюбия. В общем, я был раздавлен ее напором и приспосабливался как мог. Даже прятал свой интерес к девчонкам. Впрочем. В шестом классе, когда наши девочки обзавелись уже заметными и ощутимыми сиськами, нас охватила эпидемия игры в зажималки. Суть проста. Три-четыре оболтуса берутся за руки, разбегаются и налетают на девчонок. Те визжат и отбиваются. В этот момент есть возможность их пощупать. Несколько раз я в этом участвовал. Это было забавно, хотя и страшновато. Чтобы как следует, растопыренной лапой ухватить одноклассницу за сиську и, тем более, за письку, нужно быть отчаянным парнем. Те несколько раз я не осмелился более чем на толчок плечом в упругий буфер, да рука тыльной стороной могла еще невзначай дернуться в сторону письки. Увы, это и все. А что еще, собственно? Сердце билось молотом, я чувствовал запретное и нехорошее, тайное, волнующее разочарование. При всей моей начитанности многие важнейшие знания долго оставались скрытыми от меня. Хорошо, что иногда удавалось получать необходимое сведения от знающих людей. Как-то раз мы с другом Женей принялись рисовать, по его предложению, хуй и пизду. При этом он взялся за изображение хуя, мне же досталась пизда. Произведенные картинки Женя хотел объединить в некую победоносную инсталляцию. Задача показалась мне достаточно интересной. Никакого представления о способах изображения пизды я не имел. Я вообще не знал, как она выглядит и что собой представляет. Функционально я определял ее как нечто, куда можно засовывать хуй. Что ж, определение широкое, и со второй попытки я создал нечто вполне, по своему представлению, удовлетворительное. Женя тоже закончил рисование и посмотрел на мой листок с недоумением: - А что же ты хуй-то нарисовал? - Почему хуй? - А что же это у тебя? - Ну, пизда. - Пизда?! Да как же туда хуй засунешь! - Ну, вот сюда, здесь вот дырка есть. - Га-га-га! Это же труба какая-то! А дети прямо через эту трубу вылезают? - Дети, какие еще дети… - Да когда баба рожает, дети откуда вылезают? - Наверное, живот разрезают, а, может, из жопы? - Га-га-га! Вот ты сам из жопы и родился! Не из жопы, а из пизды дети лезут! В росте, да и в физической силе я отставал не только от соперников, но и от самих объектов соперничества. На уроках физкультуры я становился дрожащим тестом, инфантильная склонность к полноте и очевидная немощь радовали плебс, начиная с физруков. Однажды мы с отцом пошли на вечернюю прогулку. С нами поравнялись два парня, значительно старше меня, но габаритами еще поменьше отцовских. Один лихо ударил папу по лицу, прямо по очкам, хулиганы загоготали и бросились убегать. Отец схватился руками за лицо. - Давай, догоним, - азартно предложил случайный прохожий. - Давай, скорее, - настаивал я. - Нет, куда там, у меня вот, - папа держался за переносицу и моргал слабыми глазами. Мы вернулись, так и не погуляв. Отец шел, не отвечая на вопросы, я же чувствовал уверенность, что все как-то неправильно. - Что же ты отца не защитил, - выговаривала мама. - Надо было их догнать, - горячился я. - Да где там догонишь в темноте без очков, я и не вижу, у меня вон что, - папа с горечью махал рукой. Переносица действительно была ушиблена и поцарапана. Черт, конечно, он прав. Теперь я понимаю, что отец был прав вдвойне. Случайный прохожий запросто мог оказаться членом банды, отбежав в выбранное ими тихое место, они бы накинулись на отца уже втроем. Как все это нехорошо. Что бы я сделал на его месте? Классная руководительница сука старая. - Алексей, я жду от тебя ОСОБЕННОГО. - Я слегка краснею и скромно молчу. Мощная, треугольная в боковом сечении конструкция ее лифа тяжко вздымается. - У нас в конце года будет итоговая политинформация. Ты должен сделать очень сильную, очень творческую работу. - Вот так еб твою мать, что же это такое!? Делать мне нечего! - Мм, на какую тему? - раз уж так, хорошо бы что-нибудь поконкретнее, побыстрее можно содрать и свалить. Классная смотрит на меня с изумлением. - Я думала, ты догадаешься. - Э, не совсем. - Неловко переминаюсь, искренне чувствую неудобство. Конечно, я должен обо всем догадываться, ведь она надеется на меня. Старая блядь держит паузу. Колобок волос многозначительно покачивается влево-вправо. Ну, что, говори уже, заебала! Колобок останавливается в среднем положении. Классная смотрит на меня по-иному, лучисто и строго, тихо произносит: - ЛЕНИН. - Э-мм, э, что - Ленин? - мнусь я неловко, вот дурак, не понимаю такого простого и важного. Классная повторяет, чисто и светло: - ЛЕНИН. - Мм, что, в смысле, что-нибудь о Ленине? А что именно? - Алексей, это должно быть что-то особенное. Тебе лучше самому подумать. И отец может тебе помочь. Колобок утвердительно покачался, вколачивая в пол мои неуместные вопросы и сомнения, договаривая без слов невысказанное тайное заветное. Я застыл. Классная развернула туловище и поплыла прочь по скользкому школьному коридору. Блять, вот так вляпался! Что ж, кое-что она сказала по существу. Отец должен помочь. Но отец - человек мудрый. - Ну, сынуля, не в первый раз, возьми какую-нибудь книгу, да сделай ей докладик! - Она хочет чего-то особенного. - Чего-чего? - Ну, Ленин, там, что-нибудь эдакое, поинтереснее… - Хе-хе, так все в книгах есть! Вон, полное собрание сочинений! Темно-синие кирпичи занимали целый ряд книжного шкафа. Когда советская империя высосала из своих рабов все, что смогла, и иссякла, а отец с Лениным перестали быть главными кормильцами нашей семьи, мама не раз налетала: - Давай, надоело, выкинем это барахло. Нечего пылью дышать. Лохматые с проседью отцовские брови сердито бугрились в категорическом отказе, раздавалось отрывистое бурканье. Мама тут же шла в отступление: - Ну ладно, вот и сиди с этим, все в пыли зарастет. Через десять лет все повторилось: теперь уже дочь и внучка лениниста требуют выкинуть вон развалины чудовищной химеры, предать мусорному баку изощрения преступного ума, оставить груду синих обложек на гниющей помойке между порванным матрацем и сломанным стулом. И теперь уже мама не позволяет утилизировать гниль коммунизма, и я уважаю это. Может быть, она пытается сохранить вещественную память об отце. А может быть, она и стала на старости лет настоящей коммунисткой. Покаяние способствует прогрессу, но никто не может отнять у личности право хранить свои заблуждения. Вряд ли эти книги станут библиографической редкостью, слишком много леса и голов срублено во славу ленинских идей. Эти могучие тиражи, эти небрежно засыпанные овраги. Но мама тоже развивается, постсоветское изобилие уже сподвигло ее наконец выбросить мою старую кожаную куртку, изрядно нечистую, протертую, в одном месте драную и зашитую по-старчески подслеповато. Бедная мама. Придет ли пиздец темно-синему монстру с головами Карлой, Марлой и Уяблой? На освобожденное место можно поставить ряды отличных книжек, вот, например, приговор ушедшему - сорокинскую "Норму", хотя мама все равно кроме своих стишков ничего не читает. Школьные забавы Школа – маленькая ячейка большой советской империи. Основной инструмент воспитания homo sovetikus - насилие. Собственно говоря, маленьких людей начинают строить еще и в детском саду, да что там – еще в роддоме, когда отнимают от матерей и укладывают строем под холодным равнодушным потолком. Ужас одиночества, равносильный для крошечного беспомощного существа ожиданию неминуемой гибели – вот что закладывалось в подсознание рабов красного дракона с их рождения. Но в школе воспитание идет уже не на подсознательном, а на вполне осознанном уровне. Учителя – монстры бесчеловечного режима. Угрозы, унижения и коварное манипулирование - вот плетки в мозолистых руках школьных садистов-профессионалов. Но это еще не все. Школа в точности повторяет модель тюремного устройства советского общества. Чтобы воспитуемый не подвергал сомнению формальное насилие со стороны бюрократии, и в обществе, и в тюрьме, и в школе существует и тщательно поддерживается режим неформального, тем самым более жестокого и ничем не ограниченного насилия. Почему в обществе так по-кафкиански изощренно работает суд? Почему в тюрьме так опасно быть стукачом? Почему детей в школе не поощряют жаловаться? Все лишь для того, чтобы защитить систему от прямого протеста восставшего раба. Школьные хулиганы. Такое впечатление, что худшие свойства личности некоторых детей планомерно культивировались существавшим школьным порядком. Негодяи очень нужны государству. Чтобы с юных лет запугивать интеллигента и обывателя, чтобы потом сесть в тюрьму, словно пройти курсы повышения квалификации, закончить криминальный университет, выйти по амнистии и продолжать свою важнейшую деятельность на благо тоталитарного строя. Быть школьным хулиганом – престижно. Кого еще так часто славят учителя? Их неблагозвучные фамилии звучат по каждому поводу. Учителей не любят, и всякий протест против школьных порядков находит невольный отклик в сердцах полураздавленных детишек. Наиболее выдающихся негодяев знает вся школа – о них учащимся рассказывает лично директор. Быть хулиганом вполне безопасно. Их не берут в пионеры, не принимают в комсомол – они смеются над нами, покорно носящими безвкусно яркие галстуки и одинаковые значки с облагороженным ликом выдающегося детоубийцы, они дают нам заслуженных в данном случае пиздюлей. Хитро работает школьная система. Если хулиган не очень справляется в своем классе, его оставляют на второй год – терроризировать младших легче. Разумеется, даже официально признанному хулигану дозволено отнюдь не все. Можно бить. Нельзя убивать и даже серьезно калечить. Нужно понимать степень допустимой жестокости. Школьная карательная система немедленно извлечет маленького садиста из рядов будущих обывателей, поместит его в закрытое воспитательное учреждение – там воспитывается будущая элита советского уголовного мира, там у него будет шанс сделать блестящую карьеру или скатиться в ничтожество. Государству нужны и те, и другие. Быть хулиганом – легко. Впрочем, нет, не совсем. Тратить время и силы на учебу, действительно, им совсем не нужно. Но вот выбиться в хулиганы... Эти мерзкие типы, как правило, неплохо одарены физически. Еще бы, много честолюбцев в поисках красивой жизни соревнуются за право нарушать формальный порядок. Слабак имеет немного шансов стать уважаемым хулиганом, разве что у него железный волчий характер и сталинская воля. Тогда он собирает бандитскую шайку и ведет ее по школьным коридорам напролом. Ужас бежит перед ними. Я бы и сам с удовольствием стал хулиганом. Увы, одного честолюбия мало. Ни силой, ни твердой волей я не отличался. Приходилось быть хитрым. В этом я, увы, преуспел. Не могу припомнить случаев, когда бы меня сильно и нацеленно били. Что это за мальчишка, который ни разу не дрался? Увы, это я, трусливый низкорослый мальчишка в очках. Зато я натерпелся унижений. Что может быть хуже, чем отказ от драки? Даже когда видно, что шансов на победу немного. Подонки любят измываться над слабым. Одного хулигана я особенно боялся. Толстяк, коротышка, отвратительный шар диаметром полтора метра, настоящий урод, второгодник, садист. Его не брали даже в пионеры. Я видел его впечатляющую драку с одним из моих одноклассников. Позор, когда тебя отпиздит кто-нибудь из младшего класса. Со старшими все понятно, можно и отступить. Этот гнус был на год моложе, и при этом тонкий психолог и умелый тактик. Никаких особенных приемов и выкрутасов. Правильный выбор места - под лестницей, там не развернуться, а он был на голову ниже. Обмена ударами, как положено в драке, так и не получилось. Одноклассник, крепкий и горячий парень, сам частый участник потасовок, попробовал махнуть кулаками, попал вскользь по круглой мерзкой башке, тут же был схвачен короткими толстыми руками - началась борьба. Удушливая возня в стойке, жиртрест давит, жмет, подворачивает, оот, ссукаблять, и валит противника на пол. Тот ворочается давленым червяком, старается выбраться, нет, хуйблять, вот, н-наблять, на, на, толстяк с силой бьет его по ебальнику, в живот, сильнее наваливается, удерживает на грязном каменном полу. Жирная сволочь торжествует. Он четко знает - для противника страшна не боль, а унижение. Ждет, когда тот устанет в попытках выбраться. Бьет его еще пару раз. Отпускает. Бойцы вновь стоят друг против друга. Оба в пыли, с потными и красными злыми мордами, только на жирной морде сияет еще и радость. Мой одноклассник просто не в силах вынести этого выражения, и снова бросается на врага. Тот просто рад новой схватке, сил у него осталось гораздо больше. Все повторяется, но еще более однозначно, толстяк скручивает и гнет противника наземь, накатывается на него, бьет по еблу, в бок по ребрам, тот еще делает вид, что сопротивляется, но сил остается только на ругань. Через минуту-другую оба поднимаются, ну все, пиздец тебе, сукаблять, довыебывался на хуй, да пошел ты на хуй блять, всеблять, пиздец… Это уже пустая болтовня. Толстяк победил. Подобные демонстрации заставляли меня быть осторожным. Не хватало еще мне, профессору, валяться под лестницей запачканным, отпизженым, раздавленным, бессильным. Да и беспокойство за свое здоровье также останавливало. В общем, я откровенно ссал. Андрей младшая школа Никогда не думал, что с этим мальчиком мы станем друзьями на долгие годы. Лишь во втором классе я обнаруживаю его присутствие среди других одноклассников. Андрей мне не нравится. Он какой-то суматошный, обидчивый, вспыльчивый, дергается, толкается, кричит как дурак. Я бы с ним и говорить не стал, но он зачем-то лезет дружить с Женей. А Женя – мой друг, мы с ним живем в соседних подъездах и дружим с детского сада! Нечего лезть к нам! Только вот Женя так не считает. Ему все равно с кем дружить, лишь бы весело было. Андрей сам по себе довольно смешной: ушастый, глаза в кучку и запрятаны глубоко, зубы все кривые и неровные, как рот откроет, все сразу ржут, у него половина слов непонятна из-за этих зубов, все шипит и свистит, да еще эти уши у него, дурацкие уши, торчат ужасно и холодные. К третьей четверти стало ясно, что мы дружим втроем. Я их них самый умный, я читаю много и учусь хорошо. Женя не очень здорово соображает, зато он очень добрый – никого не обижает, хотя и крепкий. Андрей – балбес. Наши мамы тоже познакомились на родительском собрании, моя все время мне говорит, чтобы я друзьям помогал. Я и помогаю. Жене это не слишком интересно, оценки ему пофигу, но Андрей старается, все норовит со мной вместе сидеть и на контрольных у меня списывать. Еще и не сразу понимает, откуда чего списать, я ему и объяснять, и ждать его должен, а если мне надоедает с ним возиться, он злится и обижается. Но друг он хороший, на него можно положиться. Если на меня нападает кто-нибудь, то Женя все это принимает за шутку и веселье, он вообще не понимает, как можно человека обидеть нарочно. Андрей очень хорошо понимает, над ним самим много издеваются за то, что он смешной и уши холодные, он сразу ко мне бежит и защищает, как может. Андрей пионер Среди моих однокласнников нет хулиганов с официальным общешкольным статусом, зато в изобилии шутники и остроумцы. Удачной шуткой в одно время считалось неожиданно пробить встречному в живот, забавно при этом гримасничая. Смешнее всего, если участник шутки сгибался крючком и хрипел. Но это получалось лишь в первое время. Скоро потенциальные крючки стали ходить настороже. Удачные шутки стали получаться редко. Мы учились в четвертом классе, когда один здоровый мальчик по прозвищу Кузя взял Андрея за плечи и ударил коленом в живот. Все как обычно. Таких ударов почти каждый из нас, слабаков, вытерпел несколько десятков. Коленом, локтем, кулаком. Сдачу полагалось давать обязательно. Но те, кто бил, отлично понимали – сдача всегда получается слабее, чем их первый неожиданный удар. Это как с двадцати копеек получить пятак сдачи. А в ответ на сдачу они могли и еще добавить. И снова получить небольшую сдачу. Не драться же с ними – они сильнее. Если и бьют, то в шутку. Когда Андрей согнулся и застонал, Кузя заулыбался еще сильнее. Хорошо попал. Сейчас Андрей разогнется, обругает его, стукнет кулаком по плечу или куда попадет, Кузя даст ему пендоля и все разойдутся по местам – перемена заканчивается. Да, хорошо попал. Андрей долго не разгибался, а когда выпрямился, то и не стал отвечать, прошипел только «гад», пошел на свое место и сел. Кузя гордо посмотрел на Ленчика своими масляными глазками – во как я ушастого уебал! Что ж, нужно предполагать, Ленчик на следующей переменке тоже кого-нибудь охуярит, точно. На следующем уроке Андрей сказал учительнице, что у него болит живот. В классе заржали. Мало кто видел, что его Кузя ебнул, да кто и видел, уже и забыл, дело обычное. Учительница приняла иронию. - И с чего бы он у тебя болит? - Ударили... - И вот прямо перед математикой тебя и ударили? - Да... Можно я домой пойду... Честно, у меня болит... В классе еще ржали. Но учительница поняла, что Андрей не врет. - А дома у тебя кто-нибудь есть? - Мама... - Хорошо. Алексей, ты эту тему знаешь – иди вместе с Андреем, проводи его домой. Класс проводил нас завистливым шипением. По дороге Андрей осторожно трогал живот. И радовался: - А теперь уже не болит! Почти совсем не болит! И математику прогуляли! Круто! На следующий день его не было в школе. Потом узнали, что он в больнице. Андрей вернулся только через месяц. Худой и слабый. Локти держал у живота. Классная собрала нас после уроков, вывела Кузю перед классом и долго его бранила. Кузя, весь красный, хлопал поросячьими глазками и переминался с ноги на ногу, что еще больше раздражало классную. Потребовала просить у Андрея прощения. Кузя просил, Андрей прощал, и весь класс чувстовал неловкость. Было понятно, что нет такой сдачи, которую Андрей мог бы дать Кузе за то, что он с ним сделал. У него бы и сил не хватило, особенно теперь. Андрей рассказывал мне, что чуть не умер. Живот болел, а врачи не могли поставить диагноз. Какие-то таблетки, слабительные, клизьмы. А живот болел все сильнее. Мама оттащила ноющего сына к какому-то знакомому хирургу, он только посмотрел и сразу велел оперировать. Оказывается, в животе у Андрея свернулись какие-то кишки, и все стало гнить. Еще два-три часа, и было бы поздно. Зато ему сделали операцию, которую делают только богатым теткам по блату и за большие деньги – вырезали часть кишечника, которая всасывает жир. Теперь он не растолстеет никогда, он может жрать сколько хочет, круто. А еще что круто – его освободили от физкультуры на целый год! Вот только плохо, что он целый месяц пропустил, теперь ему будет очень трудно догонять математику и физику тоже. Ничего, я ему помогу. Теперь Андрей в нашем классе самый дохлый. Ростом он еще повыше самых мелких, но очень тощий. Зато на физкультуру не ходит. Классная велела нам его оберегать. Ну, мы за ним так и смотрим, другое дело – не всегда уследишь. Летит по коридору незнакомый толстяк, он и не ведает, что с Андреем такая беда случилась, ну и врезается в него с разбегу. Но так, ничего, обходится. Зато теперь Андрей сидит за моей партой и все у меня списывает. Четверки ему почти обеспечены. Только вот у него еще и зрение плохое. У меня тоже плохое, но мне-то списывать не нужно, я и сам все решаю. А Андрею иногда времени не хватает, чтобы разглядеть. Очки у него большие, тяжелые для маленького носика. Лицо узкое, подбородок треугольником и губы в точку собраны, чтобы зубы кривые не торчали. И уши как всегда лопоухие. И глаза сидят глубоко. Теперь он стал еще больше похож на артиста Савелия Краморова. Его так и дразнят. - Крамор! Вижу как мертвые с косами стоят! И тишина! Андрей обижается и кричит: - Сам ты Крамор! Иногда даже лезет стукнуть, но хорошо получает в ответ, правда, не в живот, а так, для острастки, по плечу или пендоля. Травмы и опасности подстерегали везде. Даже я, тихий книжник, полюбил в одно время прыгать наперегонки с друзьями по фундаменту незаконченного дома. Это могло кончиться плохо, но мне повезло. Помогла трусость и умение отказываться от решения сложных задач, драгоценная способность к отступлению. А один из одноклассников, довольно умный и развитый мальчик, свалился с высоты метров трех-четырех и ударился головой, получил сотрясение мозга. Тяжелое сотрясение. Он лежал в больнице почти месяц, а мы листали наши скучные учебники. Потом он вернулся в класс. За месяц наше представление о нем прежнем, шустром в математике и сочинениях, успело немного забыться. Он что, отупел? Может, он просто сильно отстал от нашей насыщенной программы. Или все-таки отупел? Теперь мало кто мог бы сказать, что он быстро схватывает и легко соображает. И мы к этому привыкли. Правда, над ним теперь посмеивались, но вполне беззлобно. Что смешнее - бесплодное старание или тупость, когда старается тупица? Который просто неудачно упал. Танцы с девочками-одноклассницами. Это не возможность потрогать. Увы, все хуже и серьезнее. Это провал в животе, барабан сердца, огонь на щеках. Я умру от стыда, если приглашу ту, кого люблю, я забагровею так, что все поймут, надо мной будет смеяться целый класс, хохот коллективного восторга обернет ко мне рыльца сотоварищей. Приходится довольствоваться теми, кто мне просто нравится. В седьмом классе я пониже наших девочек, да еще их каблуки. Танцующий в паре одноклассник смотрит на меня сверху, он выше, заметно выше, нос девочки приходится ему в подбородок, завидую. Я держусь очень прямо, но моя партнерша все равно где-то там в вышине своей недоступности. Вот еще один, как и я, такой же мелкий, нахально встает на цыпочки. Но это даже смешно, я так не буду. Высокий одноклассник смотрит на меня сверху и улыбается. Его девочка тоже. Моя девочка тоже улыбается. Я спокойно улыбаюсь в ответ. Мы все светимся улыбками. Ненавижу. - Мама, почему я маленький?! - Ты вырастешь, у тебя отец высокий, подожди немного. Я слабо верю этим обещаниям, слишком похожим на утешение. Слава богу и моему высокому отцу, в этом мама не обманула, и с десятого класса я стал пользоваться всеми преимуществами высокого парня. Как писали в старых импортных боевиках: "шестифутовый гигант". Казанова был на три дюйма ниже – всего метр семьдесят пять с половиной. И считался гренадером. А шесть футов – это было вообще очень серьезно. Жаль, что сейчас это уже почти что средний рост, вот бы мне еще сантиметров десять - и я бы заваливал телок еще легче, совсем легко. На одном из уроков в седьмом классе за одной партой со мной оказался двоечник и балбес Вовка. Из неудавшихся хулиганов. Девочка Наташа рассказывала перед классом домашнее задание. Худенькая, короткая юбочка. Волнуется, морщит болезненное некрасивое личико. Лет через десять Наташа выйдет замуж за кавказца и родит ему смуглого курчавого метиса, дурака и хулигана. Двоечник Вовка глядит на меня и ухмыляется: - Ха, профессор на ножки смотрит?! Ха-ха, что, нравится? Да она корявая, вот блин, страшная такая. - Ничего я не смотрю. Но балбеса Вовку не обманешь, и он продолжает ухмыляться. Я слегка обескуражен. Неужели это так заметно, что я на девочек смортю? Черт, нехорошо получается. Действительно, я не могу вот так вот попадаться. Стыдно. А на хрена этот болван так говорит о девочке? Конечно, она не очень, есть получше. Вот, например, Катька. Лет через десять мы встретимся в пустом жарком летнем автобусе. Нас будет трясти на задней площадке, юбчонка откроет Катькины крепкие загорелые ляжки. Я стану улыбаться в смущении, Катька рада нашей встрече, она вообще добрая и веселая. А я идиот, я даже не договорюсь с ней о встрече. Школа как жестокий могучий отец готовый прийти в бешенство и наказать как медсестра с волосами убранными под жесткий белый колпак с холодными блестящими инструментами впиться в мое дергающееся тело как красные флаги трибуны из крашенных досок громогласные звуки гимна красный галстук который частица флага как стоять навытяжку и слушать пронзительный голос начальника. Это сломало меня навсегда, я никогда не трахну Катьку ни любую другую одноклассницу, потому что я хороший мальчик профессор ебаться нехорошо. Когда гнилую плотину Совдепии наконец размыло, и судьбы моего поколения завертелись в мутном водовороте, балбеса Вовку затянуло в фановую трубу первым из нашего класса. Наркотики, передозировка, не дожил до тридцати. Любимые игры Летом на даче я много катался на велосипеде. С помощью спидометра, маленького цилиндрика на оси, звонко цеплявшего специальный винтик на спице каждый оборот колеса, я мерил свои достижения. Приятно слышать этот звон, тихий и размеренный на ровном участке гладкой асфальтовой дороги, редкий и натужный на тяжелом подъеме, частый и тревожный на скоростном спуске. Задачей было наезжать не менее десяти километров в день, затем норма была увеличена до пятнадцати. Если уж не удавалось наездить по честному, можно было перевернуть велосипед вверх тормашками, переднее колесо еще совершает беспомощные обороты, пока мой быстрый палец накручивает спидометр до положенной нормы, а то и больше, пока не краснеет от работы и стыда. Я не знал тогда, что вся страна занимается примерно тем же, плановая экономика, знаете ли. Еще я любил играть в войну. Бегать по улице и галдеть, как сверстники, было не очень интересно. Все должно быть в моих руках, в том числе и правила игры. Я играл дома и только один. Солдатики падали замертво, кораблики тонули, платя полную цену за рискованный заход в пролив из линолеума между ковровыми берегами, на которых рушились масштабные постройки из костяшек домино. Фортуна колебалась, но всегда склонялась на мою сторону. Когда было уж совсем тяжело, правила немного менялись. Победа! Географические карты - они производили на меня особенное впечатление. Одним взглядом можно охватить целую страну. В них есть стабильность - очертания берегов, местоположение городов. Изменчивость тоже - города можно захватывать, границы - сдвигать. В своих играх я все чаще рисовал карту, где мое крохотное, но мудро устроенное государство начинало тотальную войну за полное господство. Справедливым казалось использование кубиков - в битвах должен присутствовать элемент случайности, правда, иногда я злился из-за неправильного результата и перебрасывал снова и снова. Иногда в роли солдатиков выступали шахматные фигурки.