Перейти к основному содержанию
Бабочка над морем
Моряки говорят, что закат на море редко бывает чистым. Я не знаю, так ли это, но верю, что это так. Вся наша команда, исключая тех, кто на вахте, собирается на палубе перед надстройкой смотреть на это чудо. На юге солнце умирает быстро. Его раскаленный лик тускнеет, наливается густым малиновым, робко кутается в дымку горизонта и тонет на глазах, на прощанье раскидывая волнам алые флажки. Я первый раз вижу это. Я первый раз в море, и… подумать только! Какая-то Анька из Михаленино, с далекой Ветлуги здесь, на Средиземке! В почетной должности судового кока! Несказанно повезло в этой жизни! И все говорили, что повезло – вот так просто после кулинарного техникума и курсов попасть поваром на флот, да не куда-нибудь, а на почтенный Сибирский смешанного река-море плавания. Говорили, что, мол, мир поглядишь, да и заработаешь неплохо, а там, может, и мужик хороший подвернется – как-никак коллектив-то мужской. Но впрочем, об этом думать я как-то стесняюсь. Да и об этом ли думать! Все здесь новое, непонятное, трудное. И эта изнуряющая качка… Но я девка крепкая, как-нибудь перекантуюсь. Смотрю вниз на волны, свесившись через фальшборт, ловлю лицом соленую сырую прохладу. И снова к сердцу притекает щемящая тоска, и в глазах становится горячо и влажно. Я не знаю, что это, но так со мной бывает с самого детства. Когда смотришь за облака, в занебесье или в длинный июньский вечер (или это ночь уже) следишь за незасыпающей зарей… Закат переходит в восход, и солнце у нас на севере не спит летом. Душа рвется туда, где живет Что-то… Кто-то… Бог? Нет, я Его не знаю. - Что закручинилась, красна девица? Оборачиваюсь назад. Ловят мой взгляд пытливые задорные глаза Вороного, дразнят и просят как будто о чем-то. - Устала, - снова опускаю лицо к волнам. Я не умею разговаривать с мужчинами, в свои восемнадцать я оказалась совсем не приспособленной к общению с противоположным полом, и здесь на судне мне от этого особенно не по себе. А может, я слишком осторожна? Ведь все как-то живут, встречаются, общаются, и никто от этого не умирал. - Эх, красотища! А знаешь, Анютка, значит, и небо сегодня будет звездное. А звезды здесь какие, здоровущие, как горошины. И чернота. Луны сейчас не полагается. И все созвездия будет видно и Млечный путь. Хочешь поглядеть? Любопытно, аж страсть. Но боязно как-то. Одна с мужчиной среди ночи… Но так хочется созвездия посмотреть. Не поворачиваясь, бросаю как бы лениво: - А что, ты их все знаешь? - Кого? - Ну, созвездия. - Да конечно, я ведь как-никак штурман. Нам положено знать карту звездного неба, как по-старинке. А может согласиться, остаться? А может не стоит? А кто он вообще такой? И кличка у него лошадиная «во-ро-ной». А ведь и впрямь вороной. Смуглый, зубастый, кудри черные густые, глазища-вишни. Замечаю, что ребята любят, когда он в компании: и пошутит, и на гитаре побряцает, и споет. Впрочем, я видела это всего пару раз и то со сторонки. Веселый хлопец, нарядный. А может, ненадолочко, а? Останусь? - Ну что, Анна, как тебя по батюшке? - Владленовна, но только я не Анна, а Ванесса. - Как это? - Да так, чтоб «Ванькой» не дразнили, сама себя стала называть «Анькой», а так я Ванесса. Это значит, если не ошибаюсь, бабочка. Это родителям так захотелось, чтоб необычно было, ну и получилось вычурно. - Ванесса Владленна (здорово звучит), останетесь почтить вниманием звездное небо? - Ну, давай, задержусь на пять минуточек. Покажешь мне звездочки. А небо расцветает. Жаркий жгучий бархат южного неба. И светятся в нем далекие миры. Там гуманоиды живут. Мне становится смешно от собственной глупости, и я широко улыбаюсь. Ушло солнце, прошла тоска. Миллионы глаз ночи с неба и мои два глаза смотрят друг в друга… Где Оно, Зовущее? Там? - Чего развеселилась? Смотри… …И начинают рисоваться созвездия – странная геометрия среди рассыпанного бисера звезд. Ничего не могу запомнить, переспрашиваю по пять раз. Я знала-то одну лишь Большую Медведицу, и ту не могу найти. И здесь выучила только Кассиопею, потому что она похожа на “W”. Пять минут давно истекли. Зовут ребята. Хочется им расслабиться после жаркого дня, попеть, повеселиться. А что за песни без Вороного? И я иду туда. Интересно и жутко, но так хочется и мне! Растворяюсь в южной ночи и, кажется, сама мерцаю, как она; и все во мне – улыбки, тайны, опущенные ресницы и мой голос, самый звонкий и чистый здесь, и смех и пение… И все здесь, наверное, для меня, и внимание бравых моряков только мне. Я бабочка над морем и я прекрасна… Мне никогда не доводилось просыпаться в чужой постели. Кажется, я доигралась. Как же так могло произойти? Ночью сгорало мое тело, а теперь нестерпимо жжет совесть. Лежу не шевелясь. Тело движется вместе с судном, вместе с волнами – вверх-вниз, на бочок - на другой… Все болит, и тело, и душа. Кажется, что все теперь другое, все изменилось, поменялись цвета и формы вещей и, главное, я сама. Я уже не то. Я раздроблена на тысячи частей, и их держат как будто вместе какие-то старые связи (тела ли, души ли – не знаю). Меня действительно точно снарядом разорвало. Я уничтожена. Моя потеря, потеря, которая могла случиться только раз (и случилась! Да почему же со мной?!) невосполнима… Встаю беззвучно, украдкой прикрываю стыд вчерашней одеждой. То, что было для меня броней еще недавно, теперь тоже стало позором. Выметаюсь вон, как паршивая собака. Не хочу даже посмотреть на того, с кем так хорошо было все это время. Изнутри вырывается утробный хрип, но я не даю ему выйти, я боюсь малейшего звука. Меня уносит, как бесплотное облако, из этого дрянного места. В последний миг оглядываюсь. В утреннем сумраке тускнеет темной бронзой могучее тело Вороного. Я пропала… Не могу я им сегодня ничего готовить. Все. Я заболела. И правда. Тело болит, в душе стоит вопль и вой, и я схожу с ума от этой бури. А как все было прекрасно в последний месяц! Сколько впечатлений. Шумная компания удалых русских в портах Европы и я – украшение экипажа. А в рейсе - веселые встречи по вечерам с песнями и анекдотами. Я блистаю здесь, я балую их настоящими варениками, и пирожками с абрикосами, и блинчиками, и всем, что только можно состряпать в наших условиях. Ну а теперь все пропало. Как я буду смотреть им в глаза? Как мне стыдно… Кажется, будто все уже знают, каким позором я себя покрыла. Хоть за борт прыгай. Летала бабочка над морем и отлеталась. Налетел шторм, закрутил-завертел и смял крылышки о волны… Дверь медленно отворяется. Да кого еще несет в такое время?! - Котеночек спрятался? – голова Вороного просовывается внутрь камбуза. Смотрит исподлобья, но ласково. - Андре-ей! – я хриплю, и горячие струйки быстро точат путь по щекам. Меня трясет, и не могу остановиться. Всматриваюсь в лицо Вороного, и нет во мне ни любви, ни ненависти, но только так нестерпимо обидно, что это он так со мной, - зачем?! За что?! Я не могу-у, - начинаю скулить тоненько, как собачонка, обиженная злым ребенком. - Котеночку больно, - вмиг оказывается рядом, загребает в охапку, гладит волосы. Мне становится тепло, я вжимаюсь в эту горячую живую гору, и мне лучше. Говорит долго-долго; не запоминаю, не слежу за словами, просто плачу и улыбаюсь и… влюбляюсь… Прощаю все; себя корю, и думаю впредь блюстись, но уже сейчас чувствую подспудно, что буду с ним. Прижимаюсь к Андрею и греюсь, греюсь. - Я с тобой, девочка моя, маленькая, добрая. Тебе будет хорошо со мной. Ты моя, моя славненькая девочка, - как сладко баюкают эти слова, и мне очень хочется верить, что все именно так, и я верю. Кажется, я уже привыкла быть такой. Проходит время и стирает влажной губочкой меловые метины стыда. Так бывает у всех, я знаю, это нормально. У мужчин есть женщины, у женщин - мужчины, и какая разница, как это организовано. Мне хорошо с Андреем. Я чувствую, что я не одна и что, если что… Впрочем, какое здесь может быть «если что» в нашей команде. Ребятишки всегда относились ко мне хорошо, может быть, за исключением некоторых особо нелюдимых. Однако в последнее время замечаю, что, пожалуй, стали вести себя немного вольно по отношению ко мне. Ну да я этого не терплю. Всякому дам отпор. Зато как же хорошо мне с Андреем! В воображении уже рисую себя невестой. Только порой закрадывается какое-то смутное опасение: да зачем же мужчине жениться, если он и так уже все получил, тем более что он моряк – птица вольная. Нет, он меня любит, он меня не оставит. Вспоминаю снова и снова каждую черточку лица Вороного, любуюсь им как будто, и пробегает легкой дрожью сладкая истома по телу. Даже картошку теперь чистить не скучно – хоть про себя, а всегда разговариваю с ним. Бросаю взгляд на часы: вахта скоро кончится, и он сразу прибежит ко мне. Шаги на камбузе. Вот он! - Котеночек соскучился? – улыбается ласково, глаза вспыхивают задорными огоньками и манят прищуром. Бросаю дела и в два прыжка оказываюсь рядом. - Заждалась! - Нетерпеливая, - треплет мне волосы на затылке. Я ласкаюсь, как кошечка, и прижимаюсь к горячей груди. Говорим о чем-то неважном, просто потому что хочется говорить друг другу ласковые слова. Но вот лицо Вороного делается серьезным, черные глаза так пристально смотрят на меня, что мне кажется, он видит всё, внутри меня сокровенное. - Знаешь, Анечка, нам с тобой нужно сделать одно очень ответственное дело в следующий рейс. - Нам? - Да, ты мне очень поможешь, и это очень важно. - А что мне надо будет делать? - Да ничего затруднительного. Дело вот в чем… Объясняет мне обстоятельно, что можно заработать без труда, если купить мелким оптом сигарет в российском порту (а мы идем сейчас в Новороссийск) и просто привезти их в европейский порт, а там сдать в три цены, потому что там они очень дорого стоят. Ничего особенного, а навар хороший. А моя задача предельно проста: всего-навсего положить блоки с сигаретами где-нибудь у себя на камбузе, где к ним не будет доступа. - Так значит, мне надобно их спрятать? Значит, это незаконно? – мне не верится, что Андрей может меня во что-то нехорошее втягивать. Он добрый, честный, щедрый! - В общем, провозить сигареты, конечно, не запрещается – все ведь курят, кроме тебя, - смеется, - но несколько блоков можно счесть за большую партию, тут уже проблемы с таможней могут возникнуть. Лучше не рисковать и везти как-то незаметно. - Ты что, хочешь совершить преступление? – продолжаю недоумевать. - Да какое это преступление! Все эти границы, таможни с их условностями. Ничего плохого мы этим не сделаем. - Но ведь формально мы становимся нарушителями закона. А если нас засекут? Нас посадят в темничку? - Да не засекут, если не кричать на каждом углу. Найти-то, в принципе, все возможно, если хорошо искать. Но чтобы начать искать, должна быть наводочка, понимаешь? А кто может навести, если это никому, кроме нас неизвестно? - Нет, я участвовать в преступных делах не хочу! И не хочу, чтоб ты этим занимался. Ну чего нам в жизни не хватает? Денег? - Нам-то может и хватает, но ведь есть те, кому эти деньги исключительно нужны. Андрей рассказывает мне про свою семью в Самаре. И все, действительно, не просто: больная мать, младшие сестры-студентки, и всех их приходится содержать ему. - А я ведь грешен, могу и сам враз много спустить, - заключает он и вздыхает. Смотрит в пол молча. Мне становится очень жалко и его, и его родных, я вспоминаю, что он и мне покупает подарки, а я-то их беру и даже не думаю, что его близкие люди живут в бедности. Мне становится совестно, корю себя за эгоизм. - Значит, это очень-очень нужно, да? – заглядываю в лицо Вороного снизу. - Да, очень, - снова вздыхает. - А ты так уже делал раньше? - Ну, случалось, - помедлив, отвечает как бы виновато. - Ладно, пусть так. Значит, мне просто нужно их сохранить и не проболтаться? - Просто сохранить и не проболтаться. - А меня точно не засекут? - Точно. - А тебя? - И меня. Думаю еще недолго. Все-таки, конечно, сомневаюсь. Ну не делала я ничего противозаконного никогда! Да как же на это решиться!? Но ведь это нужно не мне, не для выгоды, да притом очень-очень нужно. И я решаюсь… «Над всей Испанией безоблачное небо». Вспоминаю откуда-то из истории эту фразу. Выхожу на палубу к надстройке посмотреть берега Испании. Далековато, ничего не разберешь. Стоим на рейде: ждем таможенный контроль. Пора спускаться к себе и ждать, пока не придут и все не проверят. Занимаюсь привычными делами. Ага… Деловитый голос Никитича (старпома) на нечистом английском объясняет что-то топочущей публике. А это не просто публика, это таможенники, и они могут все проверить и все найти… Начинаю возиться: и у меня могут найти, я ведь везу… Нет не могут, я же не проболталась, а Андрей говорил, что им нужна наводочка. Нет, не найдут. А все-таки страшно… - Аня, к тебе идем, - заходит Никитич и с ним целая толпа. Никогда не было так много. Да еще с собакой! Моторчик в груди бешено затарахтел, словно кто-то нажал на педаль газа, по спине скатилась жаркая волна, в ушах зазвенело, и даже нос заболел. Меня охватил такой ужас, как бывает во сне, когда тебя находят фашисты, говорят на непонятном языке, но ты уже заранее знаешь, что поведут пытать, и… обычно просыпаешься от страха. И сейчас очень хочется проснуться, но нет, не проснусь. Никитич смотрит недоуменно, видя мой жуткий испуг. Прищуривается, подбадривает: - Что, собаки испугалась, Анюта? - Ага, - киваю головой. Он-то ведь не знает, чего я на самом деле боюсь. Золотисто-рыжий кобель с волнистой шерстью и задумчивой брылястой мордой, словно игрушечный, беспокоится, переминается, виляет хвостом, оглядывается на смуглолицых людей в форме и о чем-то им говорит по-собачьи. Ему отдают повод, и он начинает искать. В глазах у меня чернеет, я еле усиживаю на месте, чтобы не грохнуться. Сон не кончается! Кобель прямехонько устремляется к шкафчику, где запрятаны проклятущие блоки, скребет дверцу и скулит. Мужчины в форме оживляются, что-то говорят собаке, подходят, открывают… Все, как в замедленном кино, покадрово… - Аня, что там у тебя? Да что с тобой? – голос Никитича словно прорывается откуда-то издалека. Вижу последнее – пузатый таможенник извлекает блоки. Картинка схлопнулась, сон кончился… Открываю глаза, ничего не понимаю, лицо в холодной воде, кто-то рядом. Смутно, не разобрать. Голова ужасно болит. Где это я? Может, дома? Нет, не дома, качает. А может, мерещится? Правда, качает. Мне приснился кошмар, как будто меня поймали таможенники с собакой. Со-он… Выдыхаю шумно. - Ожила? Ну слава Богу! Ой, попала, девонька. Давай, вставай, ждут тебя. Неужели не сон?! Резкость перед глазами начинает проступать. Надо мной лицо Михаила, боцмана. - Пойдем, милаша, к капитану, тебя там дяди дожидаются. - Миша, а что случилось-то, а? Миша… - Да как что? Нашли твою контрабанду. Да ты и хлопнулась от страха. Никитич меня прислал тебя оживлять и вести к капитану. Будут разбирать. С трудом сажусь на кровати, прикрываю пальцами рот. Случилось. Этого случиться не могло, но случилось. Кто-то всю жизнь скачет-поскачет – и ничего, а кто-то с первого раза попадается. Это я – с первого. Попалась… А что я скажу-то? В глазах набирается горячая влага. Рраз! Побежали соленые. - Миша-а! А что мне делать-то, а что теперь будет-то, а-а-а? - Что будет, не знаю. Скажи Евгень-Василичу, кто тебя на такое дело надоумил, может и пронесет, ну малясь накажут, но уж не в тюрьму же. - Миша-а! Я не могу-у! - Чего не могу-у? - Сказать не могу-у, - продолжаю реветь все громче. - Да глупая, все ж знают, чье это дело! Он на тебе прокатился, как на кобылке, а ты «не могу-у». Скажи, а то ведь тебе хуже будет. Реву изо всех сил. Миша берет мокрое полотенце, протягивает: - Вытирайся, да пойдем, а то еще чего назаподозрят. Не реагирую. Миша сам огромной своей деревенской веснушчатой ручищей вытирает мне лицо скомканным полотенцем, прополаскивает и снова вытирает. - Ну и красавица – матрешка расписная, загляденье, вся уревелася. А и ладно, может, пожалеют. Молись, девонька, пошли, - Миша берет меня за руку, как клещами, и поднимает. - А я не умею, - не сопротивляюсь, встаю покорно. - Чего не умеешь? - Молиться. - Ладно, сам помолюсь. Делаю шаг сквозь дверной проем, словно прыгаю в холодную воду. По спине сбегают волны жара, болят глаза, и нос как будто звенит. Помру… Сидят наши: Евгений Васильевич (капитан) и Никитич, напротив – таможенники, во главе с пузатым. Рыжий кобель лежит в ногах, вывалив сырой бархатный язык – одышка у него от жары; и мне очень жарко. Миша усаживает меня у двери, помедлив, бормочет, что доставил меня в их распоряжение, и выходит. Евгений Васильевич, прищурившись, начинает сдержанно: - Ванесса, почему у тебя на камбузе столько сигарет? Может у тебя запас на всю команду, как будто продуктов? Или, может, тебе самой надо? - слегка улыбается, поднимает брови. - А, мне? Нет, не надо. Это… - понимаю, что совсем что-то не то говорю, а что говорить, не знаю. Лицо Евгения Васильевича вытягивается и хмурится: - Так может это не твое? Думаю судорожно, что же сказать, мне же нельзя проболтаться: - М-мое. - А зачем тебе столько? Я только глаза таращу. Понимаю, что мне-то уж лучше совсем молчать, чтоб не вышло еще хуже. - Так, - продолжает капитан, - ну, положим, что и не твое, ты не куришь. А кто тебе это дал? - Да скажи, мы же знаем, чье это дело, пожалей себя, девонька, - участливо вставляет Никитич. - Никитич, молчи пока, - поморщившись, говорит капитан. Испанцы переводят черные свои глаза с меня на капитана, с капитана на старпома и опять на меня – не понимают, но им жутко интересно. Евгений Васильевич скалит желтые зубы, смотрит на меня пристально и говорит: - Ванесса, ты понимаешь, что ты натворила? Пока с тобой не разберемся, не будет разгрузки, а простой судна, знаешь, сколько стоит? Ты сутки простоя за всю жизнь не отработаешь! Ты в тюрьму захотела или чего? Или нам что, все деньги за твой штраф отдавать? Ты вообще понимаешь, какая ситуация с тобой вышла? Или тебя арестуют, или хозяина твоего «груза», или все судно! Я плачу и уж совсем теряюсь. Да что же я скажу? Не могу же я сделать так, чтоб Андрея из-за меня арестовали. А если меня посадят в тюрьму? А судно уйдет, и никто и знать не будет из родных, где я пропала, и я останусь здесь на всю жизнь… в тюрьме… Реву в голос, но ничего не говорю. Никитич подается корпусом в мою сторону, от глаз пробегают добрые лучики-морщинки: - Ну, тише-тише. Давай по порядочку. Чьи сигаретки? Его перебивают таможенники. Им, видимо, надоело все это представление. Пузатый, капитан и Никитич о чем-то говорят по-английски втроем, иногда кивая в мою сторону. Говорят напряженно. Никитич, кажется, все о чем-то уговаривает. Капитан спокоен, на меня глядит холодно. Думаю, он меня не защитит, судно ему, понятно, дороже. Пузатый тоже холоден, настаивает на чем-то вроде. Вот и договорились… Пузатый оглядывается на своих, делает жест рукой. Смуглый коренастый усач с торчащей из-за воротничка черной шерстью снимает с пояса наручники. Для меня… Ребята высыпали смотреть, как меня уводят. Очень-очень стыжусь поднять глаза. Чувствую, что из-за меня у всех неприятности. А что же теперь будет? Сообщат в пароходство? Арестуют судно? Или только меня? Меня бросят, без меня уйдут? Никто меня здесь не защитит, да и как защищать, я ведь преступница. Меня будут судить? Мне даже не верится, что все это действительно происходит, я не могу думать… Сходим на пограничный катер. Все, мне конец. А где Андрей? Я не могла его не заметить. Оглядываюсь. Все на меня уставились, молчат. Андрея нет. Я уже плакать не могу… Сижу, привалившись к стене – здесь можно сидеть на полу – не холодно. Выспрашивали они меня в кабинете через переводчика, а я уж и при своих-то не могла сказать ничего, а тут и вовсе язык отнялся, только ревела – правды не могла выдать, а соврать бы не сумела, в голове гудит только, и ужас прямо сковал меня. Теперь вот сижу, обмякла. Мне даже поесть что-то приносили, а я не могу и не хочу, конечно, меня сдавило изнутри. «Эти», которые тоже тут со мной в одной клетке, тоже не ели: визжали, задирались к охраннику и гоготали. Я так думаю, они такое не едят. Я на них открыто смотреть боюсь, я вообще их очень боюсь. А вдруг они меня… даже не знаю, что сделают? Я раньше не видела проституток близко. Случалось, слышно их бывало в коридоре на судне, когда ребята некоторые развлекались. Но такое бывало только в наших портах – на иностранок денег жалеют, дорого, – да и то до моего угла они никогда не доходили. Мне это казалось такой премерзостью, что утром тошно было смотреть на всю команду, (я не знаю, кто именно их водил). А теперь я тут вместе с кучкой испанских проституток, и мне очень страшно. Высокая алчно разукрашенная девка с сочными малиновыми губами, в кудрявом темно-рыжем парике направляется ко мне. Беда… Приседает на корточки передо мной, хрустнув коленями. Они обтянуты ажурной черной сеткой, коротенькая юбка съехала, открыв крепкие бедра. Передо мной чуть покачиваются нитки жемчужных бус и лицо ее, смуглое, как у всех этих южных людей. Кожа рябенькая на шее и плечах, а оно, наверно, закрашено. Рассматривает меня, чуть улыбаясь, долго, молча. Опускаю глаза, трудно дышать, боюсь хоть слегка пошевелиться. Рыжая начинает говорить мне что-то – спрашивает аккуратно, не зло. А я-то иностранных языков не знаю. Поднимаю на нее глаза: она смотрит пристально, с прищуром, чуть обнажив крупные зубы. Говорю одно: «не понимаю», и снова опускаю глаза. Девка вскидывается, разворачивается ловко, весело что-то говорит своим, все смеются. Одна дает ей зеркальце. Рыжая подходит ко мне и выставляет на вытянутой руке зеркало перед моим лицом. Смотрю на себя. Ну и страшилище! Глаза маленькие, красные, веки и нос распухли, губы тоже, да и потрескались к тому же, волосы растрепались, висят тусклыми лохмами. Закрываю лицо руками. Слышу, как рыжая отходит от меня, они болтают о чем-то выразительно, может меня обсуждают, а может и нет. Какая разница. Они ведь тоже бабочки, как и я, только раскрашены понаряднее. И слышится мне будто бы хрустальный звон, тихо-тихо, даже и не слышится, а чувствуется. Множество малюсеньких колокольчиков трепещут в небе. Свиристели это, наши северные птицы. Опускаются стайкой на запорошенные боярышники. Облепили ветки, как сизые яблоки с хохолочками, и звенят. Скоро улетят южнее, где зима помягче. Вижу рябины, натоптанные ягоды под ними, как капли крови на снежке, птичьи следы вышивкой по белому полотну. Крыльцо наше, крепкое, высокое, замерзшие шапочки астр перед ним, побледневшие, в белых колпачках снежных. Как хорошо, чистенько, радостно дома, под уютным покровом зимнего спящего сада. И вот как будто я на Сибирском, и входим мы вверх по Ветлуге до самой нашей стрелки, и протискиваемся в Лапшангу, и встаем под откосом. А наверху – наше Михаленино. И будто бы вся деревня сбежалась посмотреть. А я на палубе – машу им, зову, и так мне радостно, что пришли мы прямо домой. И они нам машут. Узнаю всех знакомых наших, стоят семьями, смеются. И тут кто-то выкрикивает: «Смотрите! Вон она, потаскуха! Она преступница! Из тюрьмы, из чужой постели!» И вся толпа начинает зловеще выкрикивать: «Вон! Убирайся!» и много всего ужасного. Кидают в меня чем-то. И наши ребята из команды в меня плюют и ругают нечистыми словами. И вдруг вижу крупно, как будто совсем рядом, хоть и со всеми на горе, отец смотрит с укором и говорит одно только среди кричащих: «Нет тебе сюда дороги». Просыпаюсь, сидя у стены. Все тело затекло и болит. Еще темно. Тихо. Смутный страх и тревога нарастают во мне, всплывает мутный кошмар вчерашнего дня, острый страх одиночества. Я в тюрьме. Прорезает словно молнией эта мысль не миновавшей беды, и сердце снова бьется учащенно. Боже мой, помоги! Выдыхаю. Надо заснуть, а то не доживу до утра. Засыпаю. Больше не снится ничего. Меня будит грохот. Отваливается железная дверь. Плечистый охранник в синеватой форме с жутко волосатыми руками направляется в мою сторону. Ну все, наверно, поведут судить. Что-то веселое кричат вслед ночные соседки. Выводят во вчерашний кабинет. Сидит тот, который вчера меня допрашивать пытался и - радость-то какая - Никитич! - Все, Анечка, поедем домой. - Виктор Никитич! – так обдали меня теплом его слова, таким он мне кажется родным, что я опять плакать начинаю. Он берет меня за плечо, привлекая к себе, и выводит из этого страшного места в сопровождении охранника. Иду послушно, склонив голову. - Слава Богу! Заплатил за тебя Евгений Васильевич. Не нужны ему неприятности, да и тебя избавил, закрыли твое дело. Мелочь ведь, а как постращали. А если б не заплатил, то в пароходство бы бумага пошла – тебя бы уволили, и ни в один европейский порт больше бы не выпустили, была бы ты в черном списке. Пожалел. Слава Богу! Но как теперь решит с тобой, не знаю, он ведь из общих денег за тебя отдавал, да и немало отдал. Ну, главное, вызволил тебя. Я уж сам за тобой приехал, нечего тебе в клетке сидеть. Жалко тебя, молоденькая девочка еще, глупышка. Твой-то ведь Вороной носу нигде не показывает, знает, что виноват. Я уж его и распекать пытался, и на совесть давить, а он свое: «ничего не знаю, не мое, сам о ней такого не знал». «Да как же так?», - говорю: «шкура ты, клейма ставить негде! Из-за тебя девчонка в тюрьме, а ты отпираешься». И капитан ему говорил: «Твой ведь «груз», заплати за нее, заступись хоть так, и замнем». А он - как ни при чем, от всего открестился. Э-эх… Господи, помилуй… - Никитич отворачивается в сторону, глядит в окошко машины. Едем в порт. Я молчу. Стыдно мне и страшно. Как теперь на судне будет. Из одного плена еду в другой, в свой же. Что со мной капитан сделает. Вот и Никитич не знает. Добрый он человек, сердечный. Всегда, если что на судне конфликтное случается, умягчит, рассудит, всякого пожалеет. Но злых и подлых, знаю, не терпит. Смотрю на профиль Никитича на фоне окошка. Красивый мужчина, благородный. Кажется, будто из старинного времени вышел, царского, был там полковником. Мысли катятся, как горох по лесенке – вприпрыжку, сбивчиво. Что со мной будет? Да неужели Андрей меня не защитит, среди своих не заступится? Как же говорит такое Никитич про него, что он «шкура»? Он ведь добрый, настоящий, он меня любит. А почему же не пришел даже посмотреть, как меня с судна увозили? На вахте был, значит, не мог. А не заплатил, потому что где ему столько денег взять. И правильно, что не сказал, не вдвоем же нам сидеть в тюрьме! Въезжаем в порт. Вот и Сибирский. Идет погрузка. Значит, обошлось, не простояло судно по моей вине. - Пойдем к капитану, покажешься, что жива-здорова, - улыбаясь, говорит Никитич. Как не хочется идти к капитану! Как страшно, как в тюрьму. Так ведь из тюрьмы еще выйти можно, а с судна никуда не денешься, а капитан на судне – царь и вершитель судеб. Евгений Васильевич цыкает зубом и весело бросает: - Ну, здравствуй, блудная дочь. Как спалось на чужбине? - Дома лучше, - отвечаю не радостно. - То-то же. Ну, будешь всю жизнь помнить, как легкие деньги добываются. - Не буду, - говорю в пол. Капитан строит удивленную физиономию. - Добывать не буду, - поправляюсь я, - а помнить-то буду, - жду напряженно, какое же будет наказание. - Так, ты у нас штрафница, - медленно говорит капитан, потягивая последнее слово, как сигарету, - оно ведь самое важное. Внутри меня словно струна зазвенела: приговор выносить будет. - Деньги за тебя отданы общие, значит всем и решать, что с тобой делать. Иди, готовь обед, все уже оголодали, как волки. Сегодня разберемся, как с тобой быть. Выкатываюсь из каюты капитана и слетаю в свое убежище. Валюсь плашмя на кровать. Ай! Налетела ребрами на бортик, больно. Подушечка моя, моя душистая, пахнет домом. Мое одеялко, тепленькое, сохранное. Нет, встаю! Чтоб больше ни малейшей ошибочки, ни одного нареканьица! Может, простят? Иду на камбуз. Все здесь мое. Моя вотчина. Что тут у меня есть? Надо изловчиться, да что-то получше, посытнее сделать, чтоб всем понравилось. Кто у меня чего не любит? Капитан не ест гречку, убираем. Алексей не будет салат, если в нем сладкий перец, так, кинем в суп его. Дима не ест курицу, подсуну ему рыбы. Сегодня не допустим ничего нелюбимого, а то они решат не в мою пользу. Эх! Да по-любому не в мою! А вот Андрей у меня все ест, он не привереда. Да где же он? Может, не знает, что я уже здесь? Мне так плохо, а он не идет. Весь день, как гонщик перед стартом, жду отмашки. Да нет, не отмашки, приговора… - Котеночек! Бедненькая девочка, маленькая, - проворно преодолев пространство камбуза, Андрей оказывается рядом и тискает меня. - Милый, вот видишь, как получилось, - не знаю, оправдываться мне или жаловаться, - я не проговорилась нигде, я сказала, что «это» мое. - Я знаю, молодец, умница, настоящий Мальчиш-Кибальчиш. Помнишь, «они меня пытали-пытали, пытали-пытали, но я им ничего не сказал», - улыбается, треплет за щеку, как ребенка, - чем-то вкусным пахнет, мы все так проголодались без тебя, на сухом пайке. - Андрей, а может, меня простят, если буду себя хорошо вести? я всегда буду делать вкусно, – с надеждой заглядываю в глаза Вороного. - Не знаю, что там Василич думает. - Он сказал, «как все решат». Ты заступишься за меня? - Конечно, а как же, ты ведь моя. Моя? А где твоя ласка? – прижимает теснее. Я чувствую, как он закипает. - Андрей, пусти, не могу, у меня все болит, я на ногах не стою, и на душе хуже некуда, не сейчас, - выкручиваюсь из цепкого капкана его рук – сил не хватает. - А как же я? Я и так без тебя всю ночь промучился. А ты – «пусти, пусти», - не отпускает. Как-то обидно звучат эти слова. Он провел ночь в своей постели, а я – на полу в тюрьме, он мучился, а мне там сладко было. - Андрей, мне, наверно, хуже в тюрьме было, чем тебе в каюте. Не могу, прости. - Ладно, как хочешь, - сухо бросает, поворачивается, быстро выходит. Ну вот, и его обидела. Да что же я за непутевая такая! Конечно, он переживал, а теперь рад, что я вернулась, и хотел излить свои чувства, а я его выгнала. Эгоистка. Но все-таки, правда, не могу. Уходим из Испании. Слышу, как гудят машины. Обычно, так интересно, отходить от берега. Покидаешь одну страну и отправляешься в другую, в море, в приключения. Всегда стараюсь выйти и посмотреть, попрощаться с землей, а вдруг навсегда?! А теперь сижу у себя, страшно. Не радостно мне уходить в море: уходим от земли, и словно тюремная дверь затворяется, никуда я отсюда не денусь, не убегу, и как решат, так и поступят со мной. Обед подаю, не поднимая глаз ни на кого, еле-еле удерживаю посуду, мотает меня, будто первый раз качку почувствовала. И все, как будто обычно, благодарят, просят еще, но воздух, словно, полон электричества, как перед грозой. Вот уже ужин скоро, и ничего. Уже сил нет томиться. Стараюсь хоть как-то успокоиться: слушаю, как мерно гудит утроба Сибирского. Андрея нет, он обижен; и я не выхожу. Как же мне одиноко и страшно! Как я беспомощна в теплом уюте судна, среди своих, среди людей! Какой маленький штришок наш Сибирский в синей бездне! Да вся планета наша – крупица в бездне черной. Какое единение должно быть среди нас, чтобы оставаться живыми, и сколько жизни должно быть в каждом, чтобы заполнить пустоту! Но вместо единения – одиночество. Жизнь – это пламя, это любовь. А там, где этого нет, каким бы это не казалось, наступает холод, мрак, пустота. И у нас здесь, этого нет. Бравые парни, веселые, добрые, такие славные в компании, которым я так старалась послужить, искренно, изо всех сил, готовы вынести мне приговор! За что? За деньги… Здесь нет любви, и нет настоящей жизни. Это заколачивание… Ужин. Душа у меня в пятках. И ничего не происходит, все своим чередом. Может, пощадят? Капитан с дедом за своим столиком говорят о своем, никто и малейшего внимания на меня не обращает. Да, уж лучше быть пустым местом, чем при-го-вор. Никитич желает всем приятного аппетита, уходит; дед встает, привычно говорит то же самое и покидает кают-компанию. Остается несколько человек. Неужели ничего не будет? А я так плохо о них думала. Злющая. Надо идти к капитанскому столу, убирать посуду за дедом. Иду с тревогой, опустив глаза. Собираю тарелки, поворачиваюсь… - Ванесса, постой, - голос капитана. Замираю в ужасе. Приговор. - Решено твое дело. Деньги общие – платишь всем. Чем будешь отдавать? Молчу, не шевелюсь с тарелками в руках. - Мы так и поняли, так и решили. На двери у себя увидишь список. Сегодня ночью – ко мне. Все понятно? Даже посуда не падает из рук. Все во мне застыло, захолодело, и не могу сделать шага, ни понять, ни поверить не могу. «Ночью ко мне» - самые страшные слова за всю мою жизнь. Да теперь мне действительно некуда деться, ни убежать, ни спрятаться. Если я не подчинюсь, что будет? Нет, не пойду. На двери у меня, действительно, - список. Первой строчкой – капитан с сегодняшним числом, следом второй штурман – на завтра, потом – второй механик и дальше по убыванию должности. Даже вся матросня и студенты. Деда и Никитича нет, еще нет Михаила, пожалели, значит, не стали в этом участвовать. И Андрея, конечно, нет. Но почему он меня не отстоял? Не смог, наверно. Срываю скверную бумажку с двери, но не выбрасываю, беру с собой. Бегу к Вороному в каюту, сломя голову, налетая на стены. Он просто должен меня спасти! Нельзя меня делить на всех! Нету. В рубку, скорей! А если там капитан? Упаду в ноги, умолять буду, может, сжалится. Бегу наверх. Андрей в рубке и паренек-рулевой, студент. Влетаю, запыхавшись: - Андрей!!! - Саша, выйди, - низко и тихо говорит Вороной. - Андрей, спаси меня! Они меня хотят… - рыдаю, падаю на пол, меня трясет. Поднимает меня, берет на руки, начинает качать, как младенца. Целует, баюкает. Подождав, когда я немного успокаиваюсь, нашептывает. - Котеночек, миленький, я знаю. Я пытался, очень, ты знаешь, я тебя люблю, они мне сказали, что один голос ничего не значит. Я не смог. - Андрей, ну купи меня у них, я тебе всю жизнь служить буду! - У меня нет столько денег, я бы тебя сразу купил, то есть выкупил. Понимаешь, нету. - Андрей, ну что же делать? – опять реву. - Терпеть, котеночек. На судне законы жестокие, и все им подчиняются. - Не могу, - всхлипываю, - не могу подчиняться. Не пойду. - Пойдешь, - говорит совсем тихим шепотком. - Андрей, как «пойду»? – у меня глаза выкатились от ужаса. - Вот так, пойдешь, надо, - ставит меня на пол, держит за плечи. Темные его глаза полны холода. В них она – черная бездна… Вижу ее и смиряюсь с этим, что «надо». Встаю уже без слез и бреду брать ключ от душа. Значит, мне пора. Кажется теплый дождь, гроза ушла, уже не душно. Я дома, у куста шиповника. Розовые цветы его благоуханием своим собрали множество пчел, и они гудят вокруг. Открываю глаза. Нет, это не пчелы, это голова моя гудит, и не гроза прошла, не дождь, а гроза человеческой подлости и злобы настигла меня. А аромат шиповничный – это правда. Василич со сладострастной гримасой водит по моему лицу розой. Очень хочется цинично сплюнуть в сторону, но я просто отворачиваюсь. Дорвался, старый. Ниже тряпки меня опустил, а теперь наслаждается, розой гладит, извращенец. Поил меня вчера дорогим коньяком, я такого ни то, что не пила, даже и не видела. Из особенных бокалов-тюльпанчиков. А мне, что было делать? Вот и пила, чтобы не умереть от позора. Да нет, сильно-то голова не гудит. Это душа гудит. Дать бы ему сейчас коленом по брюху, вот бы скорчился! Собираю все силы, ловко перекатываюсь и вскакиваю. Судорожно хватаю одежду и пытаюсь запрятать в нее скверное свое тело. - Ну, куда же ты, моя принцесса? – валяясь, сучит руками еще пьяный капитан. - Отработала вам, иду готовить завтрак. Скорей выскакиваю. Это было ужасно. Но сделать он со мной ничего не смог, старый и пьяный. То есть отчасти мне повезло. Влетаю на камбуз, полная злобы и цинизма. Насыпать бы им стрихнина! А сколько времени? Четыре доходит. Пойду спать. Обойдутся кашей, злыдни. Вспоминаю вдруг о розе. Значит, заранее купил ее, старый подлец, не из воды же он ее выловил! Давно, видать, мечтал со мной поразвлечься, да возможности не было. А тут такой случай! Пока в темнице сидела, он уж решил, как меня наказать, цветы заказывал. Сам это все придумал, а свалил на всю команду. Хитёр, зараза! День прошел гнусно; снова иду за ключом от душа. Меня охватило такое отчаяние, что даже страх и боль уже притупились. Мне становится все равно. Андрея я сегодня даже не видела. Нет, видела, он приходил на обед, но было не до него. У меня теперь две работы – дневная и ночная за долги, и он сам меня «благословил». Перебьется! Второй штурман, Игорь, ловкий голубоглазый парень с русой бородкой, немного сноб, любит сибаритствовать в портах. Кажется, он-то и водил девок. Красиво говорит, умно, так чтоб обращали внимание. От него я так просто не отделаюсь, как от капитана. Решаю, что буду воевать всякой хитростью. Да где там! Сжимаю кулаки, иду… вхожу с отчаянием и злобой, сцепив зубы. Вижу, что все готово: откупорена бутылка такого же коньяка (в одном месте, наверно, брали с капитаном), два бокала на низких устойчивых ножках, сигареты (ненавижу их!!!), шоколад, лимон, сыр. Постель разложена. Не хочет, значит, время терять за свои деньги, гори они синим пламенем! Сидит у столика, курит. Резко хватаю бутылку, снимаю пробку и делаю несколько больших глотков прямо из горлышка. Все нутро обжигает. Сама ужасаюсь своей выходке, и тут в глазах туманится. Шлепаюсь на стул, таращу глаза, чтобы лучше видеть. Сейчас пройдет. Ха! Да нет! Эх, весело! - Давай петь, - говорю Игорю, - тащи струмент. У меня шикарное контральто. Он ухмыляется, кажется, тянется за гитарой. Не дожидаясь, завожу глубоким грудным голосом: - В том саду, где мы с вами встретились… Он подбирает тональность и пристраивается на терцию вверх: - Но любовь все живет в моем сердце больном… Так мне смешно, что он поет выше меня. Я заливаюсь хохотом: - Тенорок, пискля! А это зря сказала. Он останавливается. Приваливает гитару к постели: - Ах ты, дрянь, - хватает меня левой рукой за запястье и дергает к себе. Взвываю от боли. Тушит сигарету об мое бедро. Трезвею сразу. Швыряет меня на постель. Понеслось… Мутное утро, больное. Не могу встать. Да, здесь мне не сошло так просто. Нога болит. Нащупываю место ожога: сыро. Подношу пальцы к лицу – кровь. Да, это долго не заживет. Вот таков интеллигент. Садист. Храпит рядом, оторвался. Я еще жива, значит, пора убираться. Тащусь к себе… Вот они какие. Были друзьями, умницами, учтивыми, «мы – команда», а на поверку оказались скопищем лютых кобелей. Псы похотливые. Растерзают человека, потому что он беспомощен, и глазом не моргнут. А за что? Просто так – это их суть. Нет, это не псы. Звери не бывают так жестоки к своим. Это люди. Слезы катятся сами собой. Так мне больно и обидно, что, кажется, будто воздух вокруг меня болит вместе со мной. Лучше не буду сидеть, а то умру, пойду работать. Берусь за одно, за другое и возвращаю на место. Не могу. Ничего больше не могу. Как мне дожить до конца, и будет ли конец? Только два дня прошло, а впереди – словно вечность… Слышу гул машины, слушаю, слушаю и начинаю реветь, нет не плакать, а выть, гудеть из самой глубины тела и души. Сползаю по стене на пол, как тряпичная кукла, свесив руки и голову, и вою; не знаю ни времени, ни того, где я, кто я, что я… Я уже не живу, и я не могу умереть. - Эй, Анька, ты здесь? Где завтрак? – кто-то вошел на камбуз и зовет меня. Прихожу в себя: - А… я… сейчас. Надо быстро что-то делать. Быстро? Надо. Начинаю судорожно за все хвататься, не могу разобраться на своем же камбузе. Делаю какие-то бутерброды, чай, вываливаю из мешка печенье, достаю шоколад, который запасли на дни рожденья. Выношу партиями в кают-компанию. Комната полна народа. Все ждут завтрака, смотрят на меня, как на обезьяну в зоопарке. Мне кажется, что я начинаю дымиться под их взглядами: куда упадет, там прожигается дырка, и дымит. А мне и глазами зацепиться не за кого: нет ни Никитича, ни Михаила, и Вороного тоже нет. - Это что за цирк? Ты чего притащила? Где еда? – недовольно говорит капитан. - Вот еда, - отвечаю высохшим голосом, выскакиваю и запираю за собой дверь камбуза. Стою и озираюсь, как в чужом месте. Попадается на глаза страшная бумажка со списком. Подхожу, беру в руки. Сегодня очередь второго механика. Значит, до завтра я не доживу. Если Игорь-поганец так со мной обошелся, то этот… Не могу и представить. Кто он? Угрюмый, дружбы особо ни с кем не водит. Здоровенный, как сарай. Встанет у фальшборта и перекрикивается с дельфинами, когда те сопровождают судно, а с людьми молчит. Я и раньше его остерегалась, а теперь… Есть у меня еще день до вечера, последний. А значит, ничего уже можно не делать, какая разница! Все равно до завтра не доживу. Иду в свою каюту, сажусь на постель и обнимаю подушку. Никогда мне не было так сладко обниматься с подушкой, как будто в ней спасение. Да нет в ней никакого спасения, и ни в чем здесь нет! Бросаю подушку в угол каюты. Валюсь на постель, смотрю в стенку, глаза слипаются… Мне так не спалось уже очень-очень давно. В какой позе заснула, в той и проснулась, и так выспалась! Детские сахарные сны. Северное лето, ягоды в ельнике, на опушке переливный голос юлы. Снилось наше, родное, до того милое, что я не шевелюсь, не могу разрушить эту сладость. Стенка перед моими глазами золотится. Так это уже вечер. И солнце клонится и сыплет последнюю радость теплым светом. Вечер? Последний вечер последнего дня… И как же я его могла проспать весь, да так безмятежно? Выдыхаю шумно, встаю. Пойду смотреть на закат, это такая редкость – безоблачный закат на море. Это мне последний подарок. Выхожу на палубу. Вдыхаю изо всех сил. Как же давно я не дышала чистым воздухом, сырым ветром! Прохожу на корму, становлюсь у фальшборта и слегка свешиваюсь. Радостно пенится под кормой, кругом волны мелкие, резвые. Весело скачут по гребешкам золотые отсветы солнца. Чайки перекрикиваются, играют, быстро опускаются и выхватывают из воды поднятую винтовой струей рыбу. Блеснет серебристый бочок и исчезнет в птичьем клюве. Как чайкам хорошо! Солнце жгучее южное, перед сном милостивое, только щекочет теплотой. А под ним, под сверкающей поверхностью моря – синяя бездна: глубже – холоднее. И мне бы туда, навсегда в покой. Вот так расправить крылышки и порхнуть к солнцу, к волнам: лети, бабочка, лети над морем! и… в глубину. Смотрю под самый борт. Нет, бабочка! Ты не ляжешь на дно, тебя затянет под винты, и только бурый след останется в волнах, а тебя уже не будет… И не будет ночного позора и гибели в лапах угрюмого хищного мужика. И все свершится быстрее и проще, и тебя никто никогда не найдет. Ну, смелее, бабочка, вперед!!! Влезаю на кнехт. Синяя бездна! Я к тебе. Судорожно вдыхаю и взвизгиваю, ноги соскальзывают с кнехта. Какая-то жуткая сила сдавила ребра и тянет назад и вниз. Чудовище!!! - Куда ты собралась, родная? – передо мной он – человек-гора, второй механик, мощными ловкими ручищами развернул меня и поставил перед собой. Оглядываюсь медленно назад. Каким далеким и безумным стало вдруг то, что сейчас должно было произойти. Глаза ожгло, и слезы брызнули в два ручья. Отчаяние! - Пойдем со мной, - цепко берет меня за руку и ведет. Я не противлюсь, иду покорно за ним. Значит, мне суждено достаться и ему. - Мне надо в душ, - произношу тихо, на выдохе. - Хорошо, подожду тебя снаружи. Ну вот, никуда мне от этой доли не деться. Он меня не отпустит, караулит за дверью. Встаю под воду и цепенею от холода. Ну что ж, так и будет. Шумно вдыхаю и медленно сбрасываю воздух полностью. Захожу со вторым в каюту и сажусь на постель. Я не думаю отпираться, сопротивляться. Пускай уж быстрей все кончится. Смотрю на свои колени, на него мне глядеть тошно. Начинаю раздеваться. Вижу саму себя чужой. Тело мое – не мое. Это теперь какая-то рабочая скотина, и общее у меня с ней только одно – боль. - Ты чего это делаешь? – отойдя от умывальника, второй встает передо мной и смотрит с любопытством, - я знал, что ты… «эта», но не настолько же! Ничего не понимаю. Чем еще можно быть недовольным? Замираю с нижней пуговкой в пальцах. Второй садится передо мной на корточки. Не знаю, как он на меня смотрит, завесилась волосами. Уши и щеки горят, все нутро и вся душа пылают от стыда. Вижу его руки, грубые и бурые от солярки: левая - на колене, в правой – стакан воды. Почему он меня не трогает? Я перед ним, не предоставлена себе, бери! Вижу, как в замедленной съемке, левая рука его поднимается и тянется к моему лицу. Задерживаю дыхание. Откидывает мне волосы назад. И так как-то кротко, бережно, как будто не лапой своей, а детской рукой. - Зачем ты это? – прищуривается слегка и тихо спрашивает, словно просит. - По списку, - выдыхаю сухой шепот. - По какому списку? – тоже шепчет. - По списку отработки ваших денег, - чуть слышно проговариваю я. - Меня в таком списке нет, - тихо и твердо говорит второй. - Алексей Дербников стоит сегодняшним числом. Значит, есть, - произношу так же твердо. Второй отворачивается и хмыкает: - Без меня меня женили. Знаешь, - поворачивается снова, - я слышал про это безобразие, но участвовать в нем не собирался. Пожимаю плечами и так и не опускаю их, остаюсь сидеть, скорчившись. Молчу. Меня это не тронуло. Алексей протягивает мне стакан воды: - Давай, выпей и застегнись, - встает и начинает шарить в карманах замусоленных штанов. Достает конфету, протягивает, - держи, - снова садится на корточки. - Спасибо, - вздыхаю. Под панцирем рубахи чувствую себя лучше, - спасибо, что не будешь мной пользоваться. - Я и не думал. - Почему? - Не имею никакого права никем пользоваться. И не хочу. Конечно, он меня не хочет. Во что я превратилась здесь! Вся стала какой-то тусклой и больной, я словно сразу стала старой, облезлой. Да я вообще уже не человек, а тряпка, хуже… Снова мне становится горько-горько: равнодушие растворяется слезами. В уголки губ стекает соленая влага. - Анечка, прости, - голос второго надламывается, он переваливается с корточек на колени и обнимает меня огромным своим телом и, я чувствую, своей душой. - За что? – скриплю еле слышно. - Мы все тебя здесь терзали и насиловали, и ни один тебя не защитил, я… - он давится, не может сказать чего-то, но продолжает меня держать. Так мне тепло от душного запаха его, от могучего сердца под сине-белыми полосками, которое я слышу, как в себе. Прижимаюсь лицом к теплой и влажной от моих слез груди, и в ней – оно. Что-то во мне взрывается. Что-то еще во мне есть, во мне осталось! То, чего я в себе не знаю, слышится в ударах сердца. - Всякое дыхание да хвалит Господа… Живи… Никогда больше не пытайся… Я не дам… - говорит сдавленно, отрывисто, кажется, давит в себе слезы, - Господи, помилуй. Плачу… Чувствую носом под тканью тельняшки что-то твердое. Это крест! И я как будто вижу Его закрытыми глазами. Кресте Христов! Помоги мне святою своею силою! Откуда я знаю это? Не могу знать. Но я это знаю! Выбиваюсь из объятий и встаю в полный рост, как упругая ветка, отпущенная согнувшей ее рукой. Я не отдаю себе отчета в своих чувствах, но меня всю, всю мою иссохшую душу и замученное тело наполняет жизнь, как вода, впущенная в пещеры сквозь образовавшуюся прореху, протекает во все трещинки и впадинки, как свет врывается в пыльную темноту через раздвигаемые ставни. Слава Богу! Я жива! - Ты знаешь Бога? Расскажи и мне. Мне тоже очень нужно Его знать, мне нужно! Алексей отваливается назад и садится у стола. Смотрит на меня и, кажется, не знает, что говорить. - Ты чувствуешь Его сейчас лучше, чем я мог бы тебе рассказать. Он – во всем, и в тебе, и ты это ощущаешь. - Чувствую. Чувствую жизнь, - прижимаю руки к груди, словно хочу нащупать «жизнь». Мы молчим долго. И во всем – жизнь. Во всем – Он… И каждый удар сердца – не механика, каждая слезинка – не физиология, и все, что внутри меня – не просто стая мыслей и эмоций. Все это Жизнь. Меня вдруг пронзает. Понимаю, как много-много я потеряла лет, не имея главного, живя, как на поверхности моря, не зная, не чувствуя, не задумываясь над его глубиной и тем, что в ней неизмеримо больше, чем над водным зеркалом. - Знаешь, а у меня ведь и крестика нет. - Не носишь? - Нет, у меня его вообще нет и никогда не было. Я ведь не крещеная. - Ты была атеисткой? - Да нет, я, как бы сказать… «никакая»… была. - Это как? - Да так. Я просто старалась не думать о том, что сверхъестественно. Во мне всегда, с детства что-то отзывалось, из природы… В сильную метель, или когда смотришь с откоса вдаль и видишь километры тайги до горизонта, или лежишь в бору-зеленомошнике летом под сосной и смотришь сквозь ветки в небо, в облака и хочется смотреть еще дальше, в занебесье. А теперь здесь – море… Но мне это казалось просто разгорячением эмоций. Я просто отметала мысли об этом, не задавала себе вопросы. Мне все было четко сказано с детства: Бога нет, и вещи именно таковы, какими мы их видим, и ничего более. Хотя мне этого, наверное, не хотелось. Хотелось, где-то внутри, чуда. - Ну, как же Бога нет! Не могут столько веков говорить и спорить и воевать из-за того, чего нет. Нету дыма без огня. - Да нет, - перебиваю, - теперь я и не спорю, я знаю, что Он есть, я чувствую. Просто так было, и было достаточно жить так, пока все шло благополучно. - У тебя родители атеисты? - Да атеисты и коммунисты, точнее коммунисты из коммунистов, до сих пор коммунисты, и деды были коммунистами. Не спроста же у меня такое странное имя и отчество: «Ванесса Владленовна»… Родители еще совсем молодыми приехали с Украины на Ветлугу поднимать там животноводство, да так и осели. Я там и выросла, на севере. Так и жили, образцово-показательно, отец - председатель совхоза, мать – директор школы. Какое еще могло быть воспитание? - Наверное, могло быть и другое… но не в твоем случае. Значит, ты была отличницей, примерной девочкой, да? - Была… была… вот теперь… - выдыхаю. Сидим напротив друг друга молча, опустив головы. Алексей поднимает ко мне лицо: - Знаешь, может, так и надо было тебе… пройти через все это, чтобы обрести главное. Ведь если бы все было благополучно, ты так и жила бы, не задумываясь об этом. А теперь тебе пришлось очень пострадать, да так, что все в тебе разрушилось до основания, и на этом месте теперь уже можно строить новое здание, только не такое, как было, картонное, а настоящее – дом, основанный на камне. Этот камень есть Христос. То, что ты так измучилась – это очень горько, ты очень ошиблась и заблудилась, но, понимаешь, Бог есть любовь и только любовь, и он не допустит человеку ни грамма страдания без самой крайней на то нужды. Он и зло обратит в добро, и ты пришла к Нему. Вот Апостол Павел, знаешь, он ведь был мучителем христиан, и Господь поразил его слепотой, чтобы он потом прозрел и стал самым ревностным проповедником веры Христовой. Святые отцы говорят: «Нет скорбей, нет и спасения». Вот и тебе пришлось потерпеть. Как сказал батюшка Амвросий оптинский, Бог терпел и нам велел. Всегда надо терпеть. - Значит, мне и дальше надо это терпеть? - Надо терпеть, только, постой-ка, что «это»? - Ну, по списку, - произношу тихо и стыдливо. - Ну, уж нет! Я тебе обещаю, - Алексей сжимает громадные кулачища, - больше тебя пальцем никто не тронет, а если тронет… - сжимает еще крепче. Выдыхаю с облегчением: теперь, думаю, у меня появился настоящий заступник. Алексей начинает собираться на вахту. - Я пойду? – говорю, чуть улыбаясь. - Я тебя отведу. - Да нет, не надо, я сама. - Ну, хорошо. Э, погоди, - достает книгу с золотистым тисненым орнаментом на обложке, в центре – Крест, - держи. Читай: здесь все, вся правда Христова. Читаю: «Святое Евангелие». Прижимаю священную книгу к груди и выхожу, наполняясь радостью. Иду узким коридором. Никого не слыхать и не видать. Слушаю себя, свое сердце. И кажется мне, будто во мне поселился живой цветок – сама жизнь, и его благоухание наполняет меня целиком, до самых кончиков пальцев. В душе невыразимо, бывает так, похоже, вроде, когда что-то долго и сильно болит, а потом вдруг проходит, и там, где была боль, становится сладко. Так и мне сейчас. Очень хорошо, покойно. Прихожу к себе, сажусь на кровать и с трепетом открываю Книгу. Читаю главу, другую, дальше… И кажется, что из Книги исходит незримый свет и освещает меня изнутри. Все забывается: Сибирский, команда, работа… Начиталась. Сыта душа. Аккуратно закрываю Евангелие, целую Крест на обложке и кладу на стол. Пора спать, завтра снова начну работать, и никакого больше списка! У меня теперь другая жизнь. Достаю подушку из угла каюты, взбиваю, кладу на постель. Ложусь, как хорошо! Шепчу, засыпая: «Господи, помилуй». Просыпаюсь в ужасе. Кто-то здесь, в темноте душит меня! Конец! Гибель! Кричу сдавленно. Пытаюсь вырваться. - Котеночек, ты куда-а… - Вороной дышит мне в лицо перегаром, комкает, как плюшевую игрушку. Мне больно, я задыхаюсь: - Андрей, пусти, - выдыхаю из-под сдавленных ребер. Цепляюсь за него руками, чтобы стащить с себя, но сил не хватает. Глупая! Забыла запереть дверь. - А ты что, меня уже не любишь? На кого променяла, с кем тебе лучше спалось? – шипит на ухо сквозь зубы. - Андрей, меня и так замучили, отпусти меня, - стараюсь подобрать под себя ноги, чтобы оттолкнуть его. - Ах ты, стервь! Другим даешь, а мне нет! А я тут терпи! Потаскуха! - Ты сам меня… - собираю все силы и со стоном толкаю его ногой в живот. Мощи во мне – как в олене. Пьяная туша Вороного откидывается и валится спиной на дверь каюты. Вскакиваю. Мне не выбежать! Проход он перегородил. Не знаю что делать. Вороной поднимается, держась за живот: - Сте-ервь! – ревет и кидается на меня, хватает и тащит на постель. Упираюсь изо всех сил ногами. Стол! Вижу боковым зрением. Тррах! Тело взрывается болью, все нутро раздирается, заливается кипятком. Вижу себя переломленной через стол. Теряю сознание… Открываю глаза: я на полу. Пытаюсь вздохнуть – у-у, как болит! Догадываюсь: сломаны ребра. Надо как-то встать и доползти до постели, а потом лечь, не сгибаясь – это еще тяжелее. Стискиваю зубы, поднимаюсь на четвереньки, ползу на постель. Надо влезть. Слава Богу! Влезла. Лежу на спине. Не могу дышать, не могу шевелиться – очень больно. Сплю или не сплю – не знаю. Кажется, вижу потолок, а может, уже и нет. Рассвело. Как я устала. Как хочется нормально подышать. Хочется пить. Встать? Нет, не встану… - Аня! Ты где? – голос Алексея. Мычу в нос, чтобы подать знак, что я здесь. Алексей подходит к кровати: - Ты заболела? Время завтрака, а тебя нет, я пошел проверить, где ты и что. Тебе плохо? - Ребра… сломала… - шепчу губами. - Как?! - Упала об стол. Алексей медлит. Потом вдруг находится: - Сейчас-сейчас, - бормочет торопливо,- сейчас принесу чаю… тебя сносить в уборную? Сейчас. Принесу бинт, затянем тебя. Прибегает с эластичным бинтом. Бережно раздевает меня и перематывает им. Как мне неловко быть перед чужим мужчиной в столь беспомощном состоянии. - Ну что? В туалет? – конфузливо улыбается. - Нет, теперь сама дойду, - чувствую облегчение боли, оттого что сильно перетянута бинтом, только дышать почти не могу. - Тогда тебе поесть принесу чего-нибудь, - говорит, выбегая. Как трудно мне двигаться. Но ведь все равно придется! Заходит Алексей, несет сыр, хлеб, печенье и чай. - Вот, поешь маленько. Больше ничего нет. Пока ты не готовила, ребята все подъели. Сыр тоже последний. Будем теперь помирать с голоду, - смеется. - Не помрете, такие не дохнут, как тараканы, - произношу и ловлю себя на том, что это очень зло, что нельзя так говорить. - Ты покушай и спи, я тебе бинт ослаблю, чтоб дышалось, и не шевелись. Дыши в животик, так легче, - ласково говорит, заботливо, - постой-ка, я и не подумал, а как же так упасть-то надо, с какой силой-то, чтоб ребра сломать? Ну, ушиб – понимаю, но не перелом! Что по правде–то случилось? - Да упала я, - шепчу, не глядя в глаза. - Упала? Ну-ну, пусть так, - задумчиво говорит Алексей, - хорошо, спи, перед вахтой в обед зайду, принесу какой-нибудь еды. А капитану придется сказать, что с тобой случилось. - Я не буду ему ничего говорить. Я к нему не пойду. - Да я сам скажу. - Скажи, что упала. - Упала, сама оговариваешься. Вороной приходил? Я молчу. - Это он? – смотрит серьезно. - Он, - тихо выдыхаю, не смотря на Алексея. - У, зелень! – стискивает зубы, - ладно, скажу, что упала, - вздыхает и выходит. Просыпаюсь. Наверное, долго спала. Мне заметно лучше под бинтом, и дышать привыкла по-другому. Боль успокоилась от покоя. А что же в обед Алексей не зашел? Не мог? А может, еще и время не пришло обеденное? А есть хочется. Доберусь до камбуза? Пожалуй, смогу. Только бы меня никто не увидел: камбуз отделен от кают-компании стенкой, в ней – окошко раздатка. Щит, запирающий его, не закрыт до конца: могут увидеть в щель. Да впрочем, кому я тут нужна! Я уже тут - хуже некуда, сброшена со всех счетов. Никто даже не поинтересовался, что со мной, хотя ведь травма-то серьезная. А может, уже привыкли, что в последние дни я прячусь на судне от всех; злые, что остались без прокорма – зачем я тогда вообще нужна - готовить не готовлю, список не отрабатываю. Стоит пустить на корм рыбам, но не хотят возиться. По душе разливается горечь. Перебираюсь из каюты на камбуз. В кают-компании слышны голоса: значит, уже время обеду. До меня доносится недовольное «поварешка»: меня обсуждают опять, злятся. Разбирает любопытство. Подкрадываюсь к окошку, подглядываю. Народу много, как на сходку собрались, пиратское племя. Капитан, дед, Никитич, Миша, подлец Игорь, Алеша, матросня и он – Вороной. - Леха, это тебе мы должны сказать спасибо, что опять нет обеда? Ты вчера так лихо поварешку укатывал? – едко улыбаясь, говорит Игорь. Матросы гогочут. - Когда ж и нам перепадет? – смеется молодой неряшливый парень с рябым лицом. Вот ведь! Последний матрос меня оплевывает! Дожилась… - Окстись, ничего тебе не перепадет, - говорит ему Алексей, хмурится, поворачивается в его сторону, смотрит сурово. Матрос притих. - А тебе чего, одному что ли, с ней кувыркаться, - сплевывая, говорит Вороной Алексею. Лицо у него мятое, потемневшее, видно, что он пил в последнее время. - Чего ты сказал? – мощный корпус Алеши разворачивается к Вороному. - Тебе чего, больше всех надо? Ты вчера девку укатал? – криво ухмыляясь, дразнит Вороной. - Не понял… Спина Алексея напрягается. Они похожи сейчас на двух кобелей, готовых к драке: ощетинились, обнажили клыки и рычат друг на друга из утробы. Любое движение одного из них – и вцепятся в мохнатые шкуры. - А может, я ей и ребра сломал, а? – почти шипит Алексей. - Может, ты и сломал, - прищурившись, цедит Вороной. - Ах ты, падаль, опять сухим из воды выходишь, - Алексей выдавливает медленно сквозь зубы. - Падаль?! – Вороной вскакивает и кидается на Алексея. На глазах у опешившей команды два огромных тела превращаются в единый хрипящий ком, от которого в стороны брызжут кровавые капли. Замираю в ужасе. Ведь это по моей вине! - Прекратить!!! – орет капитан. Этот выкрик стряхивает оцепенение, и их кидаются разнимать. Растаскивают с трудом по нескольку человек с каждой стороны. Миша и Никитич держат у стены Вороного. Лицо его превратилось в красный кисель, залиты кровью и лоб, и глаза, шлепаются на пол кровавые плевки. Алексею стягивают руки за спиной трое матросов. Он высится взлохмаченной горой в центре кают-компании, подавшись корпусом в сторону Вороного. С головы вдоль уха стекает на плечо алая струйка. Не разжимает окровавленных кулаков за спиной. Оба они дышат тяжело, с хрипом. Ходят с силой под тельняшками крутые ребра. - Все… Не буду… - гудит Алексей и вздыхает. Разжимает кулаки. Его аккуратно отпускают. Следом медленно, как будто опасливо освобождают Вороного. - Я сказал… Аню не трогать. Если кто – утоплю любого, - Алексей поворачивается корпусом, оглядывая всех. - А ты по какому праву тут решаешь? – вступает капитан. - По такому. Я сказал. Всем понятно? – густо и хрипло басит Алексей. - Вообще здесь я решаю, - спокойно говорит капитан. Алексей снова сжимает кулаки, уставившись на капитана. Матросы, его державшие, дергаются. - Я и тебя утоплю. Ты пустил девчонку в расход и еще правду на своей стороне ищешь? Тебя за это давно надо было утопить! Ты как своей властью пользуешься, душой играешь чужой? Ты ей всю жизнь сломал! Решаешь ты! – скрипит низко Алексей. Капитан молчит. - Да люди мы или нет!? Что мы натворили. К нам девочка пришла чистая, добрая, служила нам верней выжлянки, а мы ее в эту мясорубку запихали за его сигареты! – тычет пальцем в Вороного, - А ты, образина подлая, не мог ее отстоять!? Не хотел!? Сам над ней поглумился!? Она тебя не выдала, в тюрьму за тебя пошла, а ты ее за это в чужие койки «благословил»? А потом еще избил ее и ребра ей сломал! За «неверность», да? Падаль ты и есть! – словно оскалившийся медведь, огромный, отрепанный и отчаянный, рычит Алексей на Вороного. Тот молчит, только дышит шумно и сплевывает. Взгляды всех прикованы к Алексею. Никто даже не двигается, ничего не произносит, как будто все они не в кают-компании, а в клетке с разъяренным хищным животным. - Люди, вы что?! Опомнитесь! Какие деньги она нам должна? Да если бы и должна, как так можно?! Куча здоровых мужиков рвет на тряпки девочку. Как можно так привыкнуть к любви за деньги, чтобы забыть о человеке, чтобы насиловать члена своего экипажа! Да мы все хуже фашистов! – из груди Алексея с болью вырывается рев отчаяния,- А вы, Миша, Никитич, православные! Вы-то где были? Вы же знали! Почему смалодушествовали? Против команды не пошли или его побоялись? – кивает на капитана, - или вам было все равно? Легко Богу работать, да? Отвернулся и спокоен, отказались от списка - и уже все в порядке? «Я не играю» - и нормально? И я тоже… как все относился к ней, как к потаскушке, а не имел права и никто не имел! - из глаз его покатились крупные слезы. После паузы выкрикивает утробно: - Не трогать ее пальцем никому!!! Все понятно? – разворачивается, шатаясь, идет к двери, размазывая ладонью уже сохнущую кровь. Никто не пискнул, все в оцепенении. И я тоже здесь за дверью стою, почти не дыша, ужасаясь и не веря происходящему, забыв про свои ребра, про все забыв и про себя забыв… Алексей уходит. В кают-компании по-прежнему молчание. Я тоже тихо пробираюсь. Незамеченная никем проскальзываю в каюту. Ложусь осторожно на постель. В душе полное смятение. Что же это происходит на судне? Бунт? Это все из-за меня. Теперь точно все будут проклинать меня до конца дней. Лежу и плачу беззвучно. Постепенно накрывает тревожный сон. Привычный голос Высоцкого хрипит: На судне бунт. Над морем чайки реют. Вчера из-за дублонов золотых Двух негодяев вздернули на реях, Но мало: нужно было четверых… Наш Сибирский – никакой не сухогруз, а пиратское судно, вся наша команда – отъявленные морские прощелыги, а я здесь – добыча, и меня делят. Капитан говорит: - Сначала мне, потом ему, ему… - указывает пальцем на пиратов согласно списку, который висел на моей двери. Из лающей толпы, предвкушающей постыдное развлечение, выходит один суровый, огромный – Алексей – и говорит, глядя капитану в глаза: - Она моя. Если пальцем кто тронет – утоплю! – достает нож. Капитан кричит: - За борт его! Пираты выхватывают ножи и кидаются на отчаянного. Завязалась кровавая драка. Стою в ужасе у фальшборта, и меня, кажется, уже забыли. Думаю: кому же достанусь? Им или ему? Лучше бы ему. Но вот они начинают лаять радостно, хватают на руки окровавленное тело и бросают в воду. Перевешиваюсь за фальшборт. Вижу: прямо подо мной уходит под воду убитый пиратами Алексей, глаза открыты, смотрят на меня, но, я знаю, уже ничего не видят. В волнах остается бурое пятно крови… Теперь моя очередь: идут толпой на меня. Прижимаюсь к фальшборту, шепчу: «Господи, спаси!» - Ванесса, спишь? – голос капитана вырывает меня из кошмарного сна, - просыпайся. Открываю глаза и пытаюсь сесть на постели. Ребра снова обдает кипятком, но я терплю. Все, мне конец. Он мне всего произошедшего не простит. - Объясняй, что с твоими ребрами. - Сломала. - Как? - Упала об стол. - Понятно, опять врешь. Работать можешь? - Не знаю, - каждый мой ответ все тише и слабее, под стальным напором капитанского голоса. - Впрочем, не важно. Списываем тебя. Звоню в пароходство. На судне – до ближайшего нашего порта, то есть три дня. В Севастополе сойдешь. Эти дни работай, как хочешь. Голодные смерти мне здесь не нужны. И так от тебя одни беды! Все поняла? – кажется, еле сдерживается, чтобы не отматерить меня. - Поняла, - еле слышно шепчу. - Вставай, иди, готовь ужин, - цыкает зубом и уходит из каюты. Слава Богу! Будем считать, что все обошлось. И более того! Меня ждет избавление, пусть с позором, но прочь отсюда, на волю! Я даже радуюсь тому, что теперь все так оборачивается. Слава Богу! Встаю, стараюсь затянуть потуже бинты и иду к холодильникам. Что-нибудь здесь да осталось! Попробую сделать ужин, правда, пока не знаю как. Начинаю таскать на камбуз замороженное мясо. Как же мне теперь тяжело, как же я беспомощна стала. Кладу мясо в теплую воду, пусть будет жестким, как ремешок, зато быстро размерзнется. Так, надо достать гречку. Сяду на корточки, чтобы не нагибаться, тогда получится. Заодно достаю муку для соуса. Мало-помалу привыкаю кое-как работать в таком состоянии. В камбуз кто-то заходит. Оборачиваюсь. Игорь. Что ему надо? - Аня! Знаешь, мне тебе кое-что сказать надо, - говорит тихо, смущенно, смотрит вниз. - Что случилось? - Я хотел… хочу… попросить прощения, - поднимает на меня глаза, прищуривается. - Ну и ну, - говорю, поднимая брови и наклоняя на бок голову. - Прости, что я с тобой так… Правда, прости. Я очень виноват. - Да уж, я тебя не забуду, оставил ты мне метину… хотя ладно, прощаю, - выдыхаю вниз. - Знаешь, я плохо о тебе думал… думал, что ты… ну, «эта»… я ошибался, - он кривит лицо. - А почему ты так думал? - произношу медленно, по словам. - А все так думали, и я… - А почему вы все так думали? – говорю еще пытливей. - Трудно сказать… Вороной как-то так о тебе говорил… пренебрежительно. Будто ты за ним таскаешься, ну и все в этом роде, - говорит в сторону. - Понятно, - выдыхаю, - таскалась, значит. Вот так он мне за добро злом платил. А в глаза, а… - машу рукой, - его совесть… Отворачиваюсь и иду к своим делам. Игорь говорит из-за спины: - А может, тебе чем помочь? - Да не надо. Хотя… вот эту кастрюлю с гречкой: помой, налей воды вот досюда и поставь на плиту. Снова отворачиваюсь и приступаю к чистке лука, чтобы не смотреть на него. - Все? Спасибо, больше ничего не нужно, - говорю, не поворачиваясь. Остаюсь одна. Горькие думки нагоняют слезы. За что же он со мной так? Почему он говорил другим, что я «эта», что «таскаюсь» за ним? Ведь мог бы ничего не говорить. Почему мне врал, что любит? Ведь он, получается, мной пользовался… и с этими сигаретами тоже… и бросил меня в трудную минуту. А потом отдал меня на фарш… и всю команду настраивал, что я «потаскуха». То-то мне казалось, что стали со мной вольно обращаться. А впрочем, ведь я сама дала повод. Я же сама себе позволила жить с мужчиной беззаконно, значит, получила по заслугам! Хотя так нельзя было со мной поступать, это слишком! …Вроде все, как обычно. Подаю ужин. Давно этого не было, кажется, что уже месяц прошел, а ведь всего несколько дней. Заходят в кают-компанию, желают всем приятного аппетита, берут порцию, едят, желают снова приятного аппетита и уходят. Но все теперь не весело. Даже ужин пахнет не вкусно, и во всем уныние, даже в занавесках: видно теперь, что они линялые, застиранные. Заметно, что края столов облуплены, что пол в щербинах, что весь наш Сибирский старый и больной. И мне так уныло. Так тяжело смотреть на них. Я чувствую, что все в команде стало не так, что все сломалось из-за меня; сломались веселье, и дружба, и авторитет капитана. Мне очень горько, что я грешила, и из-за этих моих грехов столько беды у всех. Мне все равно, виноваты они или нет, я знаю, что я очень-очень виновата. Я нажила больших бед себе и испортила жизнь всей команде. Теперь я понимаю, что такое грехи. Ни на кого не смотрю, и на меня никому не хочется смотреть. Ужин подходит к концу. Убираю тарелки сосредоточенно, чтобы ничего вокруг кроме них не видеть. Уношу на камбуз. Здесь легче. Заходит Никитич. Не рада я ему, а он ведь меня из тюрьмы вызволял. - Смотри-ка, что я тебе принес, - протягивает игрушечного ослика, серого, грустного, - доченьке вез, но хочу тебе подарить. Не поминай нас лихом, прости нас всех, очень мы перед тобой виноваты. Возьми на память, не могу сказать «добрую», но возьми, - светлые глаза его ласково смотрят, улыбаясь морщинками. - Спасибо, Виктор Никитич, - вздыхаю. Мне становится теплее от его слов, от доброго подарка. Беру ослика, подношу к лицу, нюхаю тряпичную мягкую спинку. На глаза снова наворачиваются слезы. Как же часто я здесь плачу! За эти дни на Сибирском выплакала больше, чем за всю жизнь. - Тебе помощь нужна, пока ты на судне. Я распоряжусь, Миша будет приходить тебе помогать по камбузу. Ладненько? – улыбается Никитич. - Спасибо. Это хорошо бы, - тоже слегка улыбаюсь. Добрый он, Виктор Никитич, он мне ничего худого не сделал, а еще пришел извиняться за всех, и даже ослика принес. Глажу ослика по вислым ушкам. - Сейчас Мишу пришлю, он посуду перемоет, а ты иди, отдыхай, - сказав, выходит. Разглядываю ослика: славный ослик, ласковый. Скоро Миша придет, скажу ему, что к чему, и пойду к себе. Захожу в каюту. Притягивает взгляд оставленное на столе Евангелие. Подхожу, бережно открываю, переворачиваю шуршащие листы. В седьмой главе Евангелия от Матфея нахожу очень важное: «Входите тесными вратами, потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими; потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их». Я знаю теперь, что шла именно тем «широким» путем, не имея ни путеводителя, ни указателей, не видя даже колеи. И мне непременно нужно теперь отыскать этот «тесный» путь, только пока не понимаю, каков он. А кто им идет? Как это в жизни? Никитич? Алеша? Алеша! А где же он? Его ведь и на ужине не было. Как же я про него-то забыла! Он меня спас, а я не заметила, что его нет! Подхожу к его каюте, стучу несмело. Тишина. Толкаю дверь – заперто. Выхожу на палубу, огибаю надстройку, ищу его глазами – нет. Теперь я уже беспокоюсь. Что же с ним случилось? Собираюсь с духом и иду в машину. Туда мне нельзя, я никогда и не дерзала заходить в машинное отделение, но сейчас очень надо. Открываю тугую дверь. Сразу обдает жаром, солярным духом и грохотом. Робко выхожу на площадочку, смотрю вниз: сущая преисподняя! Как здесь можно находиться живому человеку?! А ведь они еще и работают по четыре часа к ряду за вахту, две вахты в сутки и так каждый день! А если что-нибудь сломается! Даже представить не могу! Адская работа. Спускаясь по крутому трапику, разглядываю два здоровенных дизеля. На каждом бойко ходят в цилиндрах поршни. Страшные машины! Это они борются с морем – толкают Сибирский вперед, сопротивляются волнам и даже воюют со штормом, если случается. Внизу останавливаюсь в нерешительности. Рядом со мной два огромных баллона, метра по два с половиной высотой. Дальше – главные дизеля, за ними что-то – не видно. И куда мне идти? Где искать Алексея? Прохожу между дизелями. Жутко. И никого нет. Куда все подевались? Откуда не возьмись передо мной вырастает фигура моториста. Я вздрагиваю. Отдается болью в ребрах. - Ты чего здесь делаешь? – спрашивает грозно, глядя в упор. - Я… ищу второго механика, - отвечаю, как двоечница директору школы. - А, он был у компрессоров, там погляди, - слегка смягчив голос, говорит моторист. - А это где? - Иди назад, к трапику, там увидишь, - машет рукой в сторону выхода. Иду назад. Снова с замиранием сердца прохожу мимо грохочущих дизелей. Дохожу до баллонов. Точно, за одним из них спрятался Алексей, возится с каким-то механизмом. Вижу его напряженную могучую спину, взлохмаченную сырую голову, на грязную раскрасневшуюся шею стекают струйки пота. Подхожу аккуратно, боясь его испугать, захожу с боку. Он не сразу замечает меня: очень поглощен работой, а как я подошла, не слышно из-за шума. Поднимает голову: - А как это тебя сюда занесло? – спрашивает, щурясь. - Тебя искала. Ты на ужин не пришел, я пошла тебя искать, вот и рискнула здоровьем, залезла в ваш ад. - Э-э, ты такими словами не шути, - грозит мне бурым пальцем. - Так ты что же не ужинал? Когда придешь? - Занят очень, потом… да не беспокойся,- машет рукой. - Да как же не беспокоиться? – отвечаю простодушно, - ты за меня горой встал, а я за тебя беспокоиться не буду? - Ладно, иди к себе, приду потом, - отворачивается к своим механизмам. Ну вот. Что-то он ко мне не расположен. Да и странно ли? Какой я ему костью в горле застряла, он из-за меня против всей команды встал. Легко ли ему теперь? Поди, и смотреть на меня тошно. Вздыхаю и ухожу наверх. Закрываю за собой дверь в машину. Тишина, прохлада, как хорошо… Только так одиноко, так тоскливо. Один добрый друг, и тому я во зло оказалась! Пойду спать, делать нечего. Заснуть не могу долго. Мучают мысли о Вороном, о Леше, о том, что только два дня мне осталось на море, а еще о самом главном – о крещении. Ведь когда я окажусь на берегу, то смогу, наконец, креститься. Босфор прошли быстро. Осталось пересечь Черное море, до Крыма – рукой подать. Завтра будем в Севастополе. Мои приключения закончатся. Стою на палубе, наслаждаюсь последним теплом и солнцем, скоро домой – на север. Наклониться к воде не могу – перетянута бинтом, словно заподпружена. Вдыхать с силой запах моря тоже не могу, но стараюсь его запомнить, чуть втягивая ноздрями сырой воздух. К судну пристраивается стая черноморских дельфинов. Какие же они быстрые, веселые! Без всяких дизелей, играючи, догоняют Сибирский. Радостно смотреть на их блестящие скользкие спины, гребешки плавников, прорезающие волну. Алеша их любит. Был бы он здесь, поговорил бы с ними, а я только слушаю, как они перекрикиваются между собой. Вахты у него сейчас нет. Может пойти позвать? Нет, не пойду, неловко. Залюбовалась дельфинами. Должно быть, последний раз их вижу. Не замечаю, как подходит Алеша, встает рядом. Поворачиваю голову – а он уже здесь. - Как чувствовал, что дельфины пристали. Очень их люблю. Добрые они, бескорыстные. Скольких людей спасали из пучины, доводили до берега, от акул оберегали. А почем им знать, что человека из воды спасти надо? Загадка… есть у ученых теории на этот счет, например, как будто человек барахтается в воде, как их детеныш, и они его спасают. Но своего бы детеныша не повели к берегу, не выталкивали бы на сушу. Нет, доподлинно это не известно, - улыбается дельфиньей стае и что-то им выкрикивает. - А ты знаешь их язык? – искренне удивляюсь. - Да нет, конечно. Просто так им подражаю… хотя, впрочем, кое-что понятно. Сейчас вот они радуются, по-другому пищат, если беспокоятся, если у них «тревога». Ну а что говорят, не знаю. Слышал, что они нашу речь понимают, если живут с человеком. Получается, они умнее нас, что ли. Да нет, вряд ли умнее, но вот порядочнее, честнее и добрее – это точно. - Да уж… - вздыхаю, - чт люди в себе скрывают. Легко обмануться, особенно, если опыта нет, - опускаю голову. Молчим некоторое время, следим за дельфинами. - Леша, знаешь, а я ведь завтра ухожу с судна. Как придем в Севастополь, меня ссадят… мы, наверное, больше не увидимся. Хочу сейчас тебя поблагодарить за все, - говорю осторожно. - За что? – смотрит искоса. Соображаю, что он не знает, что я видела все, что было в кают-компании вчера и говорю так, чтоб не догадался: - За то, что ты один из всех меня пожалел. Улыбается чуть одним уголком рта, потом сдвигает брови: - Уходишь? А я не знал, - поворачивается ко мне, смотрит пристально. - Капитан распорядился. Достала я его… эх! Сколько бед от меня здесь произошло! – вздыхаю с досадой. - Тебе тоже не сладко пришлось. - Не сладко… все слезы здесь выплакала. Но теперь все, ухожу. Точнее, выгоняют, - произношу решительно, поднимаю глаза, вцепляюсь взглядом в лицо Алексея, - Леша! А почему Вороной так со мной обошелся, а? - сильно говорю, будто не прошу, а требую ответа, будто что-то можно изменить. - Как сказать… человек он такой, значит. Не знаю я его толком… - помолчав, продолжает, - ты пришла к нам тогда… вот, сколько лет работаю, никогда не видел, чтоб поварихой пришла такая девочка! Все на тебя заглядывались, кто-то из молодых, может, и влюбился. Красавица ты! Чистая, светлая такая… И я тоже… заглядывался… и никто не дерзал, а он… сорвал! Вот так лихо перед всеми: «у вас нет, а у меня есть!» Любит быть на коне среди пеших. А потом… слышал я, про тебя начал всякую пасквиль говорить, понятно теперь, чтоб себя оправдать. А ведь поверили! Да еще в эту историю тебя втянул, и потом бросил псам на поживу. Да что говорить! – машет рукой, - дурак! Мог бы если б, оценил бы, какое у него сокровище! Такой верной и отважной женщины не было у него и не будет во век. - Леша! А ты? - Что «я»? – переспрашивает осторожно. - Со мной… - тихо говорю. Волнуясь, касаюсь пальцами его огромной грубой руки, лежащей рядом с моей на фальшборте. - Сероглазая… Вижу, любуется мной, руки не убирает. Вздрогнул во мне огонек надежды. Сердце гулко отбивает под бинтами: «может быть, может быть…». Со стороны здорово, наверное, романтично: двое молодых, очень красивых – моряк и морячка – пьют друг друга взглядом. - Где ж я раньше-то был?! Проморгал… - выдыхает, опускает глаза. И я выдыхаю. Нечего мне сказать. Так и стоим молча – рука на руке – но между нами… ничего. Да нет, что-то все-таки есть. Он начинает вдруг, будто с болью, цепляясь зубами за слова: - Это ведь моя беда! Я-то кто? Гордец! Я не могу быть с тобой, потому что слишком гордый. Я столько лет один, как перст, слоняюсь по морям, все ищу единственную и не нахожу, потому что сам гордый. Ведь не ты плохая, и очень-очень ты мне нравишься, и я могу тебя оценить! Но я не смогу смириться с тем, что ты уже была «его», - ударяет в это слово, и оно режет меня, как холодная бритва,- не смогу… сухарь я, хоть и православный, а сухарь, все могу исполнять и соблюдать, а здесь, - тычет себя пальцем в грудь, - пусто и холодно. Не греется сердце любовью. Я тебя тогда жалел, когда это все происходило, но жалел как – формально, мол бедная девочка, как вляпалась, а сердцем не жалел. А если б был настоящий, сразу бы все это прекратил! – сжимает зубы, - а потом, помнишь, когда ты у меня была, когда тебя с кнехта стащил, так ты беспомощно передо мной сидела, плакала, думала, что буду тебя сейчас «это самое»? Тогда вдруг накрыло меня словно. Так мне тебя жалко стало, от всего сердца, не выдержал я. Меня просто охватила полнота любви, на которую я способен. Это впервые так со мной произошло. Это Божие чудо. Приоткрылась мне благодать, потому что пожалел… Я в эти дни сам не свой, что-то во мне происходит, но… дверка-то закрывается: скользнул лучик, осветил душу и снова погружаюсь в темноту гордости… Я ведь думал о тебе и даже… о нас… но я чувствую, не смогу вынести. Я всегда хотел чистую. Я понимаю, что ты осталась чище, чем очень-очень многие, и душа у тебя живая, но по факту… С ним-то я и не смирюсь. Прости! Мне все понятно. Я сама себя подставила тем, что влипла в эту историю, и еще много-много раз за жизнь пожалею об этом. Теперь ничего не могу поделать, ничего не могу исправить. Да, я теперь нечистая и такой останусь навсегда. - Ты меня спас, так или иначе, дважды спас – с кнехта снял и от списка избавил, я всегда буду тебе благодарна. Если научусь молиться, буду за тебя молиться… - вонзается вдруг мысль,- слушай, а как ты там оказался, когда я задумала прыгать? - Не знаю. Честно, не помню, зачем меня туда понесло. Думал, вспоминал и не понял. Кажется, это Божия милость, и к тебе, и ко мне… - И еще одно. О самом главном. Я завтра сойду на берег, и мне надо креститься. Это можно? - Можно. Пойду с тобой, отведу тебя в храм. Нужно договориться со священником и тебя окрестят. Я… - прерывается на полуслове, оглядываясь на окрик. Дед орет: «Где тебя носит, Леха!? Быстро в машину, беда у нас!» Леша убегает за ним. Провожаю его взглядом и снова поворачиваюсь к дельфинам. Это утешение. Вещи собраны. Утро раннее, но я давно на ногах. Сделала для них последний завтрак, уж как смогла. Неловко все-таки с ребрами. Я очень старалась. Волнуюсь. Стоим уже в порту с шести, смотрю по временам на Севастополь. Жду с нетерпением сменщицу, новую повариху. Все ей передам, хоть и не в лучшем виде, и хватит с меня. Никитич приводит крупную улыбчивую женщину с добрыми глазами. Это она. Представилась просто: «Маша», а я что скажу, «Ванесса»? Назвалась Аней. Она воркует радостно. Видно по ней: простая, сердечная. Сама предложила завтрак вместе подавать, чтоб ей быстрей обвыкнуться. Отлично. Оставляю команду в хороших руках. На завтрак приходят дружно – потому что в порту стоим, а разгрузки еще нет. Сейчас самое важное – попрощаться и попросить прощения у всех. Как же это тяжело решиться и сказать, и на самом деле попросить от сердца! Стою в кают-компании у стенки. Пытаюсь сначала изобразить даже улыбку. Сжав волю в кулак, взяв максимум дыхания, что можно под бинтами, почти прилипнув спиной к окошку раздатка, говорю низко, почти шепчу, на выдохе: - Простите меня… причинила вам множество бед, простите… не помните обо мне зло, – кровь хлынула к лицу, к глазам подкатили слезы, и гортань совсем сдавило на последнем слове. Это искренне. Я действительно каюсь. Смотрят на меня все, у меня дыхание замирает. Никитич прерывает тишину: - И ты нас прости, не поминай лихом, - улыбается, бодро говорит. Ребята кивают вслед за ним. Отлегло от сердца… А Вороного-то нет… После завтрака иду к капитану за расчетом, прошу опять прощения за все и спускаюсь за вещами. Умом и сердцем я уже отлипла от Сибирского. Проплакала опять ночь – и отпустило. Вещи не унесу одна, хоть и сильная, ребра не дадут. Попрошу Никитича, чтоб выделил кого-нибудь в помощь. В двери своей каюты (теперь уже мшиной) сталкиваюсь с Алексеем. - Когда собираешься на берег? - Все, уже готова, - отвечаю бойко, а к сердцу подступает щемящая боль. - Ну, тогда пошли, - говорит как будто весело, но я-то чувствую, что не слишком ему радостно, - знаешь, а ведь никто никогда на моей памяти так не прощался, уходя с судна… - теперь уже тихо, грустно. Покидая свое плавучее пристанище, осматриваюсь украдкой: не выйдет ли Вороной? Ну, хоть из-за угла, не проводит ли взглядом женщину, с которой проводил и дни, и ночи, которая (а он это прекрасно знает) его любила и на все ради него была готова. Нет, не показался. Ну что ж, так мне и поделом! Выходим в порт. Слава Богу! Я снова на родине и уже ее не покину. Едем прямо на вокзал. Трудно летом с юга выбраться – отдыхающие загодя все билеты раскупили, но, может, повезет? Ищем в расписании подходящий поезд: есть дополнительный Симферополь-Киров – прямо через нашу Ветлугу, а там до Михаленино рукой подать. С билетом повезло: уезжаю из Симферополя через три дня. Туда вмиг доеду на электричке. Значит, у меня есть время побыть в Севастополе. Едем искать мне ночлег – я ведь временно бездомная. Находим комнату у старушки в частном домике с небольшим садом неподалеку от Херсонеса. Алеша волнуется за меня: - Отдохнешь хоть два денька, погуляешь, погреешься напоследок под солнышком. На вокзал ехать возьмешь такси, попросишь таксиста, чтоб загрузил твои вещи в вагон, и в Симферополе кого-нибудь обязательно попроси помочь. Сама тягать не вздумай. И вот еще, возьми и не отказывайся, - протягивает мне пять стодолларовых бумажек, - бери, -говорит почти сурово, - да не смотри ты так, мне-то они по что? Я на море живу, там не надо, и родни нет – отправить некому. Дал бы больше, да ты упрямая, не возьмешь. Значит, он действительно совсем один. Потому, наверное, и работает в море, что его суша не связала ничем. Вот он почему такой угрюмый и суровый – он просто никому в этом мире не нужен. Мне становится жалко его, но я ничего не говорю, просто беру бумажки и, отвернувшись, запихиваю их к остальным деньгам (туда, где женщины их обычно прячут). - Спасибо, - произношу тихо, пресно. Жалко мне с ним расставаться. Даже не для себя жалко. Мне кажется, я могла бы ему послужить, быть ему утешением, вместе бы морехдили, рука к руке. Столько у меня благодарности этому человеку, что сердце истекает нежностью к нему. Вспоминаю, что я нечистая и не достойна его, и это меня остужает. - Ой, время-то! - спохватывается вдруг, - на вахту мне пора. Завтра приеду за тобой, пойдем в храм. Ты ведь не передумала? - Нет, конечно! Боязно, но хочется. Мысль о храме меня оживляет. Прощаюсь с улыбкой. К тому же мы еще не расстаемся и завтра увидимся. Леша убегает. Остаюсь в своем распоряжении – свободна, как ветер, даже представить не могу, что сама решаю, что, когда и как мне делать, либо не делать вообще. Красота! От этой славной мысли меня охватывает прилив счастья. Все! Иду гулять, город смотреть! Надо что-то надеть, чтоб не очень заметно было, что я в бинтах, и чтоб выглядело симпатично. Есть у меня светлое платье свободное. Попробую. Открываю сумку с вещами. Что такое? Сверху на одежде – конверт без надписей. Беру его в недоумении. Не заклеен. Достаю сложенный вчетверо листок. Развернув, читаю. Дыхание и сердце замирают. «Анечка! Котеночек! Прости, не имею, наверное, права тебя так называть. У меня, честно тебе говорю, не хватило духу сказать тебе это в глаза. Прости меня. У меня нет ничего в оправдание. Я тебя предал, я предавал тебя с самого начала. Я тебя не ценил. Я не имею на тебя права. Ты меня любила, а я тобой пользовался. Я все время говорю «я» и, в итоге, сам от этого страдаю. Я знаю теперь, как ты меня любила, как никто и никогда, а я сам тебя разменял. Я остался ни с чем. Я желаю, чтобы твоя жизнь сложилась, и чтобы в тебе не осталось от меня следов. Еще раз прости. А.В.» Этого никак я не могла ожидать. Не могу даже понять, что за чувство охватило меня: какая-то невыразимая тоска, нет грусть – не мрачно во мне, но светло, хотя и горько, безумно горько. Так мне жалко и себя, и его. Из памяти начинают выскакивать сцены прожитых на Сибирском дней, проведенных с Андреем, радостные и страшные. Все смешивается в пестро-черный хоровод и выливается потоками слез. Андрей! Любила я тебя, любила и кк любила!!! Реву навзрыд. Прав Алеша: я его была, я его любила, но всему пришел конец… Потому что это было беззаконно. Не выдержу я! Не дождусь завтра. Пойду в храм сейчас же! Надеваю то самое светлое платье, достаю платок – ведь нельзя в Православный храм без платка - и выхожу, прощаясь до вечера со старушкой-хозяйкой. Иду в Херсонес. Здесь совсем близко. Видела я с Сибирского, когда подходили к Севастополю, большой храм на горе. Никитич сказал, что это Владимирский собор в Херсонесе. Его и отсюда видать. Плачу деньги на входе в Херсонес – это ведь музей. Все внутри меня в смятении. Не решаюсь идти прямо в собор, брожу между развалинами. Выхожу к морю. Солнце в легком мареве льет летнюю радость, чайки выкрикивают свое «кии-кии». Море шуршит внизу, пахнет водяной травой – береговой запах. Порта отсюда не увидишь. Где там мой Сибирский? Где мой Андрей? Мой? …Нет, никак. Чувствую я: я морячка, трудно мне будет на берегу, хоть и досталась мне морская школа дорогой ценой. Вернусь? Не знаю… Сердце стучится в ребра, хочет выпрыгнуть в море. Бабочка… бабочка под ногами на цветке сложила крылышки, чтобы не сносило морским ветром… бабочка над морем… Смотрю вдаль, в синий горизонт. Закрываю глаза – море… Поворачиваюсь, открываю глаза, иду по тропке к храму. Справа – могучий колокол на опорах (потом посмотрю), теперь в храм скорей! Вхожу воротами в церковную ограду, повязываю неспешно платок, огибаю собор, всматриваясь в стены, в брусчатку под ногами, все мне нужно уловить, запомнить. Не видела я таких храмов. Не похож он на наши белые русские церкви с куполами-луковками – греческий он. С замирающим сердцем берусь за массивную ручку, отодвигаю тяжелую дверь, просачиваюсь в сумрачную прохладу. Направо – лестница, освещенная солнцем. На площадке пролета под сияющим окном женщина в белом кружевном платке. У нее иконы, книги, свечки. Поднимаюсь, разглядываю все это благолепие и теряюсь. А что нужно мне? Как спросить? Беру в руки небольшую иконку печатную, на скромной досочке, упакованную в пластик. Рассматриваю. Вроде подписано, но какими-то сокращениями и шрифт непонятный. Святой какой-то. Стыдно мне: жила-жила, а ничего не нажила, ничегошеньки не знаю. Поворачиваю тыльной стороной. Тут по-русски написано: Тропарь, глас 4 Уподобился еси купцу, ищущему добраго бисера, славнодержавный Владимире, на высоте стола седя матерее градов, Богоспасаемого Киева… Так это же князь Владимир Красно Солнышко, который Русь крестил! А в школе и не говорили, что он святой. Надо обязательно эту икону купить, раз уж она первая мне попалась. С этого святого князя началось Православие на Руси, и у меня оно сейчас начинается. Покупаю икону и иду дальше, в храм. Залит он светом, огромный, воздушный, сияющий. Вошла и растерялась от такой невыразимой красоты. Далеко впереди – возвышение, на нем – стена с иконами, украшенными воротами и дверьми по бокам. Знаю, это иконостас. Постояв немного, принимаюсь бродить по храму, разглядываю иконы, пытаюсь понять, или разобрать, или угадать, кто на них изображен. Иисуса Христа и Божию Матерь я узнала. Она на многих иконах, с Младенцем на руках. Не похожа на картины мадонн, которых проходили в школе, другая Она. Не радостная женщина с пухлым мальчиком, а светлая, печальная, совсем неземная и Младенец у Нее неземной… Проходит девушка в длинной светлой юбке, крестится у иконы, целует. А я не дерзаю поцеловать… Уходит за дверь в боковой стене храма, за ней – другие девушки и женщины, потом мужчины. А мне надо туда? Да нет, наверное - кто я здесь? Замечаю у стены лавочку, подхожу, сажусь. Буду ждать священника, мне надо договориться о крещении. А перед этим все расскажу: как я пропадала на Сибирском, какие несчастья из-за меня случились, и всю жизнь свою непутевую. Грустно становится на сердце, скорей бы избавиться от этого. Из-за двери, куда ушла девушка и другие, доносится пение. Это, думаю, церковный хор репетирует. Что-то поют радостное, торжественное. Размышляю о том, что буду теперь жить по-другому, все передумаю и впредь буду стараться. Думаю о Спасителе, о Кресте, который мне тогда открылся, когда меня Леша с кнехта стащил, удивляюсь, и ужасаюсь, и еще, конечно, радуюсь. Прислушиваюсь к хору. Грянули дружно, смело. Отчетливо слышу каждое слово, распеваемое чистыми молодыми голосами: Новый дом Евфрафов, уделе избранный, Русь Святая, храни веру Православную, В ней же тебе утверждение Смотрю на лик Христа. Я не знаю сейчас, как буду жить дальше, но верю, что если буду жить с Ним, буду жить вечно.