petrow

Санни
Ты похожа на ласточку.
Я не только потому приписываю тебе, что вижу узкое длинное белое платье и острыми вниз углами черную шаль. Ты руки всегда опускаешь и накрест их держишь перед собой, когда ты стоишь на сцене, и это тоже.
А голос – хотя он и твой, он тоже, когда ты его выпускаешь летит и уже не подвластен тебе то удаляясь, то возвращаясь и тоже похож на ласточку.
Мы посмотрели вниз на серую рябь.
Нет, не с этого начиналось.
Если я вижу не ламповый свет, а под ногами узор из солнечных пятен там, где заведомо солнца быть не могло, я уж с этим давно не борюсь: значит, солнце и есть. Вагон был полупустой. Я на удобной коже сидений расставил пошире колени и перед собой рассматривал пол. Потом у нее спросил: – Разве тут есть наземная часть дороги? Где мы?
Она засмеялась:
– Где ты такой пиджак раздобыл?
– Купил в сэконд-хэнде.
– Войковскую проехали, вот Водный стадион, подъезжаем уже. Наша через одну.
– А что с пиджаком?
– Рубашку в клетку еще могу на тебе представить, и то тебе кто-нибудь скажет: «– Вот это сюрприз!» А тут, это видно любому, ты носишь чужую вещь. По крайней мере, в наших с тобой эпизодах.
Но даже не с этого начиналось.
Вчера мы стояли в ее толстостенном, построенном в середине 20 в. «сталинском» доме перед открытым окном. В окно влетал ветерок и бодрил. И было очень, очень светло. Она себя обхватила за плечи и смотрела в окно. Она была в длинной рубашке с постели и руки открыты в ней до плеча. Эту квартиру здесь для нее снимали, а я, хоть сюда затесался случайно, но получил впечатление и я теперь мог судить, что значит иметь однокомнатную в высотном доме. Тем более, что-–теперь уже стало ясно! – я так и остался единственным, кто здесь бывает кроме нее. Я тоже еще не успел одеться, я стал с ней плечом к плечу, ее рука оказалась прохладней, для этого так же, как ей, пришлось их сложить на груди.
«– Конечная остановка, Речной вокзал!»
И вот мы стояли – нет, я не буду все-таки отвлекаться! и вкратце обсуждали с ней нашу жизнь, что с нами может, а что быть не может. Например, она мне сказала, что если родится ребенок, от этого жизнь бы еще стала лучше, но ей не хотелось и с той пока расставаться, какая сейчас у нас есть.
– Тогда у нас будет все, и нам больше нечего будет желать, – она мне сказала. – Но я бы хотела, чтобы сегодняшняя неполная жизнь пока продолжалась. Как, знаешь, каникулы на 2-3 дня хотелось всегда растянуть. Зато мы можем пойти в кино именно, знаешь, не потому, что стоит смотреть, а на что попало, или, скажем, поехали на Речной вокзал, именно потому, что не нужно, куда-нибудь просто так.
– Поехали! Я посмотрел с сожалением на соседствующий так близко ее левый профиль. Я больше ни у кого таких глаз не встречал. Обычно глаза если темные, вблизи обязательно будут кофейного жаркого цвета. А у нее они темные- темные серые. Она приоткрыв бесцветные губы, смотрела в окно. Где-то постанывали на болтах под ветром щиты рекламы. Там, где соприкасались, наши руки согрелись, ее и моя. Я эту руку освободил, протянул у нее за спиной. Обнял. Она вопросительно на меня посмотрела. Опять мы полезли под одеяло возиться. А вечером мы сидели на первом в этом же здании в кофейной, удивительно маленькой, всего на четыре столика, и несколько одноногих высоких стояли еще от окна до двери. Наискось на расстоянии был виден в окне Волгоградский проспект. Сначала я у прилавка сказал:
– Двенадцать пирожных, четыре кофе, – и продавщица на нас посмотрела с сомнением: – Может быть, часть пирожных вам завернуть? – Нет, мы здесь у вас разберемся. Она нагрузила нам все на поднос. Действительно, я одолел семь пирожных, а Санни – пять. Прогулку к Речному вокзалу мы отложили до завтра.
И вот мы смотрели вниз на мелкую серую рябь. Перила вмонтированы были в бетонную как бы ступеньку, понадобилось на нее взойти, иначе бы грудью на них не налечь. Вокзал был от нас направо, там набережная поворачивала углом. Оттуда к нам долетала невнятная речь о посадке и как закипала с шумом вода, когда подходили прогулочные катера. К фасаду вокзала тянется сквер со скульптурой, мы от метро по нему прошли. Сейчас он у нас за спиной: – Ты вот поешь по-немецки… Я в воду смотрел и заговорил, – Давно бы спросил, но все мне нравится как у нас есть и я не хотел бы знать, почему. И все-таки, арии из кантат, ораторий… когда ты поешь из Генделя, Баха… Ты что, говоришь по-немецки? – Нет, конечно,- она засмеялась. – Пожалуй, это обман. Но он добросовестно подготовлен. Во-первых, я каждое слово должна понимать, когда это буду озвучивать. Теперь я уж сочетания букв знаю, как там читается. Не только немецкая строчка и перевод, еще и произношение русскими буквами. С нами работают консультанты. И так же, как музыкальный руководитель, они нас прослушивают. Пока не добьются, что ты уже как на родном языке, делают замечания. А мне любопытно значение этих слов, поскольку они сливаются с музыкой. Я просто так язык не хочу учить.
 – Давай на вокзале в очереди постоим? – я предложил. – И купим билет на катер? – Нет, пусть это тоже будет бесцельно.
Ко входу вели ступени, а по сторонам стояли обширные на каменных ножках чаши с землей и обилием красных цветов. За входом видна впереди широкая арка, там выходы на причалы. Но мы свернули направо, к стене, где работали кассы. Там очередь распределилась, по 10-15 стояли в несколько касс. Мы стали в одну из них. Была впереди у нас женщина с опухшим узким лицом, угадывалось, что семьи у ней нет ( наверно, учительница, – я подумал), прямая белая блузка без рукавов и в маленьких круглых очках, встревоженный вид. А поперек движения очереди друг к другу лицом перед ней была пара. Там девушка суетилась возле мрачного парня, по виду из тех, кто на рынке стоят с мандаринами, из дружественных республик Кавказа. У девушки была тонкая шея и незначительное лицо. – Увидишь, ты им понравишься… я тебя познакомлю с родителями… Можно было на электричке ехать… у нас хоть и называют поселок, видишь, как близко мы от Москвы… А так интереснее, правда? У парня был убитый вид человека, уверенного в коварстве людей, он молчал. Пока убавлялись и в стороны расходились спины, мы все это слушали. Потом они оказались у кассы и нас теперь отделяла одна впереди эта женщина. Я оглянулся. Очередь у нас позади приросла. За нами стоял высокий очень уже пожилой человек и близко у самых глаз к очкам подносил газету. Я на него посмотрел: – Стойте за этой женщиной. Мы не будем стоять. – Что ж молодые люди, раздумали? – Опять не хватило духу. У нас, понимаете, водобоязнь. Хотели потренироваться, напрячь свою силу воли. Да лучше перенести. А Санни сказала: – У нас еще и боязнь высоты. Нам дали квартиру в высотном доме, и мы отказались. Боимся в нее войти. Из-за высоты.
Тогда человек отстранил от лица газету, внимательно посмотрел и сказал нам серьезно: – Берегите себя!
Мы вышли и зашагали к метро. Теперь нам солнце светило в глаза. Одна из скульптур меня озадачила, я захотел разобраться. Грел спину на солнце бетонный мужик. Это не по логике и не по размышлению, а по впечатлению я бы сказал, – « озябший». Он руки прижал к груди, а пальцы спрятал подмышками. Может быть, автор что-то другое хотел сказать. И он сверх того еще был странно одет. Что-то напоминающее цельный женский купальник. Но это, кажется, носят борцы и штангисты. Я обхватил бетонную ногу, взобрался на цоколь и на штангисте оставил клетчатый свой пиджак.
 Санни уехала на два дня. Настойчиво приглашали родители. Присутствовать на серебряной свадьбе. Она и меня хотела с собой увезти, но я отказался, хотел поскитаться один. И вот я затиснувшись за квадратный кухонный столик утором сидел один и время от времени должное отдавал высоте потолков и с этого места в проеме открытой двери видимой мне толщине стены. Хоть я равнодушен ко всяким там уточнениям я у нее во второй раз спросил, где же живут родители, когда она уезжала. Опять она отшутилась: – Не знаю. Тамбов, Воронеж и Белгород, куда ты мне скажешь, туда и поеду. Сам выбирай. Меня этот адрес вполне устраивал. И вдруг прозвучал мой внутренний голос, он прямо над ухом сказал: – Пиши: «Москва, Филармония, Малый зал, поет Александра Ф.» Я удивился, но ни о чем не спросил.
Москва, Филармония, Малый зал, Санни на сцене. Она меня усадила с блатными в первом ряду. Не так этот просто билет для меня достался. И вот позади меня весь наполненный зал, а я перед самой пустой хорошо освещенной сценой сижу. Не то что пустой, на сцене рояль, левее рояля стоят уже три пюпитра. Там просто нет исполнителей. И я начинаю смотреть на соседей по ряду. Вот слева известный телеведущий сидит, Лев Новоженов, ведет себя, как на футбольном матче, оглядывается, к себе привлекает внимание, беседуя с дамой жестикулирует. К тому же он в красной ковбойке и светлосером сидит пиджаке. Зачем было так одеваться идя в Филармонию? Чуть дальше обозреватель- международник, которому Хэмингуэй разрешал называть себя «папой». Он любит об этом напоминать. Не знаю, какой он тут видел повод для радости. Он выглядел старше Хэмингуэя на десять лет. В зале уже устанавливалась тишина, ведущий скоро появится. Но вдруг показалась Санни из правой кулисы и быстро сойдя по коротким ступенькам подошла ко мне. По белому платью вблизи различалось множество пятнышек блеска, ткань не была однотонной. Она мне в руку вложила программку и торопливо опять ушла за кулисы. Фломастером поперек там было написано: «Мой третий выход в программе сняли. Когда я спою второй раз, вставай и жди меня возле входа. Я скоро.» На сцене уже появился квартет, их объявили. Две скрипки, кларнет и пианист. Состав был мужской. Играли инструментальную вещь. Исполнив ее, они остались на сцене. Затем объявили Санни. Они ей аккомпанировали. И снова звенел оживший металл. И снова то удалялась, то возвращалась ласточка, летя по своей овальной орбите. Потом объявили следующую исполнительницу. Я удивился, почему конферансье не сказал: « В тяжелом весе у нас выступает…» Она привела с собой женщину- аккомпаниатора. Лицо представляло собой следы последней битвы за молодость. Потом зазвучал ее голос, и вот что я сразу отметил. По тембру у них голоса, у нее и у Санни, не отличались. Нельзя утверждать было, скажем, что выше был или ниже другой. Но как это различалось по впечатлению! Как это не совпадало по смыслу! « – В суде бы тебе обвинительные заключения исполнять,» – подумал я про певицу. После нее два номера в том же составе квартет, а после опять объявили Санни. Второй ее выход. Последний. Ни сентиментальной, ни агрессивной она не была. Опять мне казалось: она отпускает свой голос, как птицу, и позволяет кружить на любом расстоянии, и снова он возвращается к ней. Я слушал ее с любовью и смотрел на нее. Я шел по проходу и за спиной продолжались аплодисменты.
У нас потому так тихо, в смысле, бывает, за день мы не промолвим ни слова, когда мы с ней остаемся вдвоем, потому что я думаю в это время о ней, поглядываю и стараюсь найти о ней правильные слова в результате своих наблюдений. А как же. Кто бы о нас написал, если я перестану для нас находить слова. Запомнить наши события, держать перед нами зеркало, хоть иногда нам давать в него на себя заглянуть – для этого у нас нет третьего человека. У Санни черные волосы. Но этого мало. Пока это разобраться не помогает. Сейчас я сижу у нее за спиной и вижу ее обычно бледную щеку при свете зимнего дня. Зимнего? Да, в этом году навалило теплого, липкого снега 30-го октября. Зима уже началась. Фортепиано ( черная «Пенза») в квартире стоит. Не открывая клавиатуру она разложила на крышке журнал с детективом, который она читает, один мандарин на блюдце, карманное зеркальце и перед открытой нотной тетрадью сидит. Она укуталась, под ногами скамеечка. Недавно Санни подстриглась под умеренно заросшего мальчика. А я все решаю, как я об этом скажу. Да, не цыганского черного цвета, а цвет у них почерневшего старого серебра. Мы только с ней полчаса как вернулись и я почему-то сразу пошел на балкон и тут же ее за собой позвал. Балкон здесь маленький, как раз для двоих, зато окружен не обычной решеткой, а каменными балясинами. Внизу оставались, чернея, наши следы. Никто после нас еще по двору не прошел.
В лифтах мы целовались как школьники. – Представить не мог, что бледные детские губы могут скрывать недетскую силу легких, – я ей как-то сказал.
В ноябрьские дни, в декабрьские дни мы въехали как в полутемный тоннель, не раз еще добавлялось мокрого снега, казалось в такие дни, что времени года другого и не бывает, а только вот это одно, да и зима не бывает другой. Идешь бесконечным полем грязного снега, под которым асфальт. И даже еще в декабре на первой неделе все это продолжилось, хоть все ожидали, что с наступлением декабря город станет почище и так уже ничего не менялось в течение ноября и всем надоело. Бескрайняя снежная каша, да, зато у нас были свои сияющие острова. Конечно, это были ее концерты в первую очередь. Сияние люстр, чистота, открытые женские плечи, сверкание лака на инструментах и музыка там казалась победным гимном над сыростью и ночной темнотой. Вторым таким местом была квартира. Отделанные керамикой толстые стены сохраняли картину скользящих по ним согревающих летних лучей. Она оживала при взгляде на них и в полутемные дни. Восьмой этаж тридцатиэтажного дома, когда мы к себе поднимались и зажигали свет, и ты начинала ходить по квартире в как валенки толстых носках, – здесь тоже была победа над сыростью и ночной темнотой. Была еще и особенная любовь к метро. Как люди провинциального происхождения к метро мы испытывали любовь, переходящую в поклонение. Мы были не посетители, а обитатели залитого светом дворца. Метро отвечало нам тем же. Хотелось не покидать его нескончаемых помещений. И если бы не прерывалась работа метро в ночные часы, я согласился бы жить в поездах по нескольку суток. Возил бы в кармане нарезанной стопку бумаги и карандаш. А что? Ни стол и ни кабинет мне нужен. И места на переходах сдвоенных или строенных станций хватило бы для прогулок.
– Я все равно на два дня к ним поеду.
– Когда?
– Наверное, за неделю до Нового года. Нет, лучше пораньше.
Речь была о полученном ей поручении там, у родственников, при последней поездке. Надо было ребенку 12-ти лет, кому-то из дальней родни кое-какие приобрести материалы для рисования. Он вычитал где-то в журнале и загорелся. Сами названия так подействовали.
– Там его даже не понимают, о чем он. Он там пытался купить,- Санни сказала. – Надо художественный салон посетить. Ты знаешь, где? – Есть на Петровке, есть на Кузнецком. Потом… Октябрьская площадь… есть еще Беговая… – На Беговую давай?
Мы себе этот район представляли похуже, я согласился, что это был повод ехать туда. Но именно потому, когда из метро поднялись на поверхность, я убедился, что мы должны оказаться не с этой, а на другой ее стороне. Открылась, то есть, широкая улица, и даже, по меркам Москвы, почему-то пустынная, с разбросанной шинами снежной кашей, а впереди далеко и прямо посередине дороги видна была группа: девицы с парнями, несколько пар и молоденький милиционер. Какой- то там шел спектакль. Нам проще всего было спуститься вниз в переход, пройти мимо входа в метро и выйдя свернуть направо. Отсюда уже виден угол нам был: Беговая. Но я ей сказал: – Пошли! – Зачем? – изумилась Сани, – вернемся по переходу! Вот же мы рядом стоим! Но я ее потянул. Итак, мы проявили желание присоединиться. Милиционер хоть и вел свой диспут с задержанными, издали положил на нас глаз и была видна его радость. Он был, скорее всего, их ровесником, этих задержанных. Может быть, это и вдохновляло. Он то и дело переходил на крик. Парни, как все южане в Москве, и независимо от показаний термометра, были без шапок. – Но ви же сами нам засвистел, чтобы мы подошли! Мы же гуляли себе спокойно по тротуару. – Эдик, не выступай…- в ужасе мямлила парная с ним девица, повиснув на рукаве. Тут мы подошли. Он посмотрел на нас хищно- приветливо.
  – Запутались мы совсем. Вы не подскажте, как найти Беговую? Там, где художественный салон. Мы из Бобруйска, приезжие. – А по проезжей части зачем ходить? Есть переход. Он показал: – Вон она.
   – Спасибо, спасибо! И мы напрямик заспешили к ней дальше. Он потянулся было к свистку, да махнул рукой: видно с кавказцами было ему интереснее. Мы миновали проезжую часть, пошли с ней направо. Когда повернули на Беговую, там яркое солнце светило в лицо. Это последний был день той бесконечной оттепели.
Вернулась, уже побывала, уже повидалась с родней и всюду, где невозможно без Санни даже представить жизнь, опять заняла свое место. Я ежедневно старался быть занятым так, когда оставаться вдвоем все равно было невозможно. Я успевал, как обычно, управляться всюду за время, пока она была занята на репетициях или даже в концертах. Я посещал свои точки, где занимался литературной поденщиной. Было всего их четыре. Очень внушительно бы звучало, если сказать: я работаю на четырех работах. Особенно было то, что я никогда там не соглашался садиться за стол и проводить там время. В смысле нагрузок я жил в режиме мерцающем: маленькие издательства, офисы. Нужную им работу я делал в общественном транспорте. Так что « работаю на четырех работах» жизни не отражает. Словом, мы оказались в привычном сюжете, как только она вернулась,- то есть, в привычной борьбе за такой режим, когда мы как можно чаще с ней оставались вдвоем, вдвоем и только вдвоем, да, мы хотим быть вдвоем, вдвоем. Мы с ней буквально вцепились, впились в эту нашу любимую жизнь.
С общими выходными свободные дни никогда у нас не совпадали. Да и время рабочее было, дневное – вагон шел полупустым. Это мы выбрались, в свитерах и полегче куртки, с лыжами, как часовые с винтовкой, и направлялись в Сокольники. Зима уже выправилась, приобрела пристойные формы. Когда открылись все двери и поезд стоял на платформе « Преображенская площадь», я в тишине ей сказал: –Знаешь художницу Катю Медведеву? – Слышала. – Вот здесь, если выйти справа по ходу, будут неподалеку Потешные улицы, на одной из них психбольница. Красивое совпадение, правда? Катя когда-то меня просила отвезти передачу. Забыл уже, что я возил. У нее там дочка лежала. Санни пожала плечами.
Мы вышли метро «Сокольники» и отправились в парк. достаточно было просторно, мы рядом скользили. Мы, собственно, на прямой от метро ко входу встали уже на лыжи. Спустя полчаса я ей сказал: –Зрелище небывалое. У Санни румянец. Она улыбнулась. Небо над головой было темно- голубое. Видны кроме нас были в парке фигуры, немного, поодаль, и мы к ним старались не приближаться. Уже хорошо дышалось, охотно работали руки и ноги. – Мороз сегодня?
  – Какой же это мороз! Градусов десять. Давай отрезок на скорость? – я ей сказал. – Представь, что мы профи и мы финишируем! Потом она остановилась. Две вязанных шапки одеты были на ней одна на другую, от этого голова была больше, чем есть, и Санни как будто немного теряла в росте. Две лыжные полки она поставила перед собой. Уже позади нее становилось небо слабо оранжевым. Не красным, не ужасающим, не к морозам. – А знаешь,- она мне сказала,- мы с тобой ждем ребенка. И я в это вмешиваться не собираюсь. Он у нас будет.
Пришлось покупать нам кольца.