Перейти к основному содержанию
ГОРДАЯ ПЕЧАЛЬ ЯНУСА (Книга 1. Главы 1-12)
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА Роман создан мной на основе дневников, которые я вел в шестнадцатилетнем возрасте. Я решился на анализ и оформление мыслей и переживаний, изложенных в этом дневнике, спустя семь лет - после того, как получил диплом психолога. Основной замысел романа состоял в том, чтобы осветить жизнь подростка "изнутри" - со стороны его собственных переживаний, его личной феноменологии бытия, хотя бы она была подчас и вычурной, нелепой, не поддающейся хоть какой-либо эстетизации со стороны писателя. Следуя этому замыслу, я отказался от художественной концептуализации произведения, не стал делать из романа структуру, но предпочел предзаданной логике романа "исследовательскую" логику, а если точнее - интерес героя моего романа к своим собственным проблемам. Сюжет романа строится как развертывание мысли, пытающейся охватить единым взором целостное бытие человека, которому принадлежит эта мысль, в мире. Это движение мысли подобно древнему мифу об Уроборосе, кусающем свой хвост. Мысль начиначается из определенной точки, проходит некоторый путь и затем возвращается к месту, с которого путь был начат. Это возвращение мысли к самой себе неизбежно, но каждый раз расстояние, которое проходит мысль, становится большим. Идея романа взята мной из исследований по психологии подростка. На мой взгляд, основное противоречие, которое открывает подросток в своей душевной жизни, заключается в так называемом "схизисе", расщепленности между желаниями и мыслями. О том, к чему ведет это противоречие, какие трудности в жизни подростка оно создает, как сознает это противоречие сам подросток и как пытается совладать с ним - обо всем этом и повествует данный роман. Пытаясь как-то локализовать данный роман среди имеющихся в филологии классификаций, я не обнаружил ни одной формы, которая могла бы полностью описать структуру данного романа. Должен признать, что вообще сомневаюсь, можно ли данное сочинение назвать романом. Если бы философии существовал раздел "Возрастная философия", я бы отнес свое сочинение именно к этому разделу. С другой стороны, если говорить о направленности этого романа, в таком случае данное сочинение может быть обозначено как "роман-переход", поскольку в нем описывается феноменология перехода личности подростка из одного состояния бытия и отношения к миру в другое. ВСТУПЛЕНИЕ Читатель, знаком ли ты с древнегреческим богом Янусом? … Впрочем, известен ли тебе, задумчивый читатель, сей, воистину противоречивый бог или нет, я полагаю, тебе захочется познакомиться с ним поближе. Отчего же, спросишь ты, о вопрошающий читатель. Я думаю, не станешь ты возражать, о негативистичный читатель, если скажу я тебе, что по природе своей человек симпатизирует тому, что близко ему по духу. Но пусть не возмутят тебя, о готовый взбунтоваться в любой момент читатель, эти слова. Я предоставляю тебе самому право решить, как отнестись к этому загадочному богу, описанию одного из дней жизни которого посвящена эта книга. Себе же я позволю только лишь поведать тебе, о невоздержанный читатель, миф о жизни удивительного бога. Вот этот миф. Вначале Янус жил в мире среди людей, и не знал он своей особенности. И Космос был отцом его, и на воле Космоса держалась жизнь Януса. И каждый из людей обращался к нему по имени, и Янус отвечал людям на обращение к нему. И казалось Янусу, будто едина природа его. Думал бог, что действия его подчинены единой мере, и что если бы вздумалось однажды Космосу дать ему другое имя, то именем этим должна была стать Гармония. Таково было детство Януса. Но не знал беззаботный Янус о том, что живут в нем два начала, и что двойственна природа души его. И не знал Янус, что одна сторона души его устремлена была к светлому небу, но другая сторона смотрела на землю. Ибо не видел Янус различия между небом и землей, как не видел он разницы между светлым и темным, потому что это были только цвета, и между добрым и плохим, потому что это были лишь действия. Но пришло время, и один из ликов Януса начал прозревать о существовании второго. И каждый из ликов Януса начал прозревать о существовании другого лика. И стали они проводить грани между собой. И каждый из ликов Януса начал оценивать другой лик через самого себя. И чрез это оценивание каждый из ликов Януса все яснее стал чувствовать себя и видеть свое отличие от другого лика. И каждый из ликов видел себя несущим добро, а другую сторону свою – несущей зло. И стал различать Янус черное и белое, и перестали они быть для него только цветами. И начали лики Януса вражду между собой. И каждый из ликов взял себе имя. И один из ликов Януса – тот, что устремлен был к небу, – назвал себя Сократическим, по имени известного греческого философа, проповедника разума. А другой же лик, - тот, что устремлен был к земле, - назвал себя Диониссическим, по имени одного из греческих богов, проповедующих развращенность и земное блаженство. И задумался Янус: как теперь быть? Какой стороне души своей дозволить право совершать поступки в мире и существовать среди людей, а какой – отказать в этом праве? Должно ли быть небу в душе Януса или земля должна наполнить собой душу его? И так наступил конец детства Януса, ибо встретился бог с миром. И о том, как произошла эта встреча Януса с миром, о увлеченный читатель, и повествует эта книга. Поди туда – незная куда, принеси то – не знаю что Пословица КНИГА ПЕРВАЯ, В КОТОРОЙ ЯНУС ОБНАРУЖИВАЕТ ДВА НАЧАЛА СВОЕЙ ДУШИ, ОТКРЫВАЕТ, ЧТО НАЧАЛА ЭТИ ПРОТИВОРЕЧАТ ДРУГ ДРУГУ, И ПЫТАЕТСЯ НАЙТИ ВЫХОД ИЗ СЛОЖИВШЕГОСЯ ПОЛОЖЕНИЯ ГЛАВА ПЕРВАЯ, В КОТОРОЙ ЯНУС ОТКРЫВАЕТ ПРОТИВОРЕЧИВОЕ НАЧАЛО СВОЕЙ ДУШИ Проснулся я около десяти часов утра и тотчас вспомнил вчерашнюю неприятность, произошедшую со мной вечером, сразу после ужина. Неприятность, произошедшая со мной, состояла в том, что назойливая тетка, сестра моего отца Агнесса, постоянно влезающая подобно вору самым наглым образом в мою душу, неожиданно (но, впрочем, вполне предсказуемо) решила вывести меня под самый конец ужина на откровенность и разузнать о моих взглядах на свою жизнь, отношение к родителям и т.п. Сначала я подошел к этому допытыванию поверхностно: отвечал на вопросы только затем, чтобы показать свой ум, сознательность и т.д., - но, в конце концов, отвечать красиво не удалось. Вопросы были такими нелепыми, так быстро и неожиданно меняла зловредная Агнесса темы разговора, и так откровенно нагло навязывала она мне свою точку зрения на эти темы, что, не успев ответить на один вопрос, я уже принужден был выслушивать её же мнение на него; вслед за тем тут же появлялся следующий, новый вопрос, и так далее. Родители сидели рядом. Я разозлился на них и на себя за то, что запутался, хотя нигде и не противоречил себе. Я чувствовал, что противоречие было не вне меня, не в тех дурацких разногласиях, в которые я поневоле впутывался бесконечными вопросами Агнессы, но что самое ядро противоречия, внезапно образовавшегося в моих мыслях, было спрятано где-то внутри моей души. И в чем состояла главная суть этой откуда-то изнутри меня идущей противоречивости, этого я не мог уловить. Это-то больше всего и злило меня: я чувствовал беспорядок в своих мыслях, но не мог найти корень его. И оттого докучливые вопросы Агнессы вызвали во мне ещё больше раздражения: отвечая на эти вопросы, мне приходилось рыться в этом бардаке своих мыслей, выискивая в нем то, что нужно. Однако, это, понятно, не всегда удавалось. Поэтому я продолжал путаться. Раздражаясь сознанием этого беспорядка и еще более – вопросами, летящими, подобно колючим стрелам, на меня, я стал говорить только правду. Но правду не ту, на которую обычно опирается человек, сделав её своим убеждением, своим главным убежищем от мира, а ту правду, которую я лишь бессознательно чувствовал, но ещё не размышлял о ней, оставив её в комнате ожидания, коей служило мне подсознание. И начав говорить эту самую правду, я уже не мог остановиться, и от этого я только ещё больше раздражался на себя. В результате этой вытряхнутой мною из себя правды у моей мамы началась истерика. И мне пришлось успокаивать её, говоря, что все пророненное лишь результат переходного возраста, что это пройдет, и что я говорил не то, что думал, и так далее, и так далее, хотя, конечно, про себя я знал (и мы оба это знали – я и мама), что правду от лжи теперь, после моих оправданий, отличит и слепой. Но все-таки, все же, зная все это, я продолжал свои оправдательные речи, потому что знал: для такой порции правды требуется солидная добавка лжи, чтобы хоть как-то смягчить вкус первой. Немного успокоившись и договорившись со мной о близкой дружбе, мама распрощалась со мной и отослала меня наверх (на второй этаж дачного домика, в котором я отбывал школьные каникулы). И я, совершенно озлобленный на себя и тем более на Агнессу, а ещё больше на весь мир, отправился спать. И вот именно с этим сознанием своей бесконечной злости, смешанной, а может и только лишь прикрывающей уже начавшее подыматься из глубин души моей отчаяние, я и проснулся утром, около десяти часов утра. ГЛАВА ВТОРАЯ, В КОТОРОЙ ЯНУС ДЕЛАЕТ ПЕРВУЮ, ЕЩЁ ДОВОЛЬНО РОБКУЮ, ПОПЫТКУ ПОНЯТЬ, ОТКУДА ВЗЯЛОСЬ ПРОТИВОРЕЧИВОЕ НАЧАЛО В ЕГО ДУШЕ Едва только мысль моя обнаружила самое себя неспящей, и свет яркого солнца бросился мне в глаза, я вскочил с постели и подбежал к окну. Такое ежедневное подскакивание за дни, проведенные мною здесь, превратилось для меня в некую норму, в воспитанный рефлекс. Каждый день утром подобно добросовестному смотрителю дежурил я возле окна, ведущего к соседнему домику, находящемуся прямо напротив моего. И каждый день в мучительном волнении я ожидал, стоя в одних трусах у окна, одного и того же зрелища, которое все никак не хотело представлять себя моему взору. То было зрелище появления на сцене соседнего дома моей… возлюбленной, если только можно назвать подобным именем ту девушку, с которой виделся я в последний раз пол жизни моей назад, но которую я вновь неожиданно возжелал увидеть и полюбить. Находясь на даче в полнейшем одиночестве, а следовательно будучи предоставленным одному лишь себе, я все свое время старался посвящать самопознанию. Но в те часы, в те свободные минуты, которые мысль моя не могла наполнить мной, меня влекло прямо к этому заветному окну, как к символу, таящему в себе какую-то, быть может, давно скрываемую мною от самого себя мечту. И воображение мое рождало образ красивой скромной девушки, с которой мне было бы… Ой, да к чертям это все!... В один прекрасный день, а точнее утро, мучительное волнение, с которым обычно простаивал я возле окна, стало внезапно ещё мучительней. И дрожь пробежала по всему моему телу. Я увидел то, о чем не мог позволить себе даже подумать. "Она приехала!", - пронеслась в моей голове мысль. - Она приехала! - повторил я вслух свою мысль, как будто бы для того, чтобы лучше понять её смысл. И с этого момента все в моей душе стало кувырком. Я все бегал возле этого никчемного окна, все строил планы, мечтал, высчитывал ходы, продумывал свое поведение, слова. Я желал увидеться с ней, я хотел этой встречи. ... Черт возьми! И ведь это было – этот её неожиданный приезд – всего за день до того злополучного разговора. И как все было тогда светло в моей душе. И как все потом неожиданно стало вверх дном. Словом, я все готовился и готовился. И целый день пролетел в этой моей подготовке к встрече с девушкой, образ которой родила мне моя мечта от брака с моим воображением. И когда уже все было готово, когда ждать уже было невозможно, я пересилил свой страх быть отвергнутым и свое смущение от всевозможных конфузов, ожидаемых мною от этой встречи, и пошел к домику, где жила она (звали её Алиса). Но когда я подошел к её домику, до боли мне знакокому, весь раздираемый изнутри от рвущихся из меня чувств, то к своему огромному удивлению и ужасу, повергшему меня в тоскливое смятение, я увидел на двери этого домика холодный металлический замок. И холод от этого металлического замка, как будто говорящего мне о том, что я опоздал, этот упрекающий меня холод, холод моей вины перед самим собой я принес обратно в дом, где я жил. И вечером того же дня состоялся разговор между мной и моими родителями, приехавшими на дачу двумя днями раньше. И вот удивительное дело: я стоял у окна. В это мертвое утро сегодняшнего дня я стоял у окна точно так же, как это было и в прошлое утро, и как это было и два, и три, и четыре дня назад. Но только ещё вчера, черт возьми, (я усмехнулся, сознавая нелепость происходящего), ещё только вчера это мучительное выжидание у окна имело смысл, а теперь, теперь – нет! "Но почему?", - спросил я себя в недоумении, продолжая смотреть в окно. И я не знал, что ответить на этот странный вопрос. Я не знал, почему это не может повториться вновь, как повторялось раньше столько дней: почему больше не стану я ждать появления фигуры Алисы на сцене её дачного домика, хотя ведь ничто не говорило о том, что она не могла появиться возле него завтра или, может, через неделю. Нет, конечно, Алиса могла приехать снова, и, конечно, я и не сомневался в этом, она приедет. Все дело в том, что это ожидание, навеиваемое мне романтической мечтой, утратило для меня свой смысл. ГЛАВА ТРЕТЬЯ, В КОТОРОЙ ЯНУС, ПЫТАЯСЬ ПРИНЯТЬ ЭТУ ПРОТИВОРЕЧИВОСТЬ КАК ДАННОСТЬ ЕГО ДУШИ, НАЧИНАЕТ ЧУВСТВОВАТЬ ПЕРВЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ ТАКОГО ПРИНЯТИЯ Так стоял я у окна и размышлял о том, почему стою я здесь, и что происходит со мной. Змея кусала свой хвост. Я чувствовал, что мне плохо, чувствовал, как все горит в моей душе; и образы вчерашнего дня кипели во мне, как в горящем котле. Я снова вспомнил о ней, снова решил пройти тот же путь… "Да нет её. Неужели так трудно понять, что она уехала. Мне странно, что ты не мог понять этого ещё вчера. Ну черт с ней! Но почему? Ведь после отъезда ты все равно вернешься. Да, но теперь это уже не важно. Но в чем дело? Что означает это теперь? Нет, что-то странное творится с тобою сегодня. …Да, мне плохо, мне омерзительно! От вчерашнего разговора? Возможно. Но, думаю, плохо мне стало ещё раньше: скорее на второй день приезда моих родителей и мерзкой Агнессы" В моей жизни порой наступают моменты, когда возникает состояние, подобное тому, какое испытывает человек с боязнью замкнутых пространств, будучи уже в закрытом помещении: хочется орать во всю глотку, рвать на себе в клочья одежду, делать все, что угодно, лишь бы только выбраться из закрытого помещения… И вот сейчас я пребывал именно в таком состоянии. "Да, даже спускаться вниз не хочется. А эта дрянь уже наверное встала. Ходит теперь, жиром своим растрясает… Нет, я, конечно же, понимаю: она хочет помочь, но… но не надо только соваться ко мне в душу. Нашелся тут наставничек…" Между тем, я уже отошел от окна и поплелся к лестнице, чтобы спуститься. Я решил уехать, решил, что здесь мне уж более нечего делать. Я снова вернулся и простоял у окна ещё около двух минут, напряженно вглядываясь в очертания дома Алисы. Затем, развернувшись, медленными тяжелыми шагами я пошел к лестнице, ведущей на первый этаж. "Дрянная лестница! Ненавижу каждую ступеньку. Мать уже наверное встала. Не надо было вчера так горячиться. Но рано или поздно это случилось бы, тебе не миновать было этого объяснения, а тут ещё эта мерзопакостная Агнесса. Ну полно. Черт бы с ней. Только бы дождаться её отъезда, а то это уже становится невыносимо. Она только все портит; все, чего коснулись её отвратительные пальцы, превращается в дерьмо, как по волшебству. Ох, этот отъезд, этот неуместный, ненужный отъезд. Отчего я уезжаю? … Ну на черта ты сдалась, Агнесса.?... Но ведь Алиса уехала. И на черта тебе теперь Алиса? Тебе, вроде бы, и без неё неплохо жилось… Да, это верно. А ещё этот никчемный соблазн. Но все равно плохо, что она уехала. Если бы она осталась, я наверное на все бы махнул рукой. Но нет; нет, теперь уж поздно, слишком поздно… Дурацкое теперь." Но тут я увидел Агнессу, и сознание мое наполнилось чувством омерзения. "Чего ты смотришь на меня, дрянь? Ну что, довольна вчерашним? Да ведь ты виновата. Ты, ты и ещё раз ты, и никто другой. Правильно тебя муж бросил: с такой стервой невозможно жить. А! Я понял. Ну конечно! Ты свою семью развалила, а теперь до моей добраться хочешь!" И злость начала распирать меня. "Чего ты здороваешься со мной? Не желаю я тебе здоровья. Я хочу, чтобы ты побыстрее сдохла. … Ну да ладно. Можно приличья ради. А то опять закатит истерику, и мать опять раплачется. Ненавижу её за это." Я поздоровался. Агнесса сказала, что маме стало дурно. Я сразу почувствовал, как веяло от этих её слов какой-то напускной фальшью. Она говорила это тем особенным манером, который используют люди, когда желают пристыдить других. Не ощутив и нотки стыда в себе, я почувствовал, что меня это только ещё больше взбесило. Собственно, ненависть моя к Агнессе объяснялась очень просто. Это была ответная реакция на действия раздражителя: враждебное чувство (самозащита) по отношению к другому, чуждому мне человеку, пытающемуся без спросу влезть в потаенные уголки моей души, в таинственные комнаты моего сознания. Я не собирался открывать эти комнаты никому: ни друзьям, ни тем более какой-то Агнессе, но в тот день я чувствовал на себе давление со стороны родителей, начал слабеть и поддаваться направлению этого давления и от этого только ещё больше раздражался на себя, а ещё больше на того, кто это давление оказывал. Вчера я дал слабину, раскрыв интуитивно ощущаемую мною правду своего положения в отношении моих родителей. И маму это привело в истерику, меня же раздразнило, ослабив мои моральные силы, приготавливаемые мною на борьбу с самим собой. Что же касается Агнессы., то ей это как будто бы даже пришлось по вкусу. Я почувствовал свою ошибку: почувствовал, что был неправ вчера. Но эти мысли подобно всем остальным перемешались в огромной куче образовавшегося в душе моей беспорядка. И я уже не мог отделить их от других мыслей, которые также смешались в моей душе. Переживая все это, я испытывал чувство гадливости не только по отношению к себе, но весь мир вдруг предстал в моем сознании погруженным во мрак разложения и небытия. И я смотрел на это и чувствовал свое бессилие перед этим неумолимым движением мирового процесса. Я решил, что с этого момента необходимо все вопросы со стороны Агнессы и матери обращать в шутку, никогда больше не подходить к ним серьезно. Теперь, думал я, на все я буду отвечать только односложно, даже если и сам вопрос не будет предполагать такого ответа. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, В КОТОРОЙ ЯНУС НАХОДИТ, ЧТО ОТКРЫТОЕ ИМ В СЕБЕ ПРОТИВОРЕЧИЕ УЖЕ ПОВЛИЯЛО НА ЕГО МИР, В КОТОРОМ ОН ЖИЛ ВСЕ ЭТИ ГОДЫ, ПРЕОБРАЗИВ ЕГО, ОДНАКО, НЕ В ЛУЧШУЮ СТОРОНУ Все это я продумал ещё минувшей ночью, сразу после случившейся прошлым вечером неприятности. Большую часть этой ночи мне не спалось. Я спустился вниз, умыл лицо и сел за кухонный стол, чтобы выпить кофе. Я чувствовал, что виноват перед мамой и виноват за правду. Мне хотелось сделать что-нибудь такое, чтобы все изменить, но я не знал, что именно, и от этого мне становилось ещё омерзительней на душе. Мама встала с постели и, войдя в кухню, приветливо улыбнулась мне. Я молчаливо ответил на её кивок. Она принялась собирать вещи к отъезду. Улыбка мамы ещё больше огорчила меня, так как мне покалось, что она была натянутой, вычурной. Когда все было собрано, я поплелся к машине. Все сели, и машина тронулась. Мама села рядом со мной. Тут я в последний раз вспомнил об Алисе. Образ Алисы незаметно смешался в моем сознании с другим образом, этот другой образ – с третьим, и так далее, и так далее, и тут на меня напала такая тоска, и такие черные мысли полезли в голову, что, окончательно утратив себя, затерявшись в какой-то безумной пропасти, я уже не знал, куда можно спрятаться от этого внезапно надвинувшегося на меня ненастья. Поначалу я пробовал отвлечься от этих, навязывающих мне свою чернь, гадких мыслей. Я надел наушники, включил плейер. Я слушал громкую, агрессивную музыку. И в какой-то момент мне даже показалось, что все не так уж плохо, что все ещё можно стерпеть. На какое-то время я даже успокоился. Но это затишье оглушенного музыкой разума длилось недолго. Вскоре батарейки у плейера сели, оставив меня наедине со своими мыслями. "Чертов плейер, чертова дорога, чертова жирная спина Агнессы …" Мне хотелось сделать принадлежащими черту все предметы, раздражавшие меня. Но предметов было так много, что вскоре мне пришлось оставить эту затею. А кроме того, это начинало уже надоедать. Тогда, чтобы хоть как-то успокоить себя, я решил думать о чем-нибудь приятном. Мне хотелось совсем забыться, перестать существовать вовсе и не чувствовать того душевного смятения, что так внезапно навалилось на меня. Но всякая мысль, которую я предоставлял сознанию своему для размышления, извиваясь змеей, обращалась на того, кто мыслил её, и подобно зеркалу, поставленному перед собой, указывала на то, что испытывал сам мыслящий. Словом, всякий раз, начиная издали, я невольно возвращался к самому себе, к моему теперешнему положению. И состояние ужасной гадливости только ещё больше усиливалось во мне. ГЛАВА ПЯТАЯ, В КОТОРОЙ ЯНУС, ПОВЕРНУВШИСЬ К МИРУ СОКРАТИЧЕСКИМ ЛИКОМ СВОИМ, ОБНАРУЖИВАЕТ СУЩЕСТВОВАНИЕ В ЭТОМ МИРЕ ДРУГОГО, ДИОНИССИЧЕСКОГО, ЛИКА И ПЫТАЕТСЯ ОСУДИТЬ ЕГО; НО УСТРЕМЛЕННЫЙ К ТОМУ, ЧТОБЫ ПРИНЯТЬ МИР ЦЕЛИКОМ, ЯНУС ТЕРПИТ ПЕРВОЕ КРУШЕНИЕ Первая мысль, которую я взял для собственного успокоения, была мыслью о Вере. Вера была бледной все- и ничегонезнайкой из моей школы, учившейся со мной в одном классе. Недавно, около месяца тому назад, она подошла ко мне, когда я играл с друзьями в мяч на школьном дворе, и призналась мне в любви. И когда я услышал её слова, обращенные ко мне, я сказал: "И что?". И ничего. Я подумал, как хорошо было бы сходить с ней в театр, объяснить ей жизнь, чтобы она все поняла, стала умной и была бы идеалом моей жены. "А как же физическое удовлетворение? Что же я буду делать с ней ночью?... Найдешь шлюх или будешь удовлетворять себя сам. Нет, это какой-то вздор. Ты не знаешь, что говоришь. Ведь это измена, это извращение. Давай решай эту проблему, а пока не решишь – к бабам не лезь и Веру не трогай и не звони ей. Ведь оказывая ей внимание, ты ещё больше связываешься с ней. А если она не та? Это надо выяснить. В общем, сейчас даже и не вздумай звонить ей…" И вопрос о безнравственной сущности секса, сексуальных отношений вообще, раз возникнув в сознании моем около года назад, теперь с новой силой набросился на меня и начал терзать мои моральные силы. Долгое время я оставлял его нерешенным, да и вообще старался не думать о нем. Теперь же он не только набросился на меня, но заслонил своей непомерной объемностью все остальные мысли. Как только размышление о Вере привело меня к проблеме морали и сексуальности, я невольно стал думать об этой проблеме и совершенно забыл все то, о чем думал до возникновения этой проблемы, да и вообще все остальные вопросы мне показались ничтожными в сравнении с этим. Я вспомнил «Крейцерову сонату» Льва Толстого, вспомнил рассуждения того пассажира, который сидел в одном купе поезда рядом с героем рассказа, повествователем. Этот пассажир – его образ тут же возник передо мной, как будто и я сидел с ним рядом – говорил о том, что все только для приличия скрываются под масками отвлеченности и высоких нравов, а что на самом деле все только и ищут одних лишь физических наслаждений, совершенно не заботясь о собственном духовном чувстве. Я вспомнил, как хотелось мне кричать тогда, когда впервые листал я страницы этого рассказа: настолько истинными и верными показались мне мысли, изложенные в нем. Вспомнив свое тогдашнее эмоциональное состояние, я на секунду улыбнулся. Но проникнув мыслью своей в то, над чем я смеялся, я почувствовал себя ещё омерзительней, чем прежде. Странное дело: мне никак не удавалось понять, отчего мне так плохо, отчего так омерзительно и невыносимо душе моей, и какова же действительная причина такого состояния, которое так внезапно и с такой силой набросилось на меня. Не мог я понять, сколь ни силилась моя мысль теперь сделать это, в чем же заключалась безнравственность физической близости. Все это казалось мне неразъяснимым. Но, может быть, именно поэтому и чувствовал я моральную слабость… "Я чувствую, что это неправильно, но не могу объяснить, почему. Ощущал ли я это до прочтения «Крейцеровой сонаты»? Да, несомненно. В том-то все и дело, что я чувствовал это и раньше, и этот рассказ только ещё усилил мои чувства, потому что утвердил их. В противоположность многим я и раньше смотрел на женщину не как на объект сексуального удовлетворения, а как на полноценную личность со своими достоинствами и недостатками. Но отчего влечет меня именно к девственницам, чистым телом и душой? И в чем состоит самое зло от секса, физической близости между мужчиной и женщиной? Что вообще может быть в сексе плохого? А тем более сейчас – когда удовлетворение половой потребности стало безопасным для… тела. И если между любящими друг друга людьми все делается по взаимному согласию? ... Что же, черт возьми, плохого в сексе? … И все же я чувствую, что есть в нем что-то не то…" Я продолжал размышлять. Но чем дальше шла моя мысль, тем омерзительней мне становилось. Я не думал о том, где нахожусь, не думал о том, что думаю. Я был поглощен одной лишь мыслью, идеей безнравственности сексуального и больше ничего, кроме этой идеи, для меня не существовало. ГЛАВА ШЕСТАЯ, В КОТОРОЙ ДИОНИССИЧЕСКОЕ НАЧАЛО ЯНУСА ВПЕРВЫЕ ПОКАЗЫВАЕТ ЕМУ ЛИК СВОЙ ВО ВСЕЙ СВОЕЙ КРАСЕ, И ЯНУС НАЧИНАЕТ ПРОЗРЕВАТЬ НЕВОЗМОЖНОСТЬ ОСУЩЕСТВЛЕНИЯ СВОЕЙ МЕЧТЫ НА ПРЕДСТАВЛЕНИЕ МИРА В ЕГО ЕДИНСТВЕ И НЕПРОТИВОРЕЧИВОСТИ, НО, ТЕМ НЕ МЕНЕЕ, НЕ ХОЧЕТ СДАВАТЬСЯ Наконец, наступило в душе моей короткое затишье. Сознание померкло, и мозг мой на время прекратил мыслительную работу. Я не закрывал глаза и тупо таращился ими на дорогу, не видя ровным счетом ничего. Так я просидел наверное около часа, почти не меняя положения, в котором сидел. Неожиданно для себя я очнулся. И в одно мгновение мне вспомнились все образы, мелькавшие перед моими глазами в течение этого часа. Я увидел образы дороги, по которой мы ехали, этой извивающейся змеи, из которой то и дело вырастали и погибали вновь бесконечные головы; увидел засохшие деревья, гадких людей, неподвижные мрачные полуразрушенные здания домов. Затем мое внимание привлекла жирная спина Агнессы, отчего я вновь почувствовал омерзение. Снова в сознании моем всплыли фрагменты вчерашней неприятности, произошедшей вечером. А потом я вновь подумал об Алисе. Но теперь этот поток мыслей, вновь обрушившийся на меня, подобно воде, которой удалось прорвать выставленную против неё плотину, этот пчелиный рой, окруживший меня со всех сторон, имел уже на себе другую окраску. То было уже не прежнее чувство мерзкой слабости, выступавшее фоном для всякой мысли, появляющейся на сцене моего сознания. Нет, теперь все мысли являлись мне в обличье грозного порока, который царем восседал надо всем. И даже мысль об Алисе предстала передо мной, как грязная старуха-нищенка, одновременно просящая у меня милостыню и упрекающая меня за то, что она стала такой: эта мысль утратила для меня былую чистоту и беззаботную веселость. Прошлая Алиса, Алиса, рожденная романтической мечтой, подобной той, которую воплотил в своей жизни принц из «Алых парусов» Грина, эта Алиса и вместе с ней мечта о счастливой светлой любви с ней умерла. И на смену этой светлой мечте пришел грязный порок. И я увидел его на Алисе. И неожиданно открылось для меня значение слов, произнесенных пассажиром из «Крейцевой сонаты». И я увидел, чтó стояло за маской мечтаний о высокой любви с Алисой. Этим что и было животное желание: сексуальное вожделение. Прежняя гадливость и отвращение ко всему с новой, во много раз большей силой вернулись в мое сознание, заполнив собой всю мою душу. Я почувствовал, как захлебываюсь в этой мерзкой черной жиже отвратительных мыслей. И чтобы выплыть из этого моря отбросов, изливаемых из образовавшейся в моей душе трещины, ведущей в самое пекло царящей в глубине меня животности, чтобы не затонуть в этом море инстинктивных влечений, я бросился размышлять, ибо знал: это было моим единственным возможным спасением, единственной лодкой, могущей выдержать шторм. Я начал рассуждать, преодолевая овладевшее мною чувство отвращения ко всему. Я рассуждал не потому, что мне хотелось этого. Напротив, ни единой струной заболевшей души моей не чувствовал я теперь интереса к своим мыслям. Но желание спасти себя, вызволить из образовавшейся в душе моей пучины, которая с каждым мигом все сильнее затягивала меня в пропасть хаоса и бессмыслия, в пропасть безудержной страсти и порока, это желание двигало моими побуждениями. И я стал думать, рассуждать потому что уже нельзя было остановиться. ГЛАВА СЕДЬМАЯ, ИЗ КОТОРОЙ ЧИТАТЕЛЬ УЗНАЕТ О ТОМ, ЧТО ЯНУС СДЕЛАЛ ВЫБОР В СТОРОНУ СОКРАТИЧЕСКОГО НАЧАЛА В СВОЕЙ ДУШЕ, ЛЕЛЕЯ НАДЕЖДУ НА ТО, ЧТО ИМЕННО ЭТО НАЧАЛО И ЗАКЛЮЧАЕТ В СЕБЕ ПОДЛИННУЮ СУТЬ ВЕЩЕЙ, И О ТОМ, К КАКИМ ПОСЛЕДСТВИЯМ ПРИВЕЛ ЕГО ЭТОТ ВЫБОР Это был именно тот случай, когда человек, запутавшийся в лабиринте собственной души, делал выбор, чтобы вызволить себя из этой паутины. И, сделав выбор, он тут же начинал жалеть о нем. Но выбор был сделан – одна дверь захлопнулась, другая открылась, - и впереди оставался лишь коридор, путь по которому заключал в себе последнюю свободу этого человека. И вот он шел по коридору; ему не хотелось идти, но он знал, что это единственный выход для него, единственная возможность продолжать жизнь. Именно в этом положении человека, идущего по коридору, представляющему собой единственный вариант пути в его положении, находился и я. Я вдруг с необычайной ясностью осознал отличие устройства своей души от душевной организации других людей. Я понял, что я не такой, как все, что я другой. И мне стало и жалко себя, и завидно, что я не такой, как остальные. Я открыл для себя ту правду, о которой не знают другие, и от сознания которой меня сейчас выворачивает. И я жалел себя и упивался этой жалостью. Но вдруг мне начало казаться, что я притворяюсь: демонстрирую себя, свою особенность, чтобы обратить на себя внимание других и утолить тем самым жажду честолюбия новым, наиболее извращенным, как, впрочем, все, что я делаю, способом. В чем же состоял это новый способ? В том, чтобы унизить себя перед другими, в вымышленной самоуничижающей замкнутости, за которой, в то же время, стояло другое по своей сути чувство, а именно ненависть к этим другим, не таким, как я, не знающим правды, живущим под руку с саморазрушающим эгоизмом и не сознающим своё духовное разложение. В этом состоял мой метод, используемый мной не только против других, но и с не меньшей силой против самого себя. С помощью него надеялся я путем бессознательного самообмана и обмана этих безмозглых людишек выкачивать из них всю их духовную энергию, как я это делал со своими родителями. И вместо жалости к малодушным за их бессилие испытывал я к ним лишь жгучую ненависть за их непонимание того, что я с ними делаю. Но я ошибался… И ошибка таких мыслей о самопритворстве состояла в том, что в потоке мыслей, в котором меня носило, как жалкую щепку, я во что бы то ни стало жаждал уцепиться хотя бы за что-то определенное, что могло бы стать для меня точкой для размышления. И самопритворство было в этом засасывающем водовороте мыслей лишь случайным выступом, не более того. Если бы все обстояло действительно так, как я размышлял, и я действительно бы методично осушал людей, как полевые цветы, высасывая из них все соки, я должен был бы заряжаться. Однако вместо этого я находился в таком моральном опустошении, что даже человек, убийца сотни людей, внезапно пожелавший получить прощение и принявший грех на себя, вряд ли мог бы чувствовать себя хуже. Убийца хотя и зрел бы от лица Господа ужас содеянного им, но видел путь возрождения, и всеми силами своей души опирался бы на открывшуюся перед ним нравственную истину и видел в этом новом пути выход – спасение собственной души путем искупления своих грехов. Он верил, а это уже выход, так как он жил этой верой, и оттого ему было легче на душе. Главным здесь был именно факт определенности, сознание ясности положения, которое обретала душа убийцы. В моем же положении, положении отсутствия всякой веры, а вместе с тем и каких-либо жизнеутверждающих убеждений, в этом положении жизнь теряла устойчивость. И в водовороте нахлынувших на меня страстей я не видел никакого выхода. "Нет веры – нет и жизни" И сознание этой мысли просто душило меня, и не было никаких средств, чтобы остановить это удушье. ГЛАВА ВОСЬМАЯ, В КОТОРОЙ ЯНУС, ЧУВСТВУЯ ВЕСЬ УЖАС СВОЕГО ПОЛОЖЕНИЯ, ДЕЛАЕТ ВТОРУЮ, УЖЕ КУДА БОЛЕЕ СЕРЬЕЗНУЮ, НЕЖЕЛИ ПРЕЖДЕ, ПОПЫТКУ ПОНЯТЬ, ОТКУДА ВЗЯЛОСЬ ПРОТИВОРЕЧИВОЕ НАЧАЛО В ЕГО ДУШЕ Удавка, которую я собственными руками, не ведая этого, набросил себе на горло, ибо позволил себе думать и чувствовать больше, чем мог вынести, эта удавка сужалась на моем горле точно также, как и определеннее становились мои мысли, неотвратимо ведущие меня к тупику. Но как скоро я не мог остановить водоворот кипящих страстей в себе, так не мог перестать и думать, ибо и то, и другое равно было самоубийству. Это самоумерщвление происходило медленно и неотвратимо, подобно року. Но оно было неизбежно, так как не было никакой возможности остановить ход мыслей, а любые попытки отвлечь себя от этого судебного процесса, затеянного мною против себя, рано или поздно приводили меня обратно к месту суда. Казалось бы, что конец уже близко, и что более омерзительного состояния, чем то, в котором пребывал я теперь, придумать уже просто невозможно, но конец все не наступал, и я не мог вынести себе окончательный приговор. Река моих мыслей вследствие многочисленных стоков в неё со стороны маленьких речушек после дождя охвативших меня страстей становилась все больше, полноводнее и ускоряла течение. Мне становилось все хуже и хуже. Этой рекой был мыслительный процесс, появившийся из незначительного ручейка. Содержанием же этого незначительного ручейка была мысль о греховности, казалось бы, самого обыкновенного человеческого влечения: физической потребности в сексе. Но откуда взялся сам этот ручеек? Я вспомнил, как резко изменилась судьба героини «Воскресения» Толстого после утраты ею своей невинности, вспомнил, какое вообще значение придавал Толстой сексуальности в своих произведениях. Я понял: вот начало. Я осознал теперь, какое впечатление произвели на меня эти размышления писателя. Но начало мысли, действительно новой для меня мысли, никогда само из себя не смогло бы породить целую реку страстей и мучительных переживаний, в которых пребывал я теперь. Для такого скачка в развитии незначительной мысли и перерождении её в подобную полноводной реке идею, раскрывающую здесь и теперь передо мной свои могучие крылья, нужен был повод. Этим поводом и стала произошедшая вечером вчерашнего дня неприятность между мной и моими родителями. Вряд ли разгоревшийся прошлым вечером конфликт мог стать главной причиной развития новой, раздирающей своей безысходностью на бессвязные куски мое сознание мысли. Нет. Я знал точно: семя было брошено в землю гораздо раньше. Вчерашняя неприятность была лишь дождем, орошившим семя. Сегодня же семя пустило ростки. И я почувствовал, как жаждут излиться мои чувства. Потребность в излиянии чувств для меня по силе своей была подобна желанию воды для человека, пребывающего долгое время в пустыне. Препятствовать этому желанию было не только невозможно, но и опасно. Но опасным для меня было не только противостояние своим чувствам, торможение их, но и, напротив, попытка предоставить чувствам полную свободу для выхода. С одной стороны, стояла опасность саморазрушения в случае длительного торможения чувств, ибо рано или поздно последние должны были бы найти себе выход; с другой же стороны, стояла опасность полной утраты самого себя в потоке чувств, поскольку они, подобно бушующему потоку воды, разорвавшему плотину, могли унести в себе всякое основание моей жизни. И я постоянно балансировал между этими двумя крайностями, имея в себе единственную надежду – сохранить себя. Я знал (во всяком случае предполагал), что это должно было случиться. И целый год я готовил себя к этому. Многие часы я просиживал за книгами. Ещё больше времени провел я в размышлениях. Однажды наступил такой момент, когда я почувствовал в себе готовность к внутренним изменениям. И я стал ждать. Но мог ли я предполагать, что все будет происходить именно так? Нет. И находясь в машине, которая на полном ходу двигалась неизвестно куда (я хотел так думать), чувствуя, как все во мне горит адским пламенем, я невольно олицетворял эту поездку, этот путь с переходом моей души из одного мира в другой. И мысль об том, что этот переход от одного мира к другому есть только временное состояние моей души, что нужно только ещё немного потерпеть, и вскоре все пройдет, эта мысль стала единственным утешением для меня, снизошедшим ко мне откуда-то сверху. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, ДОПОЛНЯЮЩАЯ ВОСЬМУЮ ГЛАВУ, ПОВЕСТВУЕТ О ТОМ, ЧТО ПЕРЕЖИВАЯ УЖАСНЫЕ МУЧЕНИЯ, НО, ТЕМ НЕ МЕНЕЕ, ПРОДОЛЖАЯ СВОЕ ИССЛЕДОВАНИЕ, ЯНУС УЗНАЕТ, ЧТО ИМЕННО ЖЕЛАНИЕ ЗНАТЬ ПРАВДУ О МИРЕ И САМОМУ БЫТЬ ОТКРОВЕННЫМ С НИМ ПРИВЕЛО ЯНУСА К ССОРЕ С МИРОМ, ПОСЛЕ КОТОРОЙ ЯНУСУ НЕОБХОДИМО БЫЛО РЕШИТЬ, ОСТАТЬСЯ ЛИ СЫНОМ КОСМОСА И ИЗБАВИТЬ СЕБЯ ОТ ЗНАНИЯ О МИРЕ, ЛИБО ВЫБРАТЬ ЗНАНИЕ О МИРЕ И НАВСЕГДА БЫТЬ ИЗГНАННЫМ ИЗ НЕГО Я снова очнулся от забытья. Змея вновь уцепилась за свой хвост. Автомобильный мотор работал подобно гигантскому исполнительному механизму, предваряющему судебный приговор в жизнь. Я принялся восстанавливать в памяти все мысли, приходившие мне в голову в кипящем водовороте страстей, в которых увязло мое разорванное на части сознание. Я думал о переходном возрасте, думал о смене убеждений, о занимавших меня все это время вопросах. В этих размышлениях незаметно от самого себя я вновь погрузился в таинственную реку моих мыслей, несущих меня в неизвестном направлении, и невольно поддался течению этой реки. Работа мысли восстановилась с новой силой. Река усилила течение. Я взглянул в окно и увидел пролетающие мимо рекламные столбы. О, как раздражали меня всегда эти столбы, как раздражала меня вся реклама. "Опять эти мерзкие столбы. Сколько можно лгать? Да и к чему лгать? Только дурак не поймет, что стоит за личиной всей той мерзости, которую человеку так нагло навязывают эти скоты, преподнося её под маской общественного блага…" - Руслан, что с тобой? – вдруг прервал мои рассуждения голос матери, звучавший так неестественно, так наигранно, как будто смысл его возникновения заключался не в том, чтобы узнать, что со мной, а в том, чтобы загладить непроходимую пропасть, образовавшуюся между нами после вчерашнего разговора. - Ничего. Все нормально, – ответил я голосом, сдерживающим злобу на то, что мама прервала мои размышления, и ещё больше разозлился на себя за то, что опять нагрубил, хотя обещался впредь не делать этого. Мне захотелось сказать что-нибудь приятное маме, что-то такое, что сумело бы загладить мою теперешнюю вину перед ней. Но как можно было загладить пропасть, существование которой стало очевидным (я это знал) для нас обоих? "Пропасть эту уже не скрыть ничем. И остается только ложь. Значит надо солгать что-нибудь приятное…" Но не успел я подумать о приятной лжи, как новый поток мыслей снежной лавиной обрушился на меня и унес туда, где уже не нужно было ни перед кем извиняться, а оставалось только презирать и ненавидеть всех и себя в том числе. Я вспомнил о том, как вчера после неприятного разговора, вывалив всю правду о том, что я думаю о себе и о других, я попрощался со всеми и отправился спать. Вспомнил, как потом, почувствовав жалость к матери за то, что ей пришлось выслушивать мои мысли, я вернулся к ней, чтобы припорошить грязную правду чистенькой ложью. Этот прелестный в своем сентиментальном излиянии обман, которым я пичкал уши и глаза моей матери, подобен был действию успокоительного, которое давал врач смертельно больному единственно для того, чтобы уменьшить страдания умирающего. Я вспомнил, как, вернувшись, я увидел маму всю в слезах и как нара вне с жалостью испытал к ней и злобу за то, что мама слишком эмоциональный человек. О чем же я лгал ей? Я выдумывал занятную сказку о том, что в переходном возрасте все такие и что слушать ребенка в этом возрасте себе дороже, вот тебе и мораль! Лгал о том, что я говорил не то, что думал и т.д., и т.д., и вообще придумывал много того, что могло привести маму во временное успокоение и хоть ненадолго отвлечь от правды. А потом внезапно я вспомнил, как мама сквозь слезы, заикаясь, начала говорить мне, что как же так, если целью моей жизни было самоотвержение и помощь людям, отчего я отвергаю от себя самое дорогое, самое родное, что у меня есть, то есть её – мать. Ведь именно это, - продолжала она свои всхлипывания, которые с каждой минутой только ещё больше раздражали меня, - именно это и надо беречь более всего на свете, потому что мать – это святое (она особенно нажала на это слово "святое"). И так в течение получаса выслушивал я, как мама изливала на меня свои самоуспокительные доводы и предпринимала совершенно бессмысленные попытки повлиять на меня. А под конец плача и стенаний ярославны мама в утешение моим речам решила напомнить мне, что сестра (моя сестра) смотрела мой личный дневник и сказала ей, что там написан какой-то бред (здесь мама особенно наступила на это слово "бред"). Это окончательно вывело меня из себя. Я понял эти её слова так, что мои стремления, мои убеждения, влечения и т.д., то есть в сущности мою душу, мама назвала нонсенсом, бессмысленностью. Конечно, мама передавала мне чужие слова, но не прятала ли она и свое мнение за этими словами? Я решил молчать. Гнев за оскорбленное самолюбие и жалость к слабой матери, которая истекала слезами у меня на глазах, показывая тем самым, кто виновник сего торжества, оба эти чувства начали спорить за место под солнцем в моем сознании. И оттого я старался ещё больше сдерживаться, чтобы не выкинуть чего-нибудь такого, что окончательно разрушило бы все. Любое сказанное тогда слово могло, я чувствовал это, могло привести к катастрофе. Я не был ни на стороне жалости, ни на стороне злости. Я находился где-то посередине, балансируя между двумя чувствами, и потому я прекрасно осознавал в тот момент, что победа одного, любого из чувств, бушевавших во мне, могла кардинально изменить либо мое положение в семье, либо положение моего мышления. Ни того, ни другого я желал, ибо чувствовал себя в тот момент не готовым к каким-либо изменениям. А потому я хотел только, чтобы все оставалось на своих местах, по крайней мере, сейчас. И оттого я ещё больше уцепился за свое молчание. И мама поступила верно: она отпустила меня… Воспоминание об этом было противно мне. Мама сидела рядом со мной и немного прижималась своим коленом к моему. Я почувствовал, что это неприятно мне, и осторожно отодвинулся. Потом я поднял глаза и посмотрел на мать. Теперь это был чужой мне человек, и я хотел быть дальше от него. Значит я выбрал злобу, я выбрал себя… ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, ИЗ КОТОРОЙ ЧИТАТЕЛЬ УЗНАЕТ О ТОМ, ЧТО СДЕЛАВ СВОЙ ВЫБОР, ЯНУС ВЕРНУЛСЯ К СЕБЕ ДОМОЙ И УВИДЕЛ, ЧТО ДОМ ЕГО РАЗРУШЕН, И КАК ПОЖАЛЕЛ ОБ ЭТОМ ЯНУС, А ТАКЖЕ, ЧТО ВЫШЛО ИЗ ЭТОЙ ЖАЛОСТИ Когда я подумал об этом, о том, что все же я совершил выбор, в этот же самый момент во мне проснулся как бы другой я, вчерашний, ещё не испытавший той моральной тяжести, которая душила меня теперь, лишая всех тех убеждений в жизни, на которые только может опираться человек, чтобы эту жизнь продолжать, во имя чего он может жить. Тот я, другой, посмотрел на меня, и ему стало меня жаль. И посмотрев с жалостью на самого себя, я сначала разозлился. Жалость для меня – это самое последнее чувство, которое только можно испытывать к человеку. Я позволял испытывать себе его только тогда, когда видел человека, пребывающего в наихудшем и безвыходном положении, которое возникло помимо его воли. "Но разве может такой человек, как я, находиться в таком положении, положении, вызывающем жалость?" Но ответом на этот вопрос был мой смех. "Отчего же я смеюсь? Неужели это так глупо?" Но умехнулся я не потому, что в моем положении этот вопрос звучал глупо, а оттого, что я вдруг понял: у меня действительно, действительно не было никакого основания, чтобы жить. У меня не было веры – я отказался от неё ещё год тому назад; у меня не осталось убеждений, мне фактически не на что было опереться, чтобы продолжать свою жизнь, чтобы видеть в ней цель и смысл. И это показалось мне в контексте заданного мною самому себе вопроса, который я так высоко начал, говоря "разве может такой человек, как я", так высокомерно, это показалось мне настолько смешным, что я насилу мог сдерживать себя от разрывающих меня изнутри приступов: я закрывал лицо руками. А когда я отнял руки от лица, они были в слезах. Глаза покраснели, из них лились слезы. Я снова сделал попытку подумать о другом. Но, как всегда, из этого ничего не вышло. И я сидел у разбитого корыта. "Здоровый парень, - начал я старую мамину песню о здоровом человеке, который, зная, что он здоров, радуется тому, что есть, - сильный, красивый, девушки за тобой бегают… Что тебе ещё надо? С жиру бесишься!..." Я хотел продолжить эту дурацкую песнь за здравие, но мысль моя остановилась на сказанной мною же самому себе фразе о девушках, которые бегают. Не стоило напоминать самому себе о больном. Я взглянул в окно и ужаснулся. Я вспомнил незаконченную, прерванную вопросом мамы мысль. Я взялся за неё с надеждой вызвать в себе прежнюю злость, обычно возникающую во мне при подобных размышлениях; я надеялся, что злость пересилит жалость, потому что я был весь в слезах; надеялся, что злость придаст мне силы на борьбу с самим собой, борьбу ради жизни. Я вспомнил слова моего отца, сказанные им некоторое время назад. Однажды мы шли с ним куда-то по делам и проходили мимо рекламного щита, стенда. Этот рекламный стенд невольно привлек мое внимание. На стенде совершенно нагая девушка прикрывала свою грудь и бедра, натянув на них подвесные потолки. Я смотрел на неё, как завороженный, не мог оторваться, и так шел и шел, совершенно ополоумевший, пока не споткнулся на какой-то камень, лежавший на дороге. И только после этого я очнулся, как будто ото сна. Так на меня этой подействовало. Отец, шедший рядом со мной, заметил это и как бы невзначай, не обращаясь специально ко мне, сказал: "Да, сейчас вся реклама делается через женское тело". Поначалу я не поверил этому. Но потом начал всматриваться и разглядывать все попадающиеся мне рекламы. И я увидел, что на большинстве из них товары рекламировала какая-нибудь прелестная молодая девушка с впечатляющими формами тела. Как будто в рекламе предлагается не товар, а девушка, то есть девушка как товар. Словом, мои выводы были неутешительны. "Чем больше внимания покупателя хотят обратить продавцы на свой товар, тем красивее ставят подле него девушку и тем больше её раздевают. … Сила в страсти, в вожделении…" Тогда, два года тому назад, я не мог оторваться от этих реклам, а теперь не могу на них смотреть без отвращения и ненависти к безумному эгоизму рекламщиков, потерявших всякую совесть и живущих единственно ради собственного брюха. "Они подстраиваются под общественное мнение, делая вид, что не разрушают никаких рамок морали и нравственности, но вместе с тем топчут мораль ногами, забывая о том, что тем самым они убивают самих себя, свою душу. Да они ведь даже и не думают об этом. И к чему думать? Счастливые люди: не знают горя от ума. Отчего я не такой?... А они знают, что нужно, чтобы привлечь внимание таких же недалеких, как и они; им важно нажиться на этом. И душа их купается в их собственной развращенности. Кто становится их жертвами? На ком наживаются они? На тех же, выставляемых ими же самими, в почти обнаженном виде девушках, только и мечтающих о том, как бы отдаться первому встречному и потребовать с него за это деньги, много денег! Но нет же, наивные!... Они, зеленые в своей наивной доверчивости, поверят ему, этому пресыщенному вниманием таких, как они, малодушных дурочек, доверят ему свое сокровенное, ему, этому извращенному лжецу, выстраивающему замки на трупах… И сколько таких он поймал в свою паутину? Скольких оставил ни с чем?..." Я начинал путаться. Мысли разбегались в разные стороны, и я уже не пытался их собрать. Мне казалось, что уже поздно что-либо собирать, потому что все уже разрушено. Я терял последнюю надежду на спасение, утрачивал последние силы. Какой смысл человеку укладывать разбросанные вещи на полку шкафа, стоящего в доме, который разрушен до основания? Что мог я понять? Что мог я вынести из этих развалин? Люди, находящиеся в безнадежном положении, иногда пытаются что-то делать. Но мысль о том, что все уже кончено, давит им на голову, и они видят, как все валится из рук. И когда, казалось бы, очевидным становится тот факт, что уже ничего сделать нельзя, безумцы дрожащими руками хватаются за первую вещь, на которую падает их взгляд, и, заранее зная, что у них все равно ничего не выйдет, они начинают с ней возиться, каким бы абсурдным ни представлялось им самим это занятие. И в таком положении находился я. Я знал, что дом разрушен, и что с этим уж ничего не поделаешь, таков был мой выбор. Но я все ещё сидел на развалинах, среди навсегда потерянных для меня вещей. И я брал эти, утратившие всякий смысл, вещи в руки и пытался делать с ними привычные дела, и они также были теперь бессмысленны. И все теперь было бессмысленно. У меня не было больше дома. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, В КОТОРОЙ ЯНУС БРОДИТ ПО ОБЛОМКАМ СВОЕГО ДОМА И НЕ МОЖЕТ НАЙТИ В СЕБЕ СИЛ, ЧТОБЫ ПОКИНУТЬ ЭТИ РАЗВАЛИНЫ Я вспомнил о Кристине. Кристина была моей хорошей знакомой, с которой мы проводили долгие часы в беседах о жизни. Мы встречались около года. И всякая наша встреча целиком посвящена была общению. Мне нравилось делиться с ней своими мыслями, нравилось слушать, что рассказывает она. Наверное ей тоже это нравилось. Кристина казалась мне идеалом невинности и нравственной высоты. Но теперь и её не мог воспринимать я иначе, как смешав с грязью порока. Ибо все старое умерло для меня, утратило свой смысл. Значит умерла и прежняя светлая Кристина. Мысль моя совсем запуталась. Теперь она блуждала по темному кладбищу, где покоились обломки когда-то до боли знакомых мне вещей. И образ некогда светлой Кристины был среди них. Теперь он был весь перепачкан и валялся на развалинах, как старая никому не нужная фотография. Я подошел к нему ближе и дрожащими руками схватил его. Я подумал, что, быть может, светлая Кристина могла бы стать для меня чем-то, вроде посредника, который сумел бы провести меня через эту пропасть кошмарных развалин и утрат, через холодные руины, в которые обратился мой мир, к новому миру, наполненному новыми надеждами и новыми смыслами. Но мысль эта была настолько слаба и безжизненна, что больше походила на умирающее животное, нежели на эликсир, дающий жизнь. И я, спутав её с прочими обломками и ненужным хламом, заполняющим собой весь мой мир, отбросил эту мысль в сторону. Я задумался. Странно было мне тогда, восседая на обломках разрушенного мною храма своих надежд и смыслов, понять простую истину, факт, что мне становилось все хуже и хуже. Но еще более трудным, даже почти невозможным представлялось мне сознание того факта, что я все ещё живу, продолжаю жить. И на чем только держится эта жизнь? Но сознание не позволяло мне этого понять. Я и не подозревал, какой страх теперь наполнял все мое существо. Мне казалось, что я просто сижу в автомобиле и куда-то еду, а пока еду, размышляю. Вот и все. Но может быть, в такой простоте и заключалось все мое спасение? Я уже боялся думать: мысли стали неуправляемыми. Они развивались бессознательно, и поток их ничто не могло остановить, даже забытье. Я снова попытался стать злым. Но сознание мое так ослабело за все это время, прожитое мною со вчерашнего вечера, что злобу мою можно было уподобить лишь злобе раненого животного, которое прикладывает последние силы, чтобы защитить себя от хищника. И все-таки я предпочел для себя злобу умирающего, чтобы огородить ею свой труп от хищных мыслей, этих ненасытных гиен, что внезапно наполнили мою голову. И я знал: я был этим хищником, той гиеной, затравившей больное животное и доведшей его до гибели. И я почти готов был к тому, чтобы вынести себе окончательный приговор. Мысли, которые до теперешнего момента вызывали злость во мне, все умножались и становились, как мне казалось, все неразрешимее и сложнее для моего сознания. И «Крейцерова соната» была той силой, которая привела их в движение, и обрушила на меня эти мысли во всей их абсурдной неразрешимости. Иногда наступали моменты, когда мне казалось, что вот-вот, ещё немного, и я найду истину, одну единственную и способную разом решить все окружившие меня, подобно охотничьим собакам, затравливающим волка, безумные вопросы. "…либо истину, либо смерть." И на секунду мне становилось легче: появлялась надежда, надежда на то, что мне удастся-таки найти важнейший стержень, основание, и тогда уж я без труда отыщу свое место в жизни, свой смысл, свою цель… Но секунда проходила, проходило затмение. И ещё отчетливее различал я скрип шестеренок пущенной мною же в ход судебной машины, созданной мною для того, чтобы вынести над собой приговор. И вновь наступало отчаяние, но только ещё большее, чем прежде; и уже очевидней становилась мне моя вина, и уж видел я, как поднимается над моей головой меч. Я все сопротивлялся. И моя предсмертная злоба не утихала. Но другой я, тот самый, кто довел меня до этого положения, знал уже мое больное место и оттого продолжал бить по нему. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ, В КОТОРОЙ ЯНУС ИССЛЕДУЕТ СТАНОВЛЕНИЕ СОКРАТИЧЕСКОЙ СТОРОНЫ ДУШИ ЕГО, ПЫТАЯСЬ НАЙТИ В НЕЙ ОСНОВАНИЕ ДЛЯ СВОЕЙ ДАЛЬНЕЙШЕЙ ЖИЗНИ Мысли эти возникали у меня и раньше. Но я все откладывал их, ссылаясь на то, что у меня нет времени. Я говорил, что для того, чтобы решить их, надо сперва ответить на подводящие к этим проблемным мыслям вопросы, более простые, но требующие тем большего внимания в силу своей большей важности. И я искал ответы на эти, по своей сути, второстепенные вопросы. И решал их. И так выходило из под моего пера одно сочинение за другим. И хотя сочинения эти были безусловно важны для становления моей мысли, хотя они закладывали надежный фундамент для всякого последующего размышления, всякой мысли, все же в них не было ответа на главный вопрос. И так я откладывал главное ради второстепенного. Но время шло. И главные вопросы обрастали своей значительностью. Я читал дни напролет. Толстой, Достоевский, Гоголь, Пушкин, Лермонтов, Салтыков-Щедрин, Тургенев, Лесков, Булгаков, Замятин, Бунин, Андреев; я пропускал через себя – свои мысли и чувства – множество писателей, русских и зарубежных, старался понять каждую мысль, каждое закладываемое писателем в свое произведение чувство. Я открывал для себя в произведениях художественной литературы мировые проблемы человечества. И я жил этими проблемами, и своим неокрепшим умом пытался решать эти проблемы. Я думал о вере, о религиозном убеждении человека, о Боге, о свободе, о добре и зле, об угнетаемых народах, о всеобщей любви и о счастье. И все интересовало меня. Я чувствовал, что с каждой прочтенной мною книгой интерес мой к человечеству, к миру возрастал, становился ещё сильнее. Но больше всего интересовала меня проблема нравственного становления человека. Потому что и сам я хотел стать идеалом, совершенным человеком. И ответ на эту проблему искал я не только в книгах, но и в своих многочисленных рассуждениях. Писателем, который основной темой своих произведений сделал нравственное становление человека, был Л. Н. Толстой. И раз открыв для себя этого писателя, я всей душой привязался к нему и решил прочесть все его труды на литературном поприще. Поначалу я ожидал, что Толстой, как он часто это делал, приступит к решению интересующей меня проблемы постепенно, издалека. Но я ошибся: Толстой сразу взялся за правду, сорвав с неё все приличествующие ей покровы лжи и лицемерия, без которых первая, чувствуя себя слишом откровенной, предпочитала вовсе не появляться в обществе. Толстой писал о том, как слабые в моральном отношении отроки, чей разум не окреп достаточно, чтобы видеть добро и отличать его от зла, и, кроме того, чтобы иметь в себе силы оказывать сопротивление всякому злому началу в их душе, эти самые отроки, поручая слепым влечениям быть их наставниками в деле бытия в мире, шли на грех ради удовлетворения своих страстей, а потом, сознавая содеянное, горько раскаивались в том, что сделали. Но совершенного не вернуть назад. И было уж поздно, и они, эти слабые души, теряли себя. И такие проблемы, связанные, в первую очередь, с нравственным становлением сознания человека, эти проблемы, войдя в мою, неокрепшую ещё для подобных рассуждений душу, так стали близки моему сердцу по своей необыкновенной важности, что решение этих вопросов я сделал смыслом и целью своей жизни. Я читал и видел в чтении возможность решения все более мучавших меня вопросов, которых благодаря этому чтению становилось в моем сознании ещё больше. Когда я читал, я думал о том, что написано в книге. Когда же я спал, ел, гулял и т.д., то есть не читал, я думал о занимавших меня вопросах, и мне становилось тяжело на душе. Чтение было для меня чем-то вроде отвлечения от занимавших меня проблем, и вместе с тем чтение же рождало в моей голове новые вопросы. В то же время я был уверен, что именно благодаря этому чтению смогу найти ответы на главные вопросы. То есть книга была для меня и источником новых вопросов, и отвлечением от старых, важнейших вопросов, и средством их решения. И оттого мне иногда казалось, что, кроме книг и моих вопросов, все остальное для меня вовсе перестало существовать. Я чувствовал и гордился этим, хотя понимал, что так не должно быть.