Перейти к основному содержанию
Моя жизнь. Часть 16(3-4). Работа и другое.
МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 16(3). РАБОТА и другое. Улица Дидрихсона… Трамвай мягко подкатил к той остановке, которая была хорошо знакома с детства. Ни один одессит не смог бы похвастаться тем чувством, которое испытала я и мама… Но пищу о себе. Перебранка в трамвае куда-то улетучилась. Трепетное, незнакомое чувство охватило меня мгновенно. Одесса начиналась для меня отсюда, с этой остановки у Летнего парка. Мы миновали парк, тот самый парк, откуда и начиналась великая улица детства. Взгляд улавливал и не улавливал сходство…И все же это был он. Откуда было мне знать, что все эти пути вели не к воссоединению, но к разрыву с детством, к разрыву с долгой и непроходящей тоской, к разрыву со снами, вновь и вновь ведущими меня сюда, тяготеющими надо мной болью невысказанной. Отсюда, с парка начиналась моя улица и ноги торопили ступить на этот асфальт, улочки небольшой, ведущей мимо моего детского сада, мимо строительного института, мимо заветных ворот, мимо ряда низкорослых шелковиц… и к Дюковскому парку, где встретились мои родители… Летний парк… ничем не примечательный для многих… Для меня было великое событие. Наверно, не было того дня, когда бы я не проходила мимо, ибо дорога в школу этот парк неизменно парк пересекала… Не было того дня, когда бы я не спешила сюда, чтобы купить стакан семечек у вечно дежуривших здесь старушек, не было дня, когда бы я не бежала сюда купить жареный пиражок с картошкой или с ливером, или с горохом… по четыре копейки, который был самым вкусным в мире. И здесь было вожделенное место – летний кинотеатр, где я смотрела фильм с отцом «По щучьему велению», после которого меня забрали по скорой… По одну сторону от парка начиналась моя улица детства, а по другую - была школа. К школе подводил коротенький школьный переулок, где жила моя двоюродная бабушка Люба со своим семейством. К ним еще предстояло зайти, но позже. Теперь… Летний кинотеатр куда-то делся. На его месте стояло незнакомое, прекрасное строение, однако чуждое и холодное, не принимаемое сердцем. В разгаре летнего дня не было видно и бабушек, еще неискушенных хитростью и простодушно и усердно предлагавших семечки в граненых стаканах и стаканчиках солидной величины весьма за умеренную плату, десять и пять копеек… Остался лишь киоск, но уже не газетный, а торгующий всякой мишурой, подстраивающийся к веянию нового времени на правах курортного города. На углу около трамвайной остановки уже не было огромной очереди жаждущих, чтобы заправить свои баллончики газированной водой, витрина сменилась. Магазины, столь знакомые прежде, также сменили свои вывески, и что-то в этом казалось кощунственным и бездушным, хотя взгляд повеселел от пестроты и неожиданного дизайна. Почти настороженно мы устремились к улице Дидрихсона. И не желалось видеть преобразований, особенно здесь… Появившийся лоск был непривычен, чуть отталкивал, загромождал собой привычные и сохранившиеся в памяти картины прошлого, притушевывал восприятие более поверхностным. Строения многие оставались старыми, сохраняя суть Одессы, ее характер и дыхание, как и душу. С большим, непередаваемым чувством, для меня почти трепетным, мы вступили, шагнули в коридор глубоко дорогой для меня с мамой, объединяющий нас, исхоженный, избеганный много раз… - начало заветной, очень скромной, ничем не примечательной для многих других улицы Дидрихсона. О, сколько воспоминаний еще, не смотря ни на что, готовы были увлечь за собой в незабываемую ауру моего детства и маминой молодости. Держа Светлану за руку, я объясняла ей, как много значит для меня этот город, не смея погрузиться в себя, наслаждалась почти поверхностно, но и это была великая милость. Саша шел при нас смиренно, не похожий на себя, чуть чуждый, но понимающий и в этом мягкий, легкий, уступчивый… Не могла знать я, но на самом деле, Бог дал ему то состояние, которое хоть на время щадило наши чувства и переживания, он был при нас, внимающий и взирающий на все так, как умел иногда, чем становился роднее, если не думать о тех периодах, когда Бог через него начинал меня воспитывать и подтягивать. Внешне Саша был самодоволен, самодостаточен, почти покладист, ибо был все же в незнакомом городе, был ведущий и ведомый одновременно, был в хорошем расположении духа, в меру участлив и спокоен. Когда ему удавалось правильно себя вести, по человечески, с пониманием, сердце мое наполнялось к нему благодарностью. Но я всегда знала, что за всем стоит, и как непредвиденно круто он может себя повести. А потому, внутреннее напряжение присутствовало, никак не превращая это событие в праздник души, но внося элемент удовлетворения, хотя никак невозможно было освободиться от мысли, что без него – этот визит был бы пиршеством души, великой наградой, счастьем. Но кто знает, как бы я чувствовала себя на самом деле, ибо он давал собою еще и чувство защищенности, нужности, на своем месте, полным целым…. Что я никогда не ценила, за что не держалась, чем себя не превозносила. Для мамы остаться без мужа, без мужчины было крайне нежелательно, это была бы трагедия, она бы ринулась искать себе замену тотчас. Но Бог знал лучше меня, кто мне нужен и для чего, и Божественное насилие, его великолепные плоды и не только, были мне открыты со временем, когда уже могла посмотреть на жизнь свою со стороны и увидеть, что все же Саша – был для меня всем и всегда, что он, через него Бог дал очень немало, как и развил, как и поднял. Теперь этот человек со всем в себе для меня святой, лучший, бесценный, самый чистый и самый щедрый. С лица Саши почти не сходила полуулыбка. На самом деле я еще была с ним в слабой духовной связи, полностью и целиком принадлежала себе и из себя во вне выходила редко, не пытаясь прельстить никак, автоматически приукрашивая свое лицо и тело и мечтая неустанно о старости, когда и эта обязанность для меня канет, и условности материального мира примут меня такую, как есть, где главное будет мой труд, на что я была всегда готова, в любом направлении, включая свою книгу, и не надеясь на блага непредвиденные, ибо жизнь уже успела показать, что никто и нигде для меня не припас, и что все добывается в труде, своими руками. Но пока, как бы я не старалась, но зависела от своей семьи, от Сашиного характера, отнюдь не простого, и начинала постепенно входить в состояние единения с мамой, любя ее и всегда понимая для себя, что ближе ее и дочери для меня никого нет и не будет. К Саше у меня было чувство разное, но иногда оно проявлялось в безмерной благодарности за те качества, которые среди прочих он проявлял иногда щедро, трогая меня до глубины души. Но моя вечная какая-то загнанность, зависимость, нестабильность выбивали его из благостной колеи, и он проявлял качества демонические, столь сильно бьющие, что я не желала себе никого и ничего и много раз буквально как загнанный зверок озиралась внутри себя, ища выход и долго в великой печали на том и оставаясь. Временами Бог как бы прояснял его сознание, и он видел, что я старательна, что целеустремленна, бескорыстна, готова жертвовать, готова ходить в обносках, лишь бы был мир в семье, лишь бы не доставать его. Но к Саше нужен был немного другой подход. Нужно было быть материально более активной, уметь хорошо катить бочку, иметь при этом что-то за душой – и тогда бы все прощалось. Но не дай Бог хоть что-то за его счет, а тем более систематически. Он на это мог пойти даже сам, если видел идею обещающую, если это можно было раскрутить в деньги… Но когда в душе его был мир, когда Бог ему указывал через маму или других на мои достоинства, когда он что-то видел и сам, он становился, как теперь, более сопереживающим и понимающим, как и одабривающим, и поддероживающим. И таким щадящим и разделяющим он был до предела, ибо это уже была его жертва, и ей он тоже знал меру. Далее, незначительная или значительная мысль, как и у моего отца, выбивала его из колеи благодушия и снова заставляла говорить и поступать в соответствии со своим несовершенством, стоило ему только заметить хоть малый изъян в событиях или в поступках других, на что он любил указывать, извечно ища причины вины в других и никогда не виня себя, вплоть до старости. Но… тем не менее, путь был начат. Может быть деревья, ряд во всю длину улицы низкорослых шелковиц, но… еще помнили меня… Уже было точно не до Саши, не до мамы… Знакомые дворы и дома, безутешно родные и недосягаемые, замелькали, щемя сердце сладким предчувствием, глаза страстно желали видеть, чувства – испытывать, душа – входить и насыщаться, наполняться. Улочка, наконец, повела нас мимо высокого и добротного забора строительного института, Бог весть, когда пришедшего на смену деревянным ограждениям с многочисленными лазами по всему периметру. Теперь территория института была досадно недоступна, ни щелочки не оставалось для обозрения… Разве что высокие незнакомые, а потому чуждые строения за забором говорили о том, что здесь произошли многие разительные перемены. Что поделать… С дня отъезда, когда наша семья волею Бога почти насильственно и трагически покидала Одессу, цепляясь за нее, как могла, прошло около двадцати лет. Не всегда новые горизонты даются безболезненно, и что было бы с нашей семьей, ютившейся в крохотной комнатушке… Но уезжали мы, каждый, за своей неплохой судьбой, хоть и не простой… Сердце напряглось… Остался ли заветный дворик? Вот она – проходная института… Напротив, через узкую дорогу– сердце защемило сильней… Огромные открытые железные ворота, справа… единственное окно нашей комнаты… Вот и раскидистый неохватный дуб, который мы с Витькой пытались охватить, взявшись за руки… Стоит прямо у дороги, напротив окна… А вот… низенькое подслеповатое окошко полуподвальной комнаты, где жил Витя с мамой, Викторией Федоровной, учительницей русского языка и литературы, строгой, красивой, высокой и гордой женщины… которую я запомнила на всю жизнь и которая является также великим трофеем моей детской и благодарной памяти… Вот она – Дидрихсона одиннадцать… Вот они, любимые окна…. Вот оно – Высшее мореходное училище… Смотрю на асфальт. В пору моего детства он был буквально испещрен шпильками здешних модниц, которые прогуливались здесь с молодцеватыми ребятами в матросской форме, все казавшиеся мне глубокими стариками… В выходные дни там, за воротами училища на танцплощадке гремела музыка, было многолюдно, улица буквально кишела от молодежи и бесконечно в наш двор по самому близкому соседству вваливались целые толпы в поисках туалета, неоднократно гонимые тетей Верой, бессменной нашей дворничихой, но справлявшие свои нужды и продолжая свой счастливый путь, ибо Одесса умела дарить надежду и счастье всем, во все времена своим нескончаемым гостеприимством, на которое в своей мере рассчитывали и мы теперь. Войдя в ворота мы обнаружили к своему великому разочарованию, что по правую сторону от прохода, где тянулись одноэтажные строения, отделяющее училище от двора, что первой, нашей двери, возглавляющей весь список дверей, нет… Она исчезла, буквально испарилась. А ведь, первая моя мысль была – постучаться в нее и попросить у нынешних жильцов хотя бы обозреть родную сердцу когда-то приютившую нас комнатушку. Судьба ее и ныне не ведома мне. Можно предположить, что она или была присоединена к следующим соседям, или, снова прорубив дверь в сторону училища, ее вернули во круги своя, она вернулась к своим прежним владельцам, и стала, как и была, скромным жилищем для дворника училища с его семейством. Так что долгая, взлелеянная мною мечта войти в свое детство через эту дверь, надеясь на милость теперешних жильцов, не осуществилась. Слева низенькое окошко Витиной комнаты, расположенное когда-то прямо напротив нашей двери, все еще несло свою службу, однако, было задернуто плотными шторами, и тот мир для меня также оборвался, не суля, и не обещая встречи с детством и через это окно, ибо Витя с мамой там давно уже не жили. Легкая, начальная пустота начинала заполнять сердце, но впереди был двор, впереди была надежда. Почему-то память услужливо напомнила, как за этим окном орал битый мамой Витя, за вещи простые, возведенные в ранг величайшего неповиновения, битый матерью, бравшей на себя строгость отца, будучи высоконравственной и не смеющей и допустить, чтобы единственный сын вырос плохим человеком. Она нещадно ругала и била его за невымытые уши или шею, за не вовремя сделанные уроки, назидая и наставляя его так, что все просачивалось и за нашу дверь, где свои уроки жизни проходила и я, но отцовской рукой, выбивающей из меня дурь и дающей мне великое смирение при всей моей тарадановской необузданности и своеволии, оставляя Волею Бога лишь потребное и более менее разумное. Вспомнилось почему-то и то, как летними вечерами Виктория Федоровна из своего окошка на нашу стенку, выбеленную добела, прокручивала детские диафильмы, читала их детворе, которые тащили свои стульчики и рассаживались, также и из соседских дворов, внимая каждому слову, обсуждая сказки, зная их почти наизусть. И отец мой был в некотором смысле великий этому сподвижник, ибо очень часто открывал двери нараспашку и все точно также могли смотреть телевизионные передачи, все подряд, ибо телевизор был чудом, великим новшеством, радостью, предметом обсуждений. Маленький и невзрачный, самый дешевый по тем временам, «Заря», он действительно привносил в жизнь двора и детей свою толику, и на этом пятачке прохода во двор в летнюю пору была жизнь, своя история, свое место, куда спешили люди, старики и старушки, со стульчиками, табуретками, коробками и ящичками, которые за такой поступок все прощали отцу, считая его балагуром, не совсем адекватным, но достаточно коммуникабельным и порой достаточно добродушным, если не считать его выходки с мамой, тоже носящие воспитательный характер. Медленно, почти с почтением миновав эту часть прохода, эту часть из нашей истории жизни, каждый держа в себе свое, мы оказались во дворе. Достаточно немаленький двор был необычно пустынен и в своем безлюдье был с трудом узнаваем. Видимо давно заброшенная клумба уже давно не цвела и не радовала взгляд великолепными цветами, какой осталась она в памяти моего детства. Скособоченные сараи обветшали окончательно и стояли неуютно прижавшись к друг другу, как заброшенные и унылые деревянные строения, в которых может быть уже давно отпала необходимость, ибо, возможно, печное отопление было реконструировано, ибо цивилизация могла коснуться хоть здесь жильцов этого моего двора, ибо только теперь я понимаю, что все эти удобства были крайне убоги, поскольку весь дом был устроен по принципу семейного общежития, с общими коридорами и удобствами на улице. Но по тем временам жить в таком доме казалось великой удачей, поскольку у нас жилище было куда поскромней, одноэтажное и варить еду, как и стирать приходилось не в общем коридоре, а прямо на улице, в том самом проходе, который мы миновали, у дверей, понятно, что в подходящее время года. Иначе, комнатка превращалась в предбанник, и с этим ничего невозможно было поделать, но детскому сердцу она была милее всего… Мы вошли во двор, чуть обескураженные своей почти никчемностью, прошли к столу, который все еще бессменно служил его жителям. Сесть на угрожающе покосившиеся лавочки не хватало духу. Хоть кто-то же, ну, должен был выйти… Да… двор, дворик изрядно постарел, не радовал глаз, не привлекал детским смехом, нигде не подавалось и признаков жизни. Почему-то это было нужно, это вожделели глаза. Однако, я чувствовала, что любой прием мне крайне безразличен. Если бы я была одна или с дочкой, я бы легко присела бы на эту скамеечку, которой на самом деле для меня и цены не было, и посидела бы на ней в глубоком удовлетворении, в счастье, в трепете. Я бы непременно прошлась по всем закоулочкам двора, я бы непременно зашла в дом, заглянула бы в каждый коридор, не боясь взглядов, вопросов, неожиданности любой. Я бы осмелилась постучать в комнату за номером один, где жил Витя с мамой, как это я делала в долгих и непроходящих снах, я бы непременно зашла, попросилась бы, окинула бы прощальным и благословляющим взглядом все, что осталось в памяти. Я бы склонилась над клумбой и увезла бы навсегда хоть травинку с этой клумбы или горстку земли… Я непременно подошла бы и к нашему сараю в самой глубине двора около уборной. В этот сарайчик отец прятал ключи под дровишками… Я бы непременно напилась из дворовой колонки и умыла лицо… Я бы неприменно с кем-нибудь поговорила, хоть самую малость… Но я была не одна. Вдруг из подъезда дома вышла старушка, направилась к нам. Поравнявшись с нами, она долго и пристально посмотрела на маму. Мама опередила ее: - Нюра! Тетя Нюра ! – почти радостно воскликнула она. Мама умела быть непосредственной и легко бросалась в разговор. Кажется, и она была встрече рада. - Да… никак Надя? А… это… - Наташа! А это ее муж и дочь… - завязался разговор, в котором мама выложила все, что только можно было, возбужденно, эффектно, желая участия, желая новостей, преподнося себя в лучшей форме, описывая события своей жизни, обо мне.. Я почти безучастно стояла в стороне, не в силах сказать и слова. Тетю Нюру я помнила, но теперь она была слишком стара и я никак не улавливала в ее лице знакомые черты, детская память их основательно подзабыла. В те далекие времена тетя Нюра частенько интересовалась, дома ли отец, и когда узнавала, что его нет, бесцеремонно просила меня пойти купить ей хлеб или заправить баллончик газировкой, отчего мне приходилось выстаивать за спасибо длиннющие очереди, и это по своему сказывалось на мое отношение к ней. Из разговора я узнала, что Витя давно уже здесь не живет, что они буквально вслед за нами получили квартиру в одесских черемушках, что Галина живет в родительской двухкомнатной полуподвальной квартире, что они также заняла соседскую комнату, когда те переехали, что не очень-то повезло ей с первым мужем, что мать ее, тетя Вера, уехала жить в деревню, что отец Коли Ващука, друга Вити, скоропостижно скончался и уже давно, что после смерти деда Есифа никто не смотрит клумбу, что никому нет до нее дела… Новости были обычные, неинтересные, сбивающие всякую надуманную эйфорию, ничем мы не удивили, ничем никого не порадовали, никто не был нам рад, ни в ком мы не остались. Двор оказался чуть бездушным, унылым в своей правде жизни, и только до боли знакомые каштаны и акации все еще обещающе манили в детство, шелестя над нами все теми же неувядаемыми кронами. В своей простоте баба Нюра заметила, что мама сильно постарела, что и не признать, хотя все ее находили цветущей и красивой женщиной всегда, но… что поделать… В памяти она осталась все же тридцатилетней, а вернулась – пятидесятилетней… Самой бабе Нюре видимо было уже под восемьдесят, а потому мы для нее интереса особого не представляли, ну, разве что, отдала нам дань, поговорила… Насчет меня сказала, что интересная, но на мать не похожа, более на отца, скользнула взглядом на дочь, Сашу… Что делать. Мы откланялись. Неудовлетворенное мое сердце, как и ум, должно было испить эту чашу истины, это понимание… Ибо, как оставил, как поддерживал связи, так и получил каждый… Ничье сердце не было задето, никого Бог особого на встречу не вывел, не дал насладиться очередной иллюзией и не спеша повел прочь, чтобы более уже никогда не переступить этот порог моего детства и маминого бытия в Одессе на улице Дидрихсона. Я уходила еще не зная, что ухожу навсегда, ибо надежда вернуться снова не угасала, что бы то ни было… Но Бог не дал повод, не дал причины, не обставил событиями, унося в свою даль и, как ни странно, значительно поубавив тоску, забрав сны, явно сказав, что никто нас не ждет, что у каждого своя судьба, и что у других нет причин нас помнить, нам радоваться… Это реальность. Чувства не могут быть разделены теми, кто такой тоски не знает, кому все-равно по сути, и нет в том ничьей вины. Я почти прощалась с детством в свои тридцать лет, волею Бога отдав ему дань и теперь уже не шла, я брела прочь от негостеприимного двора, от высокой изгороди строительного института, от ряда шелковиц, снова через парк... Для мамы это встреча не была определяющей, и задумала она свою встречу со своим детством, о чем я пока не могла знать. Я покинула двор, не насытившись им, с некоторым внутренним недоумением, не зная, почему я хоть на несколько минут не позволила себе освободиться от всех связей, чтобы войти в подъезд дома моего детства, в дом, где жил Витя с мамой, а теперь где оставалась одна Галина из всех детей двадцать лет назад, все уголки которого были мне знакомы до боли, до величайшей тоски, каждая дверь каждого коридора… Почему я не постучалась к соседям и через них не попала в комнату моего детства? Почему??? Почему я, как в глубоком детстве не припала ко всем щелочкам огромных железных ворот Высшего мореходного училища, почему не попыталась хоть как-то пройти на территорию строительного института, который излазила вдоль и поперек, предоставленная себе, как никто… Почему не воспользовалась уникальной возможностью, которую предоставила мне судьба? Потому что на все воля была не моя… невозможно, строго говоря, обвинить и судьбу, ибо она безлична. Так желал Бог, ибо никогда Бог не упускает возможности учить и развивать живое существо, ведя его к Себе. Именно привязанности являются камнями преткновения развития каждого, именно они цепляют за мир материальный, упрочают желание в нем быть и им наслаждаться, тем вновь и вновь вовлекая в круговорот рождений и смертей, привязывая к условностям материального мира. Милосердием Своим Бог дает человеку желаемое, но не забывает вкрапить сюда и уроки, развивающие качества, угодные Богу. А здесь без страданий хоть малых – никак, эта ложка дегтя, так понимаемая в мире наслаждений, является на самом деле благословенной, ибо отрезвляет и тем ослабляет узды привязанностей. Все благоприятное имеет свои великолепные минусы, где на самом деле человек винит себя и других, не ведая, что Бог не упускает шанса нигде, чтобы наставить и открыть глаза на Божественные нескончаемые иллюзии. Во благо этому работают и Божественные законы, называемые совершенным знанием и провозглашенные Самим Богом в Ведах для тех, кто готов через их призму мыслить и пояснять себе, что и через что хочет от него Бог, тем ослабляя свою боль и входя в союз с Богом по воспитанию и развитию самого себя. Я ничего не предприняла, ибо во мне появилось основание, достаточная причина удержать себя от большей активности. И действие и бездействие человека, любого живого существо имеет причинно-следственные связи. Иначе невозможно приостановить его деятельность или, напротив, активизировать. Человек, как частица Бога, существо разумное, идущее на поводу Бога только через мысль, этим управляемо Божественными энергиями. Такой мыслью была: «А стоит ли? А нуждается ли Галина в этой встрече?» И на всякий случай шла мысль подстраховывающая: «Если не теперь, то в другой раз… как-нибудь вырвешься… или придешь сюда с мамой и дочерью, но без Саши… или совсем одна… ненадолго». В чем же здесь был Закон Бога, который отвел меня? Мало кто знает, что то состояние, в котором человек оставляет ту или иную среду или людей, когда связь прерывается на годы, это состояние внутри человека Богом преимущественно сохраняется и через многие годы, сохраняется Богом и воспроизводится в точности, как было на момент перемен, сохраняется в виде первозданных чувств и внутренних испытываемых энергий, которым можно дать оценку, но управлять ими, привнести от себя, проконтролировать почти невозможно. Чувство к врагу остается таким чувством, чувство к любимому остается таким чувством, чувство нейтральности остается таким чувством, чувство обиды остается таким чувством. Далее человек меняет свое отношение постепенно, по обстоятельствам, реакциям, пропуская события через опыт и здравый ум. Но точкой отсчета при возобновлении является чувство, на котором была остановка. Когда человек умирает, оставляя материальный мир, он менее всего знает, что Бог исходя из Божественной непрерывности развития, закона причинно-следственных связей, в виду целесообразности, естественно сохраняет в нем все чувства, привязанности, понимания, убеждения и реакции, как и отношения к окружающим живым существам, и они в точности переносятся и вопроизводятся в следующее рождение и проявляют себя в свой срок и только отсюда будет привноситься и корректироваться далее через новые связи, события, среду существования, новый опыт, постепенно, шаг за шагом, в свой срок для каждого индивидуально. Даже если окружающие поменяли тела, отношение к ним на первых порах подает Бог именно то, которое и было в момент разрыва. Правильное, неправильное, справедливое, нет ли… Все будет видеться, все будет восприниматься и развиваться, переходя иногда и на диаметрально противоположную точку зрения и восприятия. Так передается любовь, неприязнь, привязанность к роду деятельности, славе, богатству, почестям, трудолюбие, пристрастие к определенной пище, состояние подчиненности, зависимости, добродетель, желания, приверженность идее. Все с новым рождением вновь подается Богом на тех ступенях, когда человек достаточно разумен, в свою меру может этим распоряжаться, на этом стоять, из этого исходить, не зная, что эти качества есть достояние прошлого и не одного воплощения, они не окончательны и подлежат развитию и далее. Но человек не может знать или помнить истоки своих чувств, тянущиеся из прошлого. Они в нем есть, как данность, как факт непустоты сознания, как личностные параметры на момент рождения. Человек не может знать, почему с рождения тяготеет к определенным занятиям или увлечениям, то в большей, то в меньшей мере, строя на них себя и дальше, как на базисных, которые со временем должны будут отдалиться, приняв новое или развив уже существующее до новых форм сознания. Человек не может дать себе отчет в том, почему кого-то выделяет, к кому-то более благосклонен, а кого-то, напротив, игнорирует или испытывает как бы беспричинную неприязнь, не понимает, почему одни мысли или поведение в других ему близки, а другие – никак. Также, откуда человеку знать, что то и дело встречается с людьми в своем окружении из прошлого и испытывает к ним чувства оттуда, из прошлого, ибо Бог напоминает через энергии однозначно. Фактически каждый не взирает на внешность, как бы ни казалось, но работает, отличает, откликается только на духовную сущность, на проявление качеств и то, что называется интуицией, состоянием, сохраненным из прошлых связей и отношений с этой душой. Чувства в восприятии других могут быть справедливыми или нет, но и им Волею Бога в новой жизни развиваться. В новом теле человеку с многими вновь приходится строить отношения, в дальнейшем получая более точное представление о той или иной душе, если в этом есть от Бога необходимость или Бог хочет восстановить какую-то справедливость. Иногда безумно любящая своего ребенка мать в своем новом рождении познает эту душу с другой стороны, познает те качества, которые материнская любовь и положение от нее заслоняли; теперь, находясь в контакте со своим ребенком из прошлого, как с чужим человеком, она может постичь или его жестокость, или эгоизм, или напротив, узнать его как великодушного и мудрого человека. Все, как даст Бог. Ибо для каждого наступает и день, когда занавес отношений материальных приподнимается и человек начинает через все видеть, что есть материальный мир, в чем он служит Богу и как в нем развиваются живые существа, изначально достаточно несовершенные. Пока же все встречи происходят почти что во мраке и почти никто не знает, что ничто в мире не случайно, что всем и каждому всей жизнью Бог показывает воочию на своем и других примерах, что к человеку нельзя подходить с одной меркой, но смотреть на качества многогранно, со всех сторон, ибо и Бог не развивает личность с одной стороны, но все находятся в пути развития, в пути самосовершенствования, в пути преодолений и добываний качеств. Никого Бог не забывает, ни к кому не выказывает предпочтений, как бы ни казалось. Далеко не все нам дано видеть в человеке, как и ему самому не обозреть и не оценить свои достоинства, если Бог не покажет через события и обстоятельства. О качествах своих многие имеют достаточно приближенное понимание, далеко не всегда отражающее саму суть. Все грубо говоря есть видимые Божественнные полуфабрикаты, ибо в этом есть и смысл, дабы груз качеств не отягощал и одни качества своим наличием ни заглушали развитие других. Все управляемо только Богом, проявляемо только Богом. Но это надо понимать, допускать, предвидеть, давать силы учитывать относительно других, как и себя. Каждый многогранен, и одному в соответствии с собственными качествами, видны одни грани, другому – другие, как определяющие характер, третьему –третьи. Поэтому Бог ведет так, чтобы от жизни к жизни человек мудрел, внутренне обогащался, приобретал духовное видение, у одной души видел не одну грань и не по одной грани судил и проявлял отношение; и чем больше человек видит в другом граней, тем более считается сам приближающимся к совершенству, к религиозному видению и мышлению. Учась видеть многогранно, человек, развиваясь, может того, кого вначале принимал за врага или недруга, со своим духовным взрослением назвать другом. Все отношения, все восприятия развиваются. Та, нить которая тянется из прошлого, со взрослением души преобразует многое; алчные в прошлом начинаются видеться, как щедрые, предатели , как верные, корыстные, как бескорыстные и все наоборот. Сама душа отношения синтезировать не может, их напоминает Бог, некоторое время придерживает, с опытом заставляет пересмотреть, увидеть новые грани через вновь приобретенные новые качества и идти далее, удаляясь от одних встреч к другим, как поведет Бог. Память чувств имеет место не только при переходе в новое тело, но и в пределах одной жизни. Вот и во мне колыхнулось чувство, которое преодолеть было не в моих силах, поскольку до совершенного видения было далеко, многогранное восприятие человека было слабо и я оказалась на поводу тех чувств, которые были в момент моего отъезда из Одессы в одиннадцатилетнем возрасте. Дело в том, что, уезжая из Одессы, на тот период я была в продолжительной ссоре с Галиной по ее инициативе, но по моей существенной ошибке, ибо во время дворового концерта, устроенного для взрослых после дворового собрания, назвала ее публично дуррой, за то что при моем гимнастическом представлении она оказала мне слишком поспешную поддержку, отчего мой номер почти сорвался; и это чувство ссоры, отдаления, оказывается, никуда не делось, не проигнорировалось в реальном времени, хотя мне казалось, что все забыто, отдалилось, должно быть взаимно прощено. Но оно напомнилось в самый момент, встало стеной, удерживая, усомнив в чужом состоянии и реакции. Я могла рассчитывать на отчужденность, холодную встречу, игнорирование, враждебность, открытое безразличие теперь уже взрослого человека. В какой-то момент я почувствовала в себе досадную и непреодолимую неуверенность, нецелесообразность встречи, ибо дух прошлого уже витал во мне знакомым внутренним состоянием. И в одной жизни также состояние из прерванного прошлого возвращается в свое время, его невозможно преодолеть без Бога, если Бог, также, сочтет нужным это поднять, рассмотреть, развить в новые отношения и связи или, напротив, воспользоваться им, как причиной, чтобы уходила привязанность и отношения в данном направлении не развивались, как ничего не дающие обеим сторонам. Некоторые связи Бог действительно все же игнорирует или отправляет до поры в забвение, поскольку иногда из них уже невозможно ничего извлечь для обоих сторон или не являются определяющим фактором развития сторон, или просто более пути никак не должны пересекаться в условиях материального мира и отношений. Однако, посмотрев на исход событий, не ведая причин своего состояния, не зная, кто мной управляет и какую цель имеет из этого извлечь, я уходила из своего двора чуть разочарованная, чуть опечаленная, но еще не теряющая надежду, ибо судьба имеет свойство не только усиливать, но и умалять, и обезличивать, и обещать, указывая на неопределенное будущее. Миновав Летний парк, мы теперь, ведомые мамой в этот день визитов, направились к тете Любе, той самой маминой тете Любе, которая приютила ее, когда мама приехала в Одессу из своей деревни Гедеримово в шестнадцать лет, ища свою судьбу и найдя ее, встретив моего отца в Дюковском парке. Тетя Люба была родной сестрой ее отца, и к ней мама относилась с особым почтением, хоть в последующем никогда не пользовалась особым гостеприимством этой семьи и в основном из-за нашего отца, который, в свою очередь, считал семью тети Любы неразумной, в вечных пьянках и гулянках, причем в вечных долгах, считал ее мужа неисправимым тунеядцем, всю жизнь болеющим, то бишь прикидывающимся больным, но, однако, не гнушающимся с ним играть в шахматы, до которых отец был страстным охотником. Вольный, своенравный, слишком активный, мой отец не вписывался в ритм и понимание этой простой и хлебосольной семьи, и вместе с ним не пользовалась уважением и мама, как и я. Тетя Люба и сама долго скиталась по квартирам с тремя детьми, Александром, Валентиной и Колей с и больным мужем Сергеем, вечно работала на нескольких работах, тянула на себе, как могла, свою семью и в итоге получила ту квартирку, куда теперь мы шли по другую сторону от парка, в минутах десяти ходьбы. Она была расположена на третьем этаже старого кирпичного дома, не далеко от школы 122, где я училась, в Школьном переулке, который подводил, вернее упирался в двор школы. Встреча с тетей Любой и ее семейством не представляла для меня особого интереса, поскольку и здесь волею Бога доминировала память прошлого и всплывали из глубины души никуда не девшиеся чувства из детства, связанные с этой семьей, о чем мама не могла иметь представление, ибо никогда, а тем более в детстве, я не была с ней откровенна, ибо знала, что она ничему не придавала значение и никогда и ни при каких обстоятельствах не устремлялась меня защищать или утешать. Несомненно, это было хорошо. Я научилась Волею Бога быть самодостаточной, никого не виня, ни к кому не обращаясь в самые трудные минуты своей жизни, а потому неизменно находя утешение в себе, а значит, в Боге в себе, что, оказывается, было и отрадно, и развивало качества достойные. Теперь эпицентр чувств сосредотачивался на том, куда мы шли, делая мое состояние несколько отрешенным, почти смиренным, абсолютно непривязанным к тому, что предстояло увидеть. Мои чувства все еще слегка теплились на Дидрихсона, безответно и уныло, подернутые легкой печалью от своего безволия и сложившихся так обстоятельств и так проявивших себя чувств, что я не смогла насладиться всецело встречей со своим детством. Но и у тети Любы, именно в стенах ее квартиры, тоже была частичка моего детства, но скорее безрадостная. И теперь я почти автоматически шла к тете Любе, менее всего думая о встрече, не беря на себя мыслью никакую активность, неся свой достаточно скромный подарок и притушевывая непонятно почему встречу со школой, до которой было рукой подать, но которая почему-то отступила на задний план памяти, отведя этой встрече другое время, но этому не суждено было случиться, ибо я не принадлежала себе, будучи в окружении своей семьи и под влиянием своей связанности в движении. Я никогда не умела настаивать в том, что не было напрямую и жестко связано с моей целью написать книгу. Везде в другом я была более гибка и следовала желаниям других, не желая диктовать или становиться в позу; но свой смысл и цель, как и ребенок – было то, что я считала незыблемым. Но здесь Бог никогда не давал противостояний. Так устроенная, я не стала отвоевывать у других внимание к моей школе, к этой встрече и с грустью готова была отпустить ее наяву, оставив в сердце навсегда, что и получилось. Мы зашли в маленький, чуть сумрачный дворик, буквально с калитки встречающий по левую сторону колонкой, а по правую железной лестницей, выводящей на каждом из трех этажей к длинному общему балкону, где в ряд выстроились дверей пять-шесть, у каждой из которых свой столик со своим примусом и свои маленькие удобства в виде шкафчиков и табуреток, с помойным ведром, веником, тряпкой и маломальскими украшениями в зависимости от вкуса хозяйки. На третьем этаже самая первая дверь в общем ряду слева от лестницы была дверь тети Любиной квартиры; она была более обшарпанная, однако, двойная и достаточно массивная, с многочисленными наклейками, местами ободранными и с шелушащейся темно-коричневой, почти древней краской. Эта дверь и вела в тети Любино жилье, состоящее из трех комнат, расположенных трамвайчиком, первая из которых была кухня с достаточно большой печкой. Здесь она жарко топила печь и в достаточно объемном корыте купала по очереди Валю и Колю. Александр, которого называли только Шуриком, на бытность моего детства уже был достаточно взрослым и успел отслужить в армии. Память моего детства почти не сохранила его, его образ, его качества. Не суждено было его увидеть и теперь. Что, впрочем, мне было безразлично, ибо его взгляд всегда скользил мимо меня и не помню, чтобы хоть раз по доброму или нет, но он обратился ко мне в те далекие годы… Мама все встречи легко брала на себя, принимая на себя по праву ведущей все диалоги и первые дежурные фразы, привнося свое обаяние, неподдельный восторг и заинтересованность, образуя и поддерживая собой необходимую атмосферу встречи, а мы следовали этой стихии почти автоматически, держа себя в своих почтительных бессловесных рамках, каждый руководствуясь своим положение. Тетя Люба, как уже говорилось, очень часто или систематически по многочисленным поводам устраивала скромные праздники в виде застольев своим родным домочадцам, никогда не приглашая нашу семью, ибо и мой отец был не очень гостеприимен, а потому платя нам той же монетой. К отцу она относилась прохладно, ко мне – без интереса, с мамой в ее бытность сдержанно, но и не отталкивающе. Мама же тянулась к ней, как к тетке, всегда, писала редкие письма, поскольку общих особых интересов не было, но все же поддерживала связь, считая тетю Любу самым своим достойным родственником и благодарная ей за то, что та никогда не отказывала в поддержке, как могла отзывалась, не смотря на свои бесчисленные беды и мытарства, включая безденежье, долгое отсутствие для их многодетной семьи крыши над головой, наличие больного и никогда не работающего мужа, своенравного и непокладистого старшего сына Шурика, которого любила и хранила всем своим сердцем, как и то, что приходилось работать на нескольких работах, чтобы тянуть нелегкую семейную лямку почти всю жизнь. Вот и теперь ей было, откровенно говоря, не до нас. Наш визит был и не кстати. Это хорошо почувствовалось почти сразу, как только мы перешагнули порог ее квартирки. Сдержанные расспросы на восторженное состояние мамы были контрастны, и это было понятно. Мое не очень-то активное состояние поддерживала все та же память. С детства я не любила здесь задерживаться, никогда не чувствовала хоть малое к себе расположение этого дома, членов этой, как мой отец любил говаривать, непутевой, утонувшей в долгах и вечных застольях семье. Я не могла разделять мнение отца с его позиции, как и философии, но я реально чувствовала, что здесь, как чужая. Не помню, чтобы когда-нибудь тетя Люба обратилась ко мне с добрым чувством, даже когда предлагала поесть. Также, никогда ее дети не принимали меня всерьез или уважительно, как родственницу. Я в их глазах было существо неинтересное, забитое, глупое, достойное насмешек. Хуже всех ко мне относилась Валентина, немного лучше – Коля, а Шурик – никак. Также, моя память сохранила вещи и постыдные. Было так, что моя мама по каким-то причинам оставляла меня у тети Любы на несколько дней. Это для меня были дни не самые лучшие, ибо никак не обходилось без конфликтов и бойкотов. Я становилась долгой мишенью насмешек и издевательств. Валя была старше меня года на три-четыре, управляла сама процессом ссор и примирений, но что-то накапливалось во мне неприязненное к ней и мучительно оживало во мне теперь, спустя двадцать лет. Куда деться… С порога… С первых слов взаимного приветствия…. Мы пришли, попали вновь на застолье, по существенному случаю, к событию семейному и немаловажному, где наше присутствие скорее всего было и нежелательным, так почувствовалось с порога в вытянутых лицах и в тоне голоса, подправляющих себя, на сколько возможно, входя в состояние приветливости, однако подернутой настороженностью. Мы попали к тому знаменательному событию, когда тетя Люба очень скромно отмечала приезд дочери Валентины, вернее, окончательное ее возвращение в Одессу из Сибири, куда уехала с мужем на заработки, успела стать матерью пятерых детей и возвращалась не в материнский дом, но в свою собственную квартиру, которую дало ей государство, поскольку она стояла давно на очереди и в связи с ее многодетностью. Самому младшему ребенку было где-то полгода. Она сидела с ним, дородная, красивая, какая-то остепенившаяся, почти неузнаваемая, была в речах приветлива и спокойна, рассудительна и легка. Она почти радушно, не вставая с места, с элементом легкой неловкости пригласила нас вслед за своей мамой за стол, объясняя в нескольких словах причину застолья, поясняющая, что это чисто семейный праздник, что Шурик с женой придти не смогли, а Коля в отъезде. Но среди всех были и те, кого мы не знали, хотя, впрочем, это было несущественно. Встреча состоялась. Тетя Люба почти с порога поинтересовалась, где мы остановились, откровенно говоря, что у нее для нас нет места, что Валя с детьми даже спит на полу, и это некоторое время еще будет продолжаться. Мама тотчас успокоила ее и поддерживала разговор легко и непринужденно, на высоких звонких радостных тонах, задавая бесконечно свои вопросы и не дослушав ответ привычно начиная хвастать мною, внучкой, нашими делами на правах близкой родственницы. Она неприминула сообщить, что я только защитила диплом, что работаю инженером, что есть у нас своя квартира, что неплохо живет с Федором, что все в полном здравии и прочее. Я приветливо молчала или отвечала однозначно, не зная, как себя преодолеть, ибо прошлые чувства легли во мне нежданным запретом, рот словно сковало, движения были ограничены, чувства тормозили… Валя, более менее близкая к моему возрасту и интересам, была полностью поглощена ребенком, едва окидывала меня взглядом, не входя при всей своей внешней приветливости в особый контакт, как бы пережидая, когда мы уйдем. Я молчала, придерживая дистанцию, чувствуя, что мы совсем не ко двору, но это никак не замечала мама и Саша. Но что поделать. Атмосфера была мне понятна. Валя все еще оставалась для меня, не смотря ни на что, человеком чужим, сдержанным, в дежурных фразах по такому случаю. Видимо, мы и не должны были особо входить в контакт, ибо судьба никак не предполагала поддерживать наши отношения в дальнейшем. Поэтому свой запрет был и у нее. И было в этом что-то нежелательное, что-то давлеющее, что-то разводящее всех по своим местам без дальнейшего пересечения. Внутренние энергии давали устойчивый запрет мне на слова. Более того. Я была в том состоянии, точно в том, которое относительно всех увозила одиннадцатилетним ребенком, уезжая с мамой и дедушкой Ефремом из Одессы в начале апреля 1965 года, почти двадцать лет назад. А уезжала я нелюбимая тетей Любой, обиженная Валей, часто осмеянная ею. Однажды Валя в окружении своих друзей, как бы протянув руку перемирия, предложила арбуз, дабы загладить свою вину. Я искренне была готова ее простить. Но, увы, арбуз был щедро посыпан… солью. Хохот и издевки ввергли меня в великую детскую и незабываемую печаль и мысль в который раз уходила в себя и вопрошала: «Что же я за такое…» . Или другое. Однажды Валя, когда мне было лет восемь, полностью раздела меня, потребовала раздеться и ее младшего брата Колю и стала настаивать, чтобы он лег на меня, дабы на нас посмотреть, как это делается… Это насильственное действо с ее стороны было великим моим изничтожением. Затея никак не могла увенчаться, но память сохранила то состояние, то недоумение, ту боль и ту фактически жестокость… Это были не единственные издевательства надо мной, когда не было ее родителей дома, о которых не знала ни моя мама, ни тетя Люба, ибо я жила в полной уверенности, что никому меня не жаль, никто не защитит. Память никак не отпускала многие фрагменты достаточно неприятные, связанные с этим домом. Я помню, как уговаривала тетю Любу почитать мне сказку, я умоляла, я никак не могла заснуть, но получила столь решительный отказ, неумолимый и не щадящий, что все, может быть для кого-то и незначительное, но запечатлелось во мне навсегда и уже взрослой не давало разрешение на дружелюбие и сердечное отношение. Все во мне замкнулось, что, однако, можно было трактовать и стеснительностью, и робостью… Когда в возрасте одиннадцати лет, уже научившись многие вещи говорить прямо в лицо, я уезжала из Одессы, в минуту прощания я спросила Валю, за что она со мной так поступала. Ну, сказала бы, что по глупости.. И все было бы прощено. Но она легко сказала, что ничего этого не было, что я все сама себе напридумала. И в детстве во мне нравственность не спала, но дала оценку тому, что она не повинилась, не упрекнула себя. Странно. Когда я по своим вопросам, будучи уже зрелой, спросила маму почти перед ее смертью (кто знал…), почему она так или иначе вела себя по отношению ко мне, ибо вопрос стоял о вещах принципиальных, о великом грехе по отношению ко мне, то и она мне сказала, что я все придумала, не было этого и точка… Но об этом после. Именно поэтому я училась говорить все прямо в глаза и многое от этого натерпелась. Но так лучше, чем однажды услышать, что того или этого не было. Люди иногда здесь слабы на ответ и очень часто напоминают страуса, зарывающего голову в песок… Но невозможно было преодолеть эту стену, эту неразрешенность, это предательство… Именно через ошибки других Бог шаг за шагом приучал меня поднимать вопросы тотчас, не отходя, заставляя посмотреть на вещи неправому, дабы не сказал, что этого не было. Большой моей болью по жизни стала и встреча с одноклассниками много лет спустя (39 лет), по интернету, на сайте «Одноклассники». И по той же неразрешимой причине. Они вычислили меня по моим произведениям. Но сердце мое не ответило, не приняло протянутую руку. Я ничего не могла с собой поделать. В сердце осталась, напомнилась Богом та Боль, которая была мною пережита, когда весь класс объявил мне бойкот из-за клеветы Игновенко Симы. Ей поверили. Мне – нет. Она только изменила одно слово в сказанном мной и меня возненавидели… (я сказала: «Ну и свиньи же мы», имея ввиду срыв урока, а было передано: «Ну и свиньи же вы…) Увы, я сказала это сама себе, на перемене, а она стояла рядом… Однако, и этот бойкот исходил из неприязни ко мне и до этого… Пора бы забыть было все. Но Бог легко оживил в памяти в момент встречи именно эту ступень отношений, и она оказалась достаточно увесистой или роковой, чтобы ее проигнорировать, как и поведение, отношение ко мне тогда тех, кто теперь уже прожил жизнь и может быть на многие вещи посмотрел иначе. Я не смогла назвать в числе друзей многих, кроме Иры, Галины и Людмилы… От них я никогда не ведала боли, хотя и они были в стане бойкотирующих… Это все к тому, что невозможно преодолеть отношения, уровень их, степень их, саму боль в результате, если она имела место реально быть; даже через многие и многие годы Бог неизменно напоминает и дает состояние именно то, на котором и произошел обрыв. И только Бог может продолжить их, если даст желание или основание. Но мне Бог не дал пока. Отношения - не смогли продолжиться никак. Значит, Богом будет дано другое время, другие условия, непосредственный контакт или… никогда. Все зависит, насколько Бог посчитает целесообразным или на будущее востребованным. Вот так моя память возвращается к прошлому со ступеней именно тех связей, отношений, реально имеющих место в этой жизни. Не прибавить, не убавить. Именно, исходя из тех чувств я в этой повести и описываю отношения с Романом, Александром Стенченко, с Нафисой, с моими родными, все на тот период Бог напоминает один к одному и с этого места памяти чувств я никак не могу сдвинуться без Божьей на то Воли, без реального общения, не могу изменить то, что жизнью было привнесено и так усвоено, как и принято. Один Бог может посчитать ссору в прошлом или разногласия незначительными или мешающими Божьему Плану и может не возвести их в ранг определяющих в момент встречи, но дать о них понимание душе, как не определяющих, которые можно не учитывать или в свою меру проигнорировать. Это может быть тогда, когда в отношениях перевешивали, доминировали более дружелюбные состояния, полезные и во благо друг другу. Тогда незначительная ссора и разрыв на этом месте на годы не может подпортить основную суть при встрече даже в следующем рождении. Но если Бог видит, что разногласия имеют неслабую греховную основу против одной из сторон, то ей менее всего даст дружелюбный настрой при новой встрече, ибо это и будет справедливо и отсюда следует проявить себя обеим сторонам, если отношения вообще должны развиваться. И это на самом деле относится ко всем. В этом и непрерывность чувств, с этой точки обрыва и может начаться продолжение или нет и если не в этой жизни, то отсюда, с этих состояний напоминаются отношения к другим в новых рождениях и с этого места и развиваются. Божественные законы на мне работали четко, обезволивая меня, не давая опустить или проигнорировать ушедшее, ставя во мне непреодолимую стену общения и тем ослабляя мирские привязанности, как и воздавая другим по памяти Бога, работающей и направляющей меня, по справедливости. Мы ушли от тети Любы и не сев за стол, отдав ей свою дань внимания, оставив скромные подарки, не вожделея у нее оставаться ночевать, и только мама сюда еще должна была вернуться и именно с ночевкой, ибо здесь были более ее корни, чем мои, и она, оказывается, тоже хотела вернуться сюда одна, насладиться диалогом и встречей с родными, но без нас. О моих переживаниях она знать не могла, да и в этом не было необходимости. Каждый из этой встречи вынес свое. Саша занял позицию благостного обозревателя, послушно здесь следуя развитию событий, ни к чему не тяготея, ни чему не радуясь, в легком безучастии, далеком от интереса. Все это были те мероприятия, к которым он был внутренне готов и в которых следовало следовать тем, ради кого эта поездка и состоялась. Все проходило не очень гладко, упиралось в деньги, в других людей, в непредвиденные обстоятельства и внутренние чувства. Но… Назревал и скандальчик. Дело в том, что жить в одной маленькой комнате вчетвером даже только десять дней в некотором плане оказалось делом не столь уж и простым. Почти каждый вечер, когда дочь и мамы засыпали, Саша и так и эдак мостясь около меня, наконец не выдерживал и начинал тащить меня в высокий дворовый кустарник, дабы справить свою мужскую нужду без присутствующих и от таких удобств мрачнел, ибо пятиминутные случки его напрягали, и в нем накапливалось свое. Надо сказать, справедливости ради, что Саша в плане секса был глубоко порядочен, умел терпеть и держаться, понимал состояние критических дней, после родов и после аборта, не брал по жизни, как вначале, нахрапом или грубостью, но высказаться мог, когда уже не хватало мужского терпения и не было видно другого понимания никак. Будучи щепетильным, он тем более, никогда не позволял себе заниматься сексом в присутствии других, как бы глубоко они не спали, как бы тихо этот процесс не мог быть организован. Он маялся присутствием мамы, как мог подстраивался под ситуацию, но в один из вечеров его буквально прорвало. Он обвинил маму в непонимании, что уже извелся, не смея толком приблизиться к жене, что терпел, когда я уехала в Сочи, не смог удовлетвориться и по моему приезду из-за моих критических дней, и что в Одессе этот вопрос стал для него тупиковым и приходится мыкаться по кустам. Что не плохо бы ей быть подогадливей и в одиннадцать вечера посидеть во дворе на лавочке, хотя бы с полчасика… Конечно, эти слова Саши были неожиданны, неприятны, противоречили моему пониманию нравственности, тяжело перенеслись, с болью за маму и ее чувства, за обиду, которую ей Саша нанес, хотя она выказала свое понимание и даже доброжелательность. Но взгляд ее изменился, она стала более замкнутой, по своему переживая ситуацию и исправляя ее, как могла. Я больше склонялась в своих чувствах к маме, любя ее, страдая за выходку Саши, желая их примирить. Но это было дело не одного дня, да и мама была очень, очень человеком доброжелательным, совестливым, на сколько понимала ситуацию, внутренне сожалела, что так получилось, однако, волею Бога оказалась в ситуации, подобной той, в которой оказывались другие люди в тот момент, когда мой отец вожделел, но действовал куда с большей решимостью и наглостью, нежели Саша. Но и от Саши было это видеть и слышать крайне неприятно. Мне было с чем сравнить. Мой отец не зря называл себя великим аморалом, действуя в подобной ситуации нагло, по праву хозяина, без оглядки, ставя людей в еще более неприятные ситуации, где надо было идти или на улицу, или выдерживать очень непростые впечатления. Ему было все-равно. Он мог заняться плотскими утехами и при родной матери и при мне. Кровать не скрипела едва, но ходила ходуном, он не шептал, но говорил вслух свои требования к маме, настаивая, правя балом во весь дух, так наслаждаясь жизнью и менее всего ставя себя в любую зависимость от других. Он мог заняться сексом в любых условиях, уединиться, где попало. Выходки Саши в столь щепетильном вопросе были цветочки. Но позволь он себе большее – это принесло бы мне к нему ненависть и величайшее страдание, непрощение и бесконечное желание расстаться. Но… кармическая реакция в достаточно щадящей форме возвращалась Богом маме. Она впервые была упрекнута в том, в чем и саму можно было бы упрекнуть хотя бы потому, что никогда не умела противостоять похоти отца, не выходила с ним на разговор, не пыталась потом как-то обговорить ситуацию с тем, кому пришлось, а тем более со мной… В страхе перед демоническими качествами отца, боясь непредвиденной реакции, она слепо подчинялась его воле… Со мной такое было бы – только коса на камень, чем бы мне это не грозило, ибо нравственная стена была во мне в некоторых случаях непреодолима. Бог дал ей хоть и неприятный, но все же Урок, который во мне отозвался болью за маму, поскольку любая боль другого всегда становилась моей, и я изводилась, пока близкому мне человеку не становилось легче, или пока он сам не начинал трактовать событие более менее правильно или доброжелательно, принимая удары судьбы достойно и не падая… И все же мне пришлось вкусить этот достаточно неприятный плод, где, будь на то моя воля, я бы никогда не позволила Саше подобной выходки, призывая терпеть, и обходиться, увы, кустами… И желания такого рода я бы скорее проигнорировала, нежели хоть как-то даже намекнуть маме, тем более высказаться в столь непривлекательной форме. Но он был мужем, его волей я была скована, вынуждена была подчиняться не от страха, но для того, чтобы ситуация не вылилась в значительно больший скандал, мне невозможно было здесь, в чужом для него городе становиться в позу, да и в своей мере надо было жалеть и его чувства, и плотские потребности, и свои иметь ввиду обязанности, как и справляться с его неотесанностью. Ситуацию, однако, примирила не я, хоть и извинилась искренне перед мамой за его высказывание, но мама. В этом достаточно тонком, щепетильном вопросе мама не стала ковыряться, сказала, что все это понятно, и с тех пор в одиннадцать вечера каждый раз перед сном стала выходить во двор на лавочку и коротать там время, однако, несколько отдалившись от нас легкой обидой, войдя в себя, став немногословной, по своему переживая Сашин бунт и справляясь со своими чувствами в свою меру. Саша стал отнекиваться от прочих визитов по нашим многочисленным одесским родственникам, о которых я и понятия, кроме тети Любы, не имела, когда мы жили в Одессе. Это были те, кто в свое время переехали сюда из маминой деревни, а также жившие на станции Затишье, от которой до деревни было километров пять-шесть и которые приходилось всегда преодолевать пешком, что запомнилось также мне. Еще два визита были сделаны с Сашей, и далее мама уже ездила по родственникам сама, с ночевкой и без, обижаясь на меня за то, что я категорически отказалась поработать здесь силуэтисткой на пляже или в парке, поскольку деньги были нужны, мама хотела оставлять хорошие подарки и как-то свободнее себя здесь чувствовать, да и задумала она еще кое-что. И все же великие достопримечательности Одессы были осмотрены, мы нафотографировались от души, посидели в одесских парках, в кафе, поели мороженное, прошлись по знаменитой Потемкинской лестнице, насладились со стороны великолепием знакменитого оперного театра. Деньги начинали иссякать. Почти на последние мы купили фильмаскоп и множество диафильмов для Светланы и вскоре, по истечении десяти дней, засобирались домой. Здесь мама сказала, что с нами не поедет, но поедет к тетке в Затишье, а потом навестит свою деревеньку, и всех, кто еще остался жив. Это и была ее задумка, ее собственная встреча со своим детством, свое движение души, своя радость. С какой бы радостью я поехала с мамой. Несколько проведенных месяцев в деревне у дедушки в далеком детстве также запали в мою душу тоской и любовью. Но денег уже не было, да и были многие другие дела, да и время было выходить скоро на работу. На мой вопрос, как она поедет, ведь, денег уже и нет, она ответила, что немного взяла с собой. Все было расставлено по своим местам, и только чуть болезненное чувство едва всколыхнулось, ибо своя семья и свои вопросы отрывали от мамы. Каждый на самом деле шел по своей судьбе и ничего уж тут не поделаешь… Но как хотелось быть рядом с мамой. Почему-то ее мне не хватало всегда. Также хотелось мира между ней и Сашей. Но мама была человеком легким, прощающим понимающим, умеющим здраво оценивать вещи и даже могла жертвовать собою ради мира в нашей семье, считая, однако, Сашу достаточно крутым и по-своему искала и находила к нему подходы. Она умела входить в разговор с Сашей, могла быть в свою меру логичной и убедительной, покоряя доброжелательностью и живым диалогом упрощенного вида, по его ступени, чем и находила с ним достаточно общий язык. Вообще, Сашу можно было во многом убедить, но разговаривая на равных или с позиции независимого человека, или если он сам был зависим. Но в моем случае его могли убедить только деньги, мною заработанные, но любая зависимость от него человека была для этого человека достаточно тяжела, и слова его могли кануть в никуда, если он не был расположен слушать, как бы справедлива речь ни была. Моменты, когда его можно было в чем- то убедить, надо было подловить, считать за его улыбкой, состоянием… или в момент, когда он переживал состояние, счастье любви и готов был тебя кружить на руках. Я уезжала из Одессы навсегда, о том не зная, не печалясь, увозя разные впечатления, еще не осознав полностью, что никогда не увижу более свой одесский двор, не зная, что чуть-чуть, но оскомину сбила, не зная, что об этом когда-нибудь кому-либо расскажу, а тем более поведаю. Все еще удерживала память моих родственников, но как-то без тепла, без любви, без радости… Одна из сестер мамы, тоже Надежда, жила в центре города в высоком недавно реставрированном доме, видимо очень старом, с высокими потолками… жила она в огромной комнате в коммунальной квартире с дочерью лет пятнадцати. Другая мамина двоюродная сестра, переехав в Одессу, устроилась работать поваром на пароход, плавала по заграницам, собрала небольшой капитал и купила себе неплохой домик, который стал ее гордостью, как и единственной надеждой. Она упивалась рассказами о том, как поставила себе цель и как добивалась ее, как во всем себе отказывала, чтобы купить собственное жилье. Она водила по нему, по всем его комнатам, по всем чуланчикам, делилась планами на будушее, желая все здесь отремонтировать, обставить, обновить, пристроить… Она желала себе независимую жизнь, семью, ребенка… Мамины двоюродные сестры были одиноки, но радушны, хлебосольны, полные надежд на будущее. Все это как бы обтекало мое сознание. Делая эти визиты, принимая участие в застольях, слушая других, я никуда не могла деться от своего внутреннего состояния, от своей книги, которая ожидала меня, от предстоящей работы. Чужие судьбы были не просты, но со мной никто доверительно не разговаривал, я была здесь мельком, как что-то инороднее, что надо немного претерпеть и забыть. Мама везде хотела не ударить в грязь лицом. Нужны были подарки. А денег… Увы. Со мной действительно была летучка, т.е. складная силуэтная витрина, были и ножницы, бумага… Все было взято на всякий случай. Но… что-то внутри категорически протестовало, не позволяя взять ножницы в руки. А это вызывало раздражение мамы, ибо приходилось ограничиваться в подарках и в прочих предполагаемых мероприятиях. Свое состояние, как внутреннее непреодолимое нежелание, маме невозможно было объяснить. Но об этом судьба позаботилась сама. Сам Бог встал на мою защиту, показав всем, что это силуэтное дело в Одессе не возможно. Не успев, следуя маминому желанию, почти требованию , вывешать свою витрину, не успев поработать и час, я была забрана в милицию и оштрафована на двадцать пять рублей, как не имеющая разрешения. Второй раз пытаться мне уже не хотелось. С тем наша семья и уехала, оставив маму с ее планами. Саше с места работы дали место в детском саду и теперь следовало оформить перевод Светы из детского садика на Мечникова, где рядом на Пирамидной жила мама, в детский садик на Волкова в Северном микрорайоне, где мы жили. Как бы то ни было, но судьба шаг за шагом давала все необходимое. Была квартира, я закончила университет, дочь воссоединилась, наконец, с нами, был дан вовремя детский сад, у меня была неплохая работа, также я писала свою заветную книгу, дело, как мне казалось, всей моей жизни, также Бог дал встречу с городом моего детства - Одессой. Я была в семье, в своей защите, в этом же городе жили мои родители, которые начинали склоняться ко мне, как к единственной дочери, смягчившие сердца, связывающие со мной свою старость на будущее, любящие внучку, нормально относящиеся к Саше… Все были соединены в Ростове-на Дону. Судьба, фактически, Сам Бог сделал для меня все возможное. Мне было тридцать лет. Стоял 1984 год. Однако, меня ожидали и немалые перемены и не столь стабильное состояние. МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 16(4). РАБОТА и другое. Жизнь входила в свою колею. Все в ней Божественной Милостью теперь было расставлено по местам, все удовлетворяло душу. На горизонте маячило некое достигнутое умиротворение и почти что счастье, ибо две вещи были неизменно при мне – моя семья и моя книга, которую я начинала писать и писала с великим воодушевлением, не находя ни в ком посягательства, ибо даже Саша в этой связи мне прощал не вовремя помытую посуду и прочие бытовое обязанности, ибо главное было неизменно – это приготовленная еда, ребенка всецело я брала на себя в плане детского садика и воспитания, никак не привлекала его к домашнему труду, но тянула и готова была тянуть все семейные необходимости на себе, уставая, не высыпаясь, но и имея право на свою отдушину. Мама приехала из Одессы и тотчас зашла к нам. Она привезла из Одессы большую куклу, которую купила и передала Валя, тем несколько озадачив меня своим вниманием. Может быть за той, оставленной в памяти детской ее неразумностью по отношению ко мне я не смогла увидеть или почувствовать некую ее все же человечность, которую скорректировала в ней и жизнь, и нелегкая судьба многодетной матери и жизнь в многодетной семье, познавшей многие мытарства. Но судьба не дала мне более выйти с ней на контакт и развить свое дальнейшее чувство в прощение или отпущение прошлого… Дни потянулись своей чередой. С утра я завозила Светлану в детский сад на Волкова, находящийся в глубине дворов и далее тем же маршрутом ехала в свой Институт. Возвращение с отпуска вещь обычная, но для меня это тоже было событие. Однако, сектор жил своей привычной жизнью, не спеша меня озадачивать новыми программами, и я оказалась в ситуации пойди-подай, заверь, отнеси… Теперь я вышла из-под начальства Жени Кролева, однако, с некоторыми своими просьбами относительно того, чтобы напечатать его труды, он время от времени подъезжал, сменив требование на более мягкие тона, но это уже была не моя стихия. Я ждала работу серьезную, увлекательную, надолго. Но Бог, зная и творя Свой План на мой счет, не торопился дать ко мне более серьезное отношение и не потому, что вся главная задача была возложена на молодое пополнение, на ребят, только что окончивших вузы. Они парились допоздна, не отрываясь от дисплеев, бесконечно озадачиваемые, воодушевленные, вызываемые на ковер, состыковывая программы, называя весь труд важнейшим заказом, где мне со всей женской половиной приходилось лишь считывать их отчеты, чтобы они соответствовали Госту, корректировать и отправлять в нужный кабинет, где это соответствие узаконивалось и т.д. На работу в силу своей внутренней организации я приходила раньше всех, простаивала под дверьми сектора, готовая с воодушевлением взяться за любой труд, соответствующий статусу инженера, но… увы. Сектор жил своей жизнью, где место было всем, за всех отчитывались, как за истинно трудящихся, но слепому было бы видно, что работа была поставлена слабо, в угоду отдельным личностям, но не делу, что сектор неоправданно раздулся и многим приходится делать вид, что чем-то занят. Хрипунову, руководителю сектора, казалось, и нет дела до этих мелочей, ибо был постоянно занят тяжбой в более высоких кругах, не оценивающих никак его способности руководителя, как и его ум, выставляющих его то и дело на свой ковер о чем он частенько жаловался чуть ли ни всем. Тучи над ним сгущались, превращая его в более безвольного руководителя, который, угождая своим подчиненным, не влезал в их дела, хоть все и были обозримы, но предоставил это ведущему инженеру и руководителям групп. Он был, ратовал за сплочение на самом деле бездеятельного коллектива, за всевозможные мероприятия, дни рождения, увеселения в честь тех или иных семейных событий сотрудников. Накрытие столов становилось неизбежным, почти вменялось каждому имениннику, и мне, по сути, необходимо было по окончании университета войти в эту не мной заведенную колею. Но, увы. Это требовало денег, это требовало согласие мужа. Таких возможностей у меня не оказалось. Я ограничилась лишь тем, что по кавказскому обычаю раздала всем хорошие конфеты, высыпав каждому горсткою на стол. Мне несколько раз было предложено поехать в Москву или на тот период Ленинград на курсы повышения квалификации. Но это уже было невозможно в условиях моей семьи, беспомощности Саши и непроходящего безденежья. Может быть поэтому на меня не смотрели серьезно или отводили мне те роли, которые отводили. Я готова была гореть в труде, я готова была брать работу на дом в плане написания программ, ибо любила такое творчество, вожделела к нему, знала радость от него, но реальность выводила меня и при таких желаниях и обстоятельствах только и в основном на общение с людьми, как я не предпочитала углубление в себя, в свои мысли, в свои внутренние поиски, интеллектуальный труд. Видимо где-то и в чем-то дефицит такого общения с людьми интеллектуальными и был присущ мне и сказывался на уровне моего дальнейшего развития. Поэтому судьба делала свои акценты, развивая меня с той стороны, заставляя видеть и знать себя с той стороны, которая мне о себе была и не ведома и не интересна. Судьба выводила меня на людей умных, достаточно интересно мыслящих. Общение дома и до этого было общением более низкого порядка, общение в университете - ограниченным, общение же ранее - имело для меня преимущественно уничижительный характер. Теперь я выходила на уровень себе как бы равных и начинала наслаждаться общением с людьми умными, интересными, и все же во многом мыслящими иначе, но все же во многом мыслящими и просто. В секторе ко мне начинали проявлять интерес по внутреннему моему содержанию. То, что для меня казалось вещами обычными, для многих было мнением чуть ли ни уникальным, новым, возможным, новым взглядом на вещи. Мои рассуждения, в принципе материальные, как-то могли задеть и духовное, и глубинное. Женя, немного поняв более мою суть из моих высказываний, стал относиться ко мне чуть ли не настороженно, как бы стараясь разгадать, кого же он привел в сектор, однако, со временем значительно уважительнее, и его отношение ко мне было как-то во мне отмечено, ибо и со своей стороны не отпускала его мнение, как и присутствие никак, не могла отделаться от внутреннего напряжения, когда он говорил, хотя все, что он говорил, не была для меня сколько-нибудь новым или интересным, ни в чем в житейским плане я не увидела уникальности, нравственности великого порядка, за что могла бы и уважать. Бог как-то выделял его, на нем заострял внимание, за его голос, за его немногословность, за его кропотливость и трудолюбие, которое ни во что как-то не выливалось или было недосягаемо для моего осмысления. Было ощущение, что он работает сам на себя, ни в чем никому не отчитываясь, трудясь над свои трудом ради научного титула или степени, ради новой ступени, ибо как мог, выбиваясь из сил, хотел подняться в своих и других глазах, ибо считал, что имеет на то право, как закончивший два вуза с красными дипломами. Но жизнь диктовала ему свое. Надо было как-то заработать себе квартиру, ибо институт строил дома и многие ребята стали работать на строительстве, ибо за это была и обещана квартира. Вскоре Женя решился на сей подвиг, ибо жил с женой Лидией у родителей, потому не заводил детей, желая самостоятельности и независимости полной. Так, в один из дней и на долго его место за личным компьютером запустовало, а уже через год он получил квартиру и жена родила ему прекрасную девочку, которую он, будучи очень амбициозным, назвал так, что и спустя годы я не забыла, - Анжелой. Не знаю почему, но на период его отсутствия в секторе все во мне на его счет улеглось, стало легче, ибо было постоянное чувство, что, чтобы я не говорила, он постоянно вникает, оценивает, на это смотрит и что-то в себе рассуждает. Давно стало яснее ясного, что не из благих намерений, но из своей корысти он пригласил меня работать в их сектор. Я нужна была там, где отказалась ему помогать его жена, т.е он желал употребить меня на печатание своих бессмертных трудов, ибо к кому бы из сектора он не подкатывал, все ему отказывали, сам же печатать свое он счел для себя чуть ли не унизительным, но пришлось, одним пальцем, но свое… Простым и легким повседневным общением со мной заниматься мои сотрудницы тяготились, но задавать вопросы о смысле, о ситуациях, о моем мнении – было в порядке вещей. И чем больше задавали, тем более рождались новые вопросы, решать которые я желала только нравственностью, которая во мне была незыблема. Одна из сотрудниц возмутилась, что ей одной приходится в семье чистить унитазы. Почти все ее поддержали, виня мужскую половину в устранении полном от дел такого рода… Или, речь зашла о том, что некий муж никогда не сполоснет после себя и стакан, что каждый день выставляется батарея стаканов, берутся каждый раз новые… Или в результате знакомства с мужчиной одна из работниц была в великом замешательстве, рожать или не рожать от него… Мое резюме в результате таких разговоров, требующих моего также мнения, было непременно – да, мыть унитазы, мыть стаканы, рожать… речь моя была убедительна, серьезна, настойчива, бескомпромиссна. Со мной почти всегда соглашались, а если и не соглашались, то все-равно принимали мою позицию, как нравственно правильную. Я советовала так, как поступала сама, как видела лучшим для семьи, для людей, тебя окружающих, ради мира в семье, ради спокойствия призывала брать на себя все, что возможно, ибо только это приносит мир и в себя, не усложняет отношения, провоцирует неожиданную добродетель в другом, решает вопросы и других порядков, ибо каждый человек в себе все видит и все понимает, и оценивает, и настраивается на готовность помочь из благодарности из лучших побуждений. Последовав моему совету одна из сотрудниц родила ребенка и вышла замуж вследствие этого. Судьба не оставила ту, которая сохранила жизнь. Но из всех самым умным, серьезным и интересным собеседником была Щербакова Татьяна. Она была моложе меня на семь лет. Она пришла в сектор уже после меня, только окончив университет. Как-то незаметно мы с ней дружились и стали неразлучны. Таня, имея пытливый ум, буквально глотала мои слова, однако и сама покоряла тонким умом, логикой, понятливостью, гибкостью ума, напоминая мне мою давнюю и единственную до тех пор подругу Нафису. К подругам я была не очень привязчива, но ум Тани, ее характер, ее многие принципы находили во мне отзыв, она очень грамотно задавала вопросы, сразу входила в суть, некоторые вещи нравственного порядка принимала сразу же. Я знала о ней уже все, ибо вместе мы ходили в столовую, вместе гуляли в летнюю пору в перерыв во дворе института, вместе ходили сдавать кровь, когда кликали клич. Таня была человеком и непростым и более как-то ни с кем в секторе не сходилась. Ибо была и своенравна, не терпела многих других поучений, могла и резко ответить, но ко мне относилась лояльно, чем-то привлекаясь, выходя на долгие диалоги со мной, интересуясь мнением и не очень была рада, когда я уходила с другими в перфораторскую, где надо было обсудить очередной семейный жизненный вопрос с теми, кого она в себе не жаловала. В отличие от меня она была присоединена в группу Владимирова и без устали, им озадаченная, писала программу, отчитываясь пред ним, получая новые указания, и задания, старательная в труде и очень непростая в общении. Таня была непроста своей прямотой, неким отсутствием легкости, впрочем, как и я, но и негибкостью, как и иногда излишней категоричностью. Иногда такая категоричность на первых порах проявлялась и в отношении со мной. Но она очень легко мною отметалась логичностью и непредвзятостью моих мнений. Знакомство с Таней, ее интерес ко мне проявился как-то неожиданно. Однажды ко мне подошла Ольга Тарадина и дала почитать чью-то рукопись. Взглянув на нее мельком, я вдруг почувствовала характер человека, который ее писал, сама, однако, еще толком не зная других и их преимущественные качества. Я сказала, что особенного в нем, назвала его возраст, пол, семейное положение, интересы, основные качества, выделила, что в нем привлекательного. Ольга, видя, что я так разобралась по почерку, отметила, что речь идет о… назвала человека и что его качества действительно, насколько она знает, именно такие. Далее мне стали предлагать росписи, и на мои ответы стали поступать удивления и дополнения тех, кто знал. Увидев такой вокруг меня ажиотаж, Таня сказала, что все это вздор. На это я попросила ее роспись. Так и произошло с ней более близкое знакомство почти на следующий день по ее прибытии в сектор. Честно говоря, мое чувствование возникло спонтанно, мне было не очень интересно, но люди отметили, что было сказано все верно и так постепенно по разным вопросам потянулись ко мне, где ответы уже не основывались на вещах непонятных, но исходили из логики и моих качеств, как и убеждений, как и моей какой-то внутренней философии, добытой моим опытом. Так с Таней мы стали друзьями надолго, но судьбе было угодно в свое время нас разлучить, предварительно сведя нас семьями и далее с братом ее мужа Сергеем, который надолго стал очень верным другом моему мужу. Но, это уже потом. В Тане было много качеств, одно из которых стало моим навсегда и оно выручало и выручает меня бесконечно. Дело в том, что она никогда не боялась показаться невежественной. Если ей было что-то непонятно, то она начинала докапываться, скрупулезно следить за мыслью другого, не стеснялась задавать простенькие вопросы, как бы они не казались примитивными, она добывала свое понимание за счет мнений других, предвзятых или осуждающих, она в своей последовательность рыла постепенно и вглубь. Я научилась именно от нее, как бы высоко человек не стоял, как бы ни был амбициозен, какое бы положение не занимал, но если он мне отвечал и было непонятно, а это для меня существенно, то я не прятала, как раньше, боясь его мнения свои вопросы за ширмы ложного понимания, но также начинала спрашивать и спрашивать, уточнять, пусть это и нервирует его, но по своему положению, по роду деятельности он знает и не может отказать в ответе на те вопросы, которые ему кажутся примитивными, но собеседник с ними встречается первый раз. Также, во время философских дебатов с личностями разумными такое поведение, такой настрой, такое терпеливое вычленение сути сказанного из него только способствует полному его пониманию и адекватному и более точному ответу. Во время разговора с другими я научилась, благодаря именно Тане, смотреть прямо в глаза, не робея и высказывать вещи может быть и не верные, но те, которые синтезируют ответ точный. Когда Таня чихала, а сидели мы рядом, то она тотчас опережала любого, говоря себе: «Будь здорова. Спасибо.» . Это тоже было удобно, хоть и немного странно. Но были и вещи, которые я не могла ни принять, ни разделить. Это относилось к поискам в ее судьбе и ее методу, которые мне казались не лучшими. На этом я от нее в свое время и отошла. Да и не будучи религиозной, я уже не могла переносить за всем стоящие и пустые разговоры, ибо разумно все время говорить тяжело, у меня начинала болеть голова, стучало в висках, щеки краснели, я утомлялась. А вот говорить о мирских обычных делах, переливая из пустого в порожнее, было мучительно, даже с мамой… Уединение в себе, предпочтение этого состояния было видно другим. Однако, и на работе Бог решил меня озадачить. Поскольку, кроме дружеских отношений у меня часто с Татьяной были и разногласия, я пересела за стол у окна, возле Майи Сергеевны, ведущего специалиста, которая и сама была немногословна, и начала в условиях такой изолированности продолжать на работе в виду своей малой занятости писать и далее свой роман, уткнувшись в бумагу, строчить, черпая в себе вдохновение, почти бесстрашно, никому не разъясняя над чем, что и для чего, создавая тем не менее видимость занятости и так решая вопрос о своем времяпрепровождении с толком. Однако, мне еще предстояло уподобиться Тарадиной Ольге, которая была вечно в общественных делах, активным вначале комсомольским, а затем партийным лидером, к которой и по которой телефон чаще разрывался, чем ради нашего начальника. Судьба озадачила меня немного раньше, почти с первых же дней, как только я поступила на работу в РНИИРС. Дело в том, что на этаже, где был вначале расположен наш сектор до переезда, я обнаружила во всю стену вывешенную стенную газету «Волна». Столь серьезное предприятие не имело своего печатного органа, однако, все новости, события, научная жизнь, работа профсоюзного комитета, комсомольской организации, как и партийной, отражалась в газете, которая издавалась два раза в месяц, писалась ручным способом, была достаточно официальным органом, полностью отражающим научную мысль, достижения, отчеты, планы, включая поздравления, истории личной жизни отдельных людей, пожелания, планы. Газета была читаемой, серьезной, любимой и авторитетной. Ознакомившись с газетой, я направилась в партийный кабинет, где также сидел редактор газеты, уже достаточно немолодой человек, и сказала, что газета интересная и, если возникнет необходимость, я могу написать для нее статью, выступив в роли внештатного корреспондента. Моя инициатива была принята уважительно и скоро меня озадачили действительно темой, требующей выход на людей, сбор информации через собеседования. Я никак не могла преодолеть в себе тягу к перу, в любом варианте, я буквально жаждала писать, общаться, ибо невозможно было отказать в себе в таком удовольствии. Недели полторы я собирала материал, брала интервью, разговаривала с многими сотрудниками. В итоге была написана столь большая, необъемлемая статья, что стали помещать ее частями, от редакции к редакции… А еще через некоторое время меня вызвали в парткабинет и предложили стать заместителем главного редактора газеты «Волна». Все это, конечно, на общественных началах, но… вместо того, чтобы писать программы я на работе занялась литературной, организационной деятельностью, вошла в состояние людей уважаемых, охраняемых общественностью, глубоко чувствуя, что ни тем занята, ни так себе понимала работу, но судьба влекла, чуть угрызая совестью и делая меня в своем роде популярной и уважаемой. Главный редактор газеты звонил почти постоянно, звонила я, как говорится, не взирая на лица, требуя от начальников тех или иных подразделений выхода в срок необходимой статьи, курировала всех, кому необходимо было высказаться, планировала издание газеты, осуществляла контроль, ругалась и требовала по телефону, подбирала название статьям, радела о том, чтобы газета выходила в срок. Моя речь по телефону к достаточно представительным и уважаемым людям была требовательна, настойчива, приходилось о чем-то договариваться, где-то переносить сроки, на чем-то делать акцент. Иногда меня спрашивали, а с кем это я говорила и присвистывали, ибо личность была недосягаема для многих. Но работа требовала, и мною были удовлетворены, ибо от меня исходили многочисленные предложения, новшества… Мои планы были немаленькие. Я желала создать почтовый ящик, через который можно было партийной, комсомольской и профсоюзной организациям, как и научным руководителям разных подразделений задавать самые животрепещущие вопросы и через газету на них отвечать, также приходилось радеть за многодетные семьи, когда речь шла о распределении материальной помощи, приходилось участвовать в комиссии по распределению жилья, ходить по домам и смотреть жилищные условия претендующих на отдельное жилье, поскольку институт строил дома для своих сотрудников. В один из таких походов я категорически отказалась подписать документ, дающий право на улучшение жилья, поскольку претендующие жили достаточно безбедно, это был частный дом, достаточно большой, где жили престарелые родители и во дворе было неплохое строение со всеми удобствами для молодых. Зная, что бывают условия и похуже, что здесь достаточно места, я отказалась категорически, ничего не в силах с собой поделать и, по сути, в отличие от других вынесла свой приговор однозначно, не взирая на предоставленные мне многочисленные награды хозяина дома, старика лет восьмидесяти. Мне приходилось терпеть свой мягкий и жесткий, бескомпромиссный характер достаточно часто. Словно стена становилась во мне, и преодолеть ее было невероятно. Только теперь я понимаю, что это состояние было дано от Бога, как и все другое, где приходилось себя проявлять. Бог отнюдь не планировал сделать из меня добросовестного инженера, погрязшего в бесконечных программах, но выводил на людей постоянно, давал через них понятие о себе и своих качества, я начинала осознавать себя все более и более, как человека неординарного, твердого, где чувствовала несправедливость или где могла пострадать нравственность. Для людей я была непростой, не легкой в общении, слишком твердой и самоуверенной. Я выбивала статьи с напористостью, которую от меня не ожидали, я была в этот период неуступчива, многословна, стремилась убедить и главного редактора только успевала ставить перед результатом. В таком состоянии, в такой деятельности меня тем более не пытались озадачивать делами нужными для сектора, ибо за мной стояли важные организации, и моя работа была еще более активна, чем у Тарадиной Ольги, достаточно уважаемой и активной на попроще партийной организации. Но Ольга была человеком себя уже давно зарекомендовавшим в комсомоле, мягким, многословным, душевным. Я же… просто деловым, активным, не взирающим на лица, постоянно привносящим какие-то новшества, как и исполнительным, ибо никуда и никак не могла деться от чувства ответственности и необходимости, как и важности. У главного редактора на мой счет были и свои предложения, он постоянно доставал меня тем, чтобы я, как программист, написала программу, чтобы автоматизировать процесс издания газет, уже начинал со мной суть программы обговаривать, однако, во мне начинало расти чувство большой неудовлетворенности, несоответствия моей работы и того, чем я занималась. Это было состояние подвешенное, неопределенное, не смотря на полную поддержку со всех сторон, положение, которое было мне не по нутру, где не видела для себя нравственного внутреннего согласия. Меня начинало угнетать и свое положение в секторе, где мне платили деньги невесть за что, что готовы были меня принимать так, как есть. А между тем в стране начинали происходить перемены. Все во мне жило в ритм новому веянию. Редкие полчаса я не подходила к радио, которое не смолкая работало в секторе, и не слушала выступления политиков, я заслушивалась речью Михаила Горбачева, уже делая это не с места, как раньше, но открыто вставала и вникала в каждое слово, не смея пропустить. Жизнь страны становилась моей жизнью, я жила ее интересами и не потому, что была занята в общественных работах. Это, оказывается, было моей сутью, моим воздухом. Я желала вникать в перемены, я их приветствовала, я ими дорожила. События в стране переходили в мой внутренний мир, в мой патриотизм, в мою веру, в мой смысл. Все чаще и чаще я ловила себя на том, что мне не хочется так работать, мне не хочется заниматься делом, которое столь неопределенно. Я все еще мечтала о труде, в котором можно гореть. Познав этот огонь, вкусив нектар от умственного труда, познав наслаждение в труде, хорошо представляя, что значит любить работу и отводить ей и в ее благо все свободное время, я была, однако, занесена в другую степь, где чувствовала себя, как рыба в воде, но здесь я была как-то незаконно… Внутренняя дисгармония мучила, мутила, требовала перемены событий, и мысль все чаще и чаще останавливалась на том, чтобы уйти работать в школу. Работа в школе мне казалась именно тем местом, где эту работу ничем другим невозможно подменить, никак не возможно здесь оказаться не при делах. К тому же, через дорогу от нашего дома строилась школа 102. Это было и удобно тем, что Света скоро должна была пойти в школу и необходимо было, чтобы она была присмотрена. Также меня располагало то, что, будучи занятой в школе полдня, я могла не только смотреть дочь и отдавать время хозяйству, поскольку Саша никогда и ни чем себя не утруждал, начиная с покупки хлеба, но и в новых условиях могла больше времени отдавать своей книге, которая уже писалась во всю, печаталась на портативной машинке и была для меня всем моим смыслом и надеждой. Школу заканчивали строить в 1986 году. Переговорив с директором будущей школы Шпаковой Любовью Викторовной в начале лета этого 1986 года, я уволилась с РНИИРСа, очень сильно опечалив редактора газеты «Волна», и думаю, не очень сильно огорчив сектор в плане моей полезности. На этот период Василий Иванович Хрипунов уволился, не выдержав натиска высшего начальства, и в секторе остался лишь исполняющий обязанности. Ходили разговоры и о том, что к Новому году будет сокращение. Не знаю, могло ли это грозить мне. Скорее всего, нет. Но, тем не менее, не смотря на многие уговоры, я предпочла то, что предпочла. Прощаясь с сектором я, конечно же, стол не накрывала. Мне вручили от сектора букет цветов. Но, увы. Желая все оставить позади, ни к чему не привязываясь, я без особого смысла сунула этот букет в ближайшую урну, ибо так и не нашла в этом весьма уважаемом заведении своего смысла. Хотя, видимо, дело было во мне и от Бога. Бог решительно и по жизни не давал то, что не могло способствовать в дальнейшем Его Планам на меня. В этой жизни материальный мир мало радовал меня тем, к чему я постоянно стремилась – самоотверженным трудом. Но сколько же надежд я связывала со школой… Начиналась новая полоса в моей жизни, как и многое непредвиденное… Я оставляла работу без сожаления, без боли, в легком недоумении относительно самой себя, уже в который раз ищущей одно, но получающей другое, желающей проявить себя в одном, но проявляющей себя там и тем, где мне не было интересно по большому счету и что готова была оставить без сожаления в угоду своей идее, достаточно великой, но почему-то разбивающейся о то, что щедро давала судьба. Моя тяга к лидерству мне отаукивалась во всех начинаниях, выводила меня туда, где мне было комфортно, но никак не отвечала понимаемой мной праведности или правильности бытия, заносила туда, где другие не возражали и что-то во мне было применимо. Но внутреннее брожение делало свое неутомимое дело. Так, еще в горьковском университете, живя в общежитии, я занесла себя волею случая в активисты, в то время, как все силы следовало направить непосредственно на учебу, состояние которой было плачевным. Точно также, повинуясь внутреннему порыву самовыражения, я стала внештатным корреспондентом многотиражки Комвольно-суконного комбината и здесь не могла удержаться надолго, ибо все то же внутреннее брожение говорило о том, что так можно и укорениться, но… зачем, если надо получать высшее образование… Но далее. Просто опять же волею судьбы влипла в Черногорске в историю, несовместимую с нормами нравственности и работой вот таким корреспондентом. И вот теперь… Невозможно преодолеть эту тягу по сути к людям, общению, самовыражению… Словно невесть какой багаж знаний и опыта за плечами. И все же что-то влекло, затормозить было невероятно, надо было себя увидеть, почувствовать, в чем суть лидера, хоть маленького, научиться не бояться общения, доверять себе, а точнее Богу в себе, подающего почему-то именно здесь уверенность, мудрость, понимание и возможность убеждать и вести за собой. Однако, была маленькая но существенная причина не укорениться везде. Это, увы, мое материальное положение, не интересная, что ни говори, одежда и внутреннее вечное на этой почве неустроенное состояние. Я должна была все отведать штрихами, не зная, что вылить себя все же придется и по немалому счету, что это все лишь школа, малая прелюдия общения и выхода на люди, мне предстояло и заговорить и непосредственно и писать, отдавая не свое , но Божее и не на суд, но на безоговорочное принятие в итоге. Мне предстояло начать писать Святые Писания и то после очень и очень непростой и всесторонней подготовки, которая и была вся моя предыдущая и жизнь и в еще большей степени предстоящая, куда школа входила, как великий наставник общений и самопроявления, как и добывания в себе качеств, о которых я и не подозревала, ибо быт не только определяет сознание, но и поднимает нагара залежи в человеке, все, что им наработано и в прошлых воплощениях, заставляя их применить по назначению, укрепить одно, отсеять другое, усомнить в третьем, взять за основу в четвертом, создать базу для развития в будущем, в пятых, и многое другое, что еще имеет на душу Бог в Своих Планах. Во всяком случае, в РНИИРСе Бог помог защитить диплом, ибо здесь была дана тема и условия, как и возможности, здесь Бог дал написать в частых уединениях и немалую часть моего романа, здесь я смогла увидеть разумность людей науки, их качества, зависимости, интересы, ни чем особо в большой степени не поразившись, ибо и научный склад ума никак не отражал в себе силы и нравственности в том понимании, которое было присуще и мне. Люди были обыкновенные, хоть и амбициозные и многословные, и мудрящие и ищущие, и битые и бьющие, но также по-своему отмеченные жизнью и ее неурядицами, также предпочитающие зачастую и неправедные выходы из бесчисленных ситуаций и делающие не лучшие предпочтения. Это не была тем более и за одно духовная элита, но все же достаточно ущербная нравственно и зависимая от бытия, ибо имела прежде всего обычную материальную начинку. Но на фоне всего, внутренне все же как-то пренебрегая сравнениями, я должна была все же увидеть и себя, еще раз подчеркнуть в себе какой-то неутомимый поиск, какую-то невосполнимую энергичность, какое-то пристрастие к душам, к внутреннему миру людей, дающих мне неожиданный опыт, который я переносила на своих героев пишущегося романа, наделяя их качествами и привязанностями реальных людей, делая их живыми, пристрастными, жаждущими знаний и нет, любящими жизнь и нет, делающими ошибки, страдающими, извлекающими опыт, во всем многообразии и непохожести друг на друга. Всевышний, вовлекая в общение с другими, давал мне увидеть себя и так, как мне казалось необъяснимо, ибо это было и мое и не мое, это было качество настолько привлекательное и проявлялось во мне не один раз, так что и хотелось, чтобы оно было во мне всегда, неотъемлемо принадлежало мне и проявлялось, себе не изменяя, в ситуациях достаточно непростых. При всей моей пристрастности, при всем входе в события, оно мелькало вовремя почти жемчужиной редкой, наслаждало, как-то утешало и почти что-то обещало. Но для чего это качество, в чем, откуда его истоки, что оно собой знаменует… Увы. Было сокрыто. Цена ему не известна. Однажды Бог устроил мне непредвиденную ситуацию, связанную с моей общественной работой заместителем главного редактора нашей газеты «Волна». Газета уже была готова к очередному выпуску, ее ждали, все статьи уже были на ней размещены, кроме одной, очень важной. Я иззвонилась, истребовалась, настаивала, убеждала, ссылалась на сроки и авторитеты и, наконец, в назначенный час, взяв рулон всей газеты, направилась к задолжникам в их отдел, желая воочию показать, что дело за ними, что они должны все оставить, все прочие дела и срочно написать свою статью, которую они затянули за все видимые и невидимые сроки. На самом деле, вопрос о газете и ее своевременном появлении был делом очень серьезным, она поддерживалась и опекалась партийной организацией, как и комсомольской, и профсоюзной, поскольку отражала полностью все события, все открытия, все успехи, все жизненно-важные возникающие вопросы, была рупором всех организаций, голосом начальников отделов, как и администрации. В вожделенном отделе я развернула газету, указывая на зияющее место, где по плану должна была быть размещена долгожданная статья. Ребята, научные сотрудники, однако, достали, видя мое рвение, с усмешкой уже готовую заветную статью и предложили ее наклеить сами, водворить на свое законное, пока пустующее место, дабы этим в какой-то мере умилостивить меня. Однако, один из них, наклеивая статью, как бы не прекращал брюзжать, виня почти с естественным видом и раздражением меня в том, что я отвлекаю от работы, что можно было перебиться и без этой статьи, что можно было заменить ее другой, так переходя на все более высокие и раздражительные нотки, так, что уже не говорил, а кричал, обвиняя меня и нашу газету, как и редакцию, в нашей непонятливости и чрезмерной требовательности. Однако, статья была все же приклеена, и газета готова была меня порадовать своей завершенностью можно сказать в срок, хотя выбивать статьи было далеко не просто. Вдруг, распыляя себя, говорящий, вернее, кричащий уже сотрудник этого отдела вдруг неожиданно, никак не предвидено, резкими движениями стал гневно, очень искренне поливать всю газету, все статьи, столь не просто доставшиеся, желтой массой клея, буквально на глазах превращая газету в ужасное зрелище. Он портил газету в видимой злости, обстоятельно, не давая и надежды хоть на одну уцелевшую статью. При всем моем рвении, при всей моей ответственности, при всей моей любви к газетному труду я вдруг почувствовала в себе небывалый штиль. Ничто, ни внутри меня, ни на лице не дрогнуло, ни одно слово, ни одно движение не попыталось удержать столь преступную и неуемную руку. Я вошла как в экстаз мира в себе абсолютного, не беря на себя ничто, никак не реагируя, ни голосом, ни движением. Я просто смотрела. Когда добрая партия клея была неумолимо вылита, не дождавшись моей реакции, парень несколько смягчил лицо, как бы винясь в содеянном, попытался как-то проявить мятежность, но видя, что все безрезультатно, стал молча делать то в окружении других, что стало расставлять случившееся по местам однозначно. Очень быстро, ладоней руки он стал скатывать клей с бумаги, со статей, со всей газеты, так, что он, клей, оказывается, и не мог причинить вреда газете, ибо имел такое свойство - не только клеить, но и подобно терке очищать бумагу, усиливая ее белизну и не влияя на напечатанное. Газета после такой процедуры стала еще свежей, еще белей, еще привлекательней. Ребята выдали единый одобряющий вздох от такой реакции, где я проявила качество неожиданное, не присущее многим, неадекватное ситуации. Я же уходила в понимании, что не могла действительно возмутиться по праву, ибо легко, тотчас положилась на судьбу, никого не виня и полностью доверяя чему-то в себе. Таких ситуаций в моей жизни было не так уж и много, но в непредвиденности события из меня никогда не вырывался крик, даже если была явная угроза жизни. Я не устранялась, не стремилась предотвратить, и рука судьбы и в таких, и в более сложных ситуациях как бы зависала надо мной и отводилась ( и не отводилась) и не только в такой шутливой форме. Штиль во мне, абсолютное бесстрашие… откуда они брались, чем во мне поддерживались и за счет чегоподтверждались? Где корни и в чем такой практики? Откуда мне было знать, что это великое состояние великих йогов, называемое отрешенностью… Оно иногда посещало меня, радовало, но, отнюдь, не было постоянным, ибо иногда я все же вовлекалась в материальные игры и проявляла великое небезразличие, но и в нем уходила в себя и в себе замирала, отрешенная, безучастная, нежелающая контактов с причиной в лице того или иного человека, хотя любая причина – от Бога. И вот теперь я уходила работать в школу, не зная, какая непростая йога здесь еще меня ожидала и что это качество еще не раз меня посетит… Продолжение следует.
Порадовали Вы меня в конце этой части случаем с клеем и,главное, комментариями к этому.Со мной был недавно такой случай, когда я неосторожно вывел из строя деталь, которую заменить в обозримое время точно было нечем.И также реакцией был полный штиль в душе(чему я сам удивился)Я принял это как должное, как судьбу. И буквально через пару минут выход был найден, причём в таком виде, как будто мне его "подкинули". Порывшись в памяти я накопал в своей жизни ещё подобные случаи, припомнил присходящее с другими (слышал, читал,видел), что позволило мне ,пусть и с оглядкой, возвести это в ранг закономерности. Ваш комментарий ещё больше укрепляет меня на этом пути, вопреки "здравому смыслу".
Добрый вечер, господин Нежуковский. Вы правы. Ничего особенного присущего только мне я не пишу. Всех Бог ведет как бы разными путями, разными, индивидуальными методами, но дает всем одно, одни качества совершенные, и они чрезвычайно радуют тех, кто их в себе видит на фоне других, ибо каждый - духовная сущность и по своей природе тяготеет к Божственному совершенству. Нет у Бога избранных, нет у Бога любимчиков, всем достичь Божественных качеств и на это направлена как материальная жизнь, обычная, так и осознанно направленная на реализацию духовная. В каждом есть качества йога качества совершенные, наслаждающие. Многие люди себя не знают или немогут оценить великое в себе. С уважением.