Перейти к основному содержанию
ДРАМА
I Он был, как все, и, в то же время, он отличался от них. Трудно было сказать чем, но поверхностный взгляд никогда и не пытался этого сделать. Хотя и в этом была своя странность. Если бы в том, неотделимой частью чего он был, хотя бы на миг возникла мысль, пускай даже в виде самого обыкновенного ассоциативного полёта воображения, о том, чтобы из трёх, пусть даже двух, одинаковых цветков отличить один, чем-то явно выходящий за пределы всех остальных цветков в поле, он увидел бы её мгновенно. И увидев это отличие, он не нашёл бы ничего подобного и в миллионе таких цветков. Но тогда это был бы уже не поверхностный взгляд, не обычный предрассудок обыденного; тогда это было бы частью того, чем был сам этот цветок. Это неуловимое для предрассудочной идолистичности отличие, складывающееся из малейших, почти незаметных отклонений от нормы, покачиваний на ветру, немного непропорциональным отношением цветка к стеблю, слегка выходящим за пределы вида ростом – огромным числом других, таких же неприметных в отдельности отличий, - и создавало в своей целостности тот, ни с чем не сравнимый, образ, такой же неуловимый и иллюзорный, но реально существующий. Он был, действительно был, и все, кто хотя бы раз сталкивался пускай даже с самым отдалённым подобием его, косвенным намёком на то, что есть что-то, имеющее отношение к нему, после обыкновенной коммуникации с этим подобием, будь то свой или же соседний вид, ни доли секунды не сомневались в его существовании. В это не нужно было верить. Это знание было самой реальностью. И это знание ужасающим гештальтом представало перед ними всякий раз, когда им приходилось сталкиваться хотя бы с самым отдалённым напоминанием его образа. Всякий опылитель в этом поле по несколько раз облетал каждый цветок, прежде чем садиться на него. Но и эта мера предосторожности не всегда оказывалась точной. Неуловимый образ часто совершенно стирался, и тогда этот цветок становилось невозможно отличить от всех остальных. И тогда каждый опылитель, совершенно случайно садясь на цветок, ничего не подозревая, уносил с собой уже не пыльцу, а самый настоящий яд, который, соприкасаясь с лапками опылителя, проникал внутрь его телесной сущности. Животное несло этот яд в гнездо. Но когда оно прилетало, на лапках ничего не оказывалось. Инстинктивная программа заставляла животное лететь за новой пыльцой, но оно чувствовало, как где-то там внутри, где было что-то, что заставляло животное лететь, было то, благодаря чему полёт уже не мог быть осуществлён никогда. И раз почувствовав это, оно уже не пыталось сопротивляться, так как на месте того, что должно было включить реакцию сопротивления, было ничто, или, скорее, отзыв того, что когда-то активно функционировало и жило. Там была гниль. Животное прогнивало изнутри и умирало. И ничего не оставалось. II Нет, конечно, оставались другие животные, которые летали над трупом; оставались и растения, и поле, и сотни тысяч цветов на нём, и даже ядовитый цветок. Но было ли это на самом деле? И применимо ли понятие бытия к закономерному процессу, совершающемуся с неотвратимой точностью в каждый заранее вычисленный момент времени? Да и есть ли закон или это только кажимость, повторяющаяся с относительной константностью при возникновении одних и тех же условий для запечатления этой кажимости? С другой стороны, с бесконечно большой долей приближённости можно утверждать, что существуют временные моменты, в течение которых одни и те же условия совпадают, тем более, что в бесконечно меняющемся процессе каждое условие подлежит неизбежному изменению. Поэтому точно также любая кажимость является закономерной, как и закономерность кажущейся. И если это так, то существует что-то до кажимости и до закономерности, что-то, идущее до абсурда или, может, после него, пределом чего является каждая абсурдность на примере закономерности и кажимости, Бога и его отсутствия, материализма и идеализма. Ведь тот же ядовитый цветок, не смотря на всю свою материальную причинность, является идеальным в пределе восприятия его, ибо даже самый совершенный инструмент не способен увидеть в нём всей целостности его свойств, которых может быть бесконечное множество. Но если столькими свойствами располагает цветок, сколькими свойствами располагает мир? Ведь если один цветок в бесконечной совокупности своих свойств оказался совершенно отличным от всех остальных цветков в поле при бесконечно малой доле отличия рассмотрения его поверхностным взглядом от взгляда, к которому оказалась присоединена эта самая бесконечно малая единица когнитивной заинтересованности; если отличие это так сильно отражается на проекции рассмотрения двух объектов от бесконечно большого их количества, не исчерпывающего всей совокупности других, принципиально отличных от данных, объектов, то что можно сказать о мире? Ведь я не могу отождествить его с цветком. Я никогда не постигну всех свойств одного цветка. И постигая данный класс цветков, я постигаю только основные свойства этого класса. А сколько их всего? И даже если я разложу один цветок на клетки, из которых он состоит, я буду рассматривать только часть его свойств. Другая же часть будет бесследно потеряна. Ведь целое не равно его составным частям, да и составные части никогда сами по себе не образуют целого. А сколько таких частей? Ведь у всякого микромира найдётся такой мир, по отношению к которому первый окажется макромиром. А истинную суть предмета можно познать, лишь собрав воедино все его свойства. Но если я ищу истину, я не могу сказать себе, что данные размышления привели меня к выводу о том, что мир непознаваем. Даже напротив, они породили то, без чего само познание невозможно; они породили метод, самое настоящее орудие познания. И метод этот постулирует о том, что всякий раз, едва только одно понятие доказывается двумя, взаимоисключающими друг друга, положениями, оно превращается в абсурд, и системе понятий рассматриваться уже не может. Поэтому, оставим материальное и идеальное в стороне, оставим волю, Бога, отложим иллюзию; помолимся за неизбежное развитие всякого инструмента познания мира; поставим Библию на одну полку с психоанализом и просто приглядимся к покинутому нами цветку. III - Угадай, в какой руке? - Что? - Угадай. - Ну ладно, в левой. … Ой, что это! Какие красивые цветы! Где ты достал их? - Там, на дальнем поле. Я ещё хотел показать тебе… - Что с твоими руками? Они все красные. Как будто их кто-то искусал… - Да, вот именно, я по поводу этого и хотел предложить тебе сходить со мной в поле. - А что такое? - Потрогай руками лепестки у этих цветов. - Ну и что? - Чувствуешь что-нибудь? - Нет; только пыльцу. - Так вот, там, на дальнем поле есть один цветок… пойдём, я покажу его тебе. - Но почему ты не принёс его? - Я хотел; но его не так-то просто сорвать. И потом: я не очень хотел его рвать. Он немного необычен… Ядовитый цветок стоял на прежнем месте в том же положении. Лепестки его были сильнее обычного устремлены к небу. Как будто время, которое он прожил здесь, ещё больше убедило его в какой-то открытой им недавно истине, которая была там, высоко в небе; и теперь он глядел на нее неотступно. Странное дело, Солнце уже катилось к горизонту, но он не смотрел на него, как будто его вовсе не существовало. Он целыми днями смотрел в одну точку в небе, смотрел, ни на секунду не сводя с нее своих лепестков. Лишь ветер временами покачивал стебель этого цветка, нарушая безмолвное единение цветка с миром, но это почти не отражалось на его взгляде. Странной нелепостью в этой картине смотрелись листья этого цветка, противоречиво смотрящие на землю. Казалось, что они напоминали цветку о чём-то когда-то покинутом им или, может, покинувшим его, о чём-то таком, от чего пришлось когда-то отказаться, так как выбор стоял за жизнью. И цветок помнил, действительно помнил об этом, и никто не посмел бы сомневаться в его памяти. - Посмотри на него. - Это обычный цветок, один из тех, которые ты принёс мне. Он, наверное, и пахнет также… - Нет, нет, не нюхай его… - Ай!… Щипит!… Что это? Что такое? Она чихнула. И лицо её мгновенно стало красным. - Прости, я не успел сказать. Он ядовит. - Как это? Но ведь он… - Да; в этом-то и вся загадка. Но, однако, приглядись к нему. Он не совсем такой, как остальные цветки. Я не знаю точно, как описать тебе это, но он именно отличается от них. Вот только чем… чем-то таким неуловимым. И в этом видится даже своеобразная… - Постой. Да! Вижу, вижу… - Драма. - Драма? Но… да, может ты и прав. - Я хотел сорвать его. Но едва только я взял его за стебель, я понял, что он не может быть просто так… то есть, я хочу сказать, что это не его судьба. Извини, это, скорее всего, просто фантазии. - Нет, нет; я понимаю. Он живой; живее, чем все остальные. - Да, я и хотел это сказать. У него на стебле рубец. Посмотри. - Где? - Вот здесь. … Знаешь, я думаю, что это не просто драма, это. … Хотя, нет. Это чушь. - Нет, не чушь. Скажи. - Нет, это правда, бред. Это самый обыкновенный антропоморфизм. Такой в сказках можно встретить. - Но даже если и так. Мне, всё равно, интересно. - Хорошо, это – драма. - И?… - И она заключается в том, что этот цветок, он… их когда-то было два. - То есть как? - Да, было два цветка. Но потом с одним что-то случилось, и он умер, или, может, ещё что. В общем, его не стало. И этот цветок… нет. - Да… - Посмотри на него. Есть ли хоть какое-нибудь видовое отличие его от других цветков? Хотя бы малейшее… - Есть; то есть нет… нет. - Нет. И в первый раз, когда ты сказала, что есть, ты, если я не ошибаюсь, имела в виду отличие, которое можно воспринять только в идеальном плане. - Да. - Но ведь, ясное дело, что неуловимость эта – всего лишь иллюзия, хотя бы и реально существующая. И если ты посмотришь на его пыльцу, ты тоже не увидишь никакой разницы. Ты сможешь только почувствовать её. И, тем не менее, не смотря на то, что внешне ощущаемое отличие – также иллюзия, воспринимаемая идеально, яд в пыльце вполне реален. И ты почувствовала его. Теперь осталось только подтвердить мой рассказ. Он стал разгребать руками землю недалеко от стебля ядовитого цветка. - Я знаю, что это антропоморфический бред, но ты сама позволила мне его нести. И если это так, то представь, что я копаюсь в душе этого цветка и пытаюсь достать до самых её корней. Она засмеялась. Но лицо его было совершенно серьёзно. Прошло пять минут. - Ну вот, так и есть. Он вынул из земли умерший цветок, пригляделся к нему и обнаружил на его стебле такой же рубец, что и на ядовитом цветке. - Когда-то они были одним целым. - Ты знал! - Догадывался. Это не яд в его пыльце, это скорбь. Это гниль души. И его нужно избавить от этой гнили. Это как катарсис. Ведь он страдал от того, что было когда-то в нём самом, т.е. было неотделимой частью его сущности. Знаешь, я не удивлюсь, если через некоторое время яд снова станет плодоносящей пыльцой. - Ну, это фантазии. - Ты ведь разрешила мне фантазировать. Так почему бы фантазию не довести до её логического окончания? Ладно, пойдём. Мы ещё вернёмся сюда. Недели через две. Лёгкий ветер пробежался по полю и расшатал стебель цветка. Листья его потянулись к небу вслед за недвижимо убеждёнными лепестками, точно знающими истину этого мира. И это уже не было предрассудком. Толстый шмель весело подлетел к цветку. Не задумываясь и не кружась вокруг цветка, он сел на лепестки и с необыкновенным усердием собрал всю пыльцу до последней пылинки. Бутон не шелохнулся. Шмель улетел. А убеждённый цветок остался стоять в том же положении стремления, всё так же стремясь к небу и всё так же возвышаясь над всеми остальными цветками в этом поле, выделяясь среди всех своей неуловимой идеальной непохожестью.