Перейти к основному содержанию
Одиночество
"Большая жизненная философия маленького человека".
Пропасть, отделяющая воззрения внешнего мира от личных воззрения Льва Евграфьевича, уже давно потонувшего в омуте собственного одиночества, неподвластна какому-либо пониманию. Она всякий раз обнаруживается вдруг, когда выдаётся самый выгодный часок, по состоянию здоровья самого хозяина. В это бездельное, от непрестанной усталости времечко, Лев Евграфьевич любит невыносимо поболтать с предметами, его окружающими. Почти каждый раз во время таких встреч, с самого раннего утра, между ними происходят примерно такого рода разговоры…
— И как это погляжу я, в другой раз на вас, — говорит Лев Евграфьевич, поворачиваясь на часы, — живёте вы дюже бессовестно! Только бы бежать да бежать дальше, чем надобно! Ну куда вы торопитесь? Чего вам не терпится? Успеете ещё…
А ведь чувствуется, что делает хозяин это не без удовольствия, видится в нём самом необходимость собственного непосредственного участия в жилище своём и окружающих его домашних предметах, когда он сам наводит некий порядок, подсознательно радуясь, что с ним всё живёт вокруг его, и даже время существует с его ведома.
— Эки вы, такие сами, — встаёт он на стул, открывает крышку корпуса часов и аккуратно медленно переводит большую стрелку назад. — Это для вас-то, нетерпилы, первое удовольствие – бежать впереди меня. Нет бы хозяйствовать, да работать как следует, — бурчит под нос Лев Евграфьевич, — Нет, что ты… Это для вас первое наслаждение! Нет у вас охоты никакой – жить не супротив… Коли, ежели вы часы, так должны и справляться надлежащим образом, чтобы не ходить человеку каждый раз и не смотреть с великой надобностью, боясь ошибочных проявлений.
Против этих наставлений никто не возражает хозяину, а ему этого и надобно. Лев Евграфьевич начинает выбивать трубку так, словно это некий тонкий механизм или дивное устройство, в случае поломки которого может случится непоправимое.
— Ты уж сделай милость, извини, — обращается он, с невероятной нежностью, к курительной трубке, — а только что разговор твой вполне довольно дурацкий, коль не хочешь никак выколачиваться. Что уставилась? Может я от этого сильнее кашлять начну или захромаю на обе ноги… Так, что ли? А может и невредим буду… Недолго ведь осталось-то. Что? Молчишь? Вот и помалкивай.
Лев Евграфьевич переходит к цветку – оглядывает со всех сторон. Уже надобно набить табаку перед завтраком, но он делает решительный шаг к столу и выдёргивает свободной рукой вместе с комом земли герань из глиняного горшка.
— Ахх… — на всю комнату!
А ведь чувствовал хозяин, что не один он тут живёт, что рядом с ним есть ещё какое-то существо, которое дышит и существует вот тут, прямо здесь, с ним. Оно излучает энергию, оно шевелится в своём мире, в своих думах, но оно рядом. Лев Евграфьевич, не выпуская из рук трубки, другой приподнял на свет кончиком обычной столовой вилки, извивающегося во все возможные стороны червяка. Очки не врали. Да, это был обыкновенный червяк.
— Вот оно что, ныне-то, как всё и повернулось, — шевелит губами старик, — надо же, козявина тута проживает. Може, ты и цветок мой жрёшь? Вона, болеет же… Как и я.
Сразу время остановилось, хоть на миг, не зря же стрелку переводил Лев Евграфьевич, светлей даже вокруг стало от новых мыслей, от новых действий, от ощущений новых под впечатлением, хоть какой-то бы ни было, но новизны.
— Живёт же, тварь такая! — разглядывает червяка хозяин дома. — А ведь и тебе тоже денег не надобно. Тебе, чтоб было вот тут — всё под рукой… Всякая дрянь, чтобы была при доме. Чтобы тебе в люди в какие не ходить по больному сердцу, чтобы и хлеб, и чай были… Крупа там какая или ещё чего… Куда тебе гнаться за деньгами-то? Охх… Одно расстройство только для старой жизни нашей. Глупость опять же говорю в который раз. И когда это бывало, чтобы без денег? Ах ты, горбоносый ты человек, больше ничего… Послушать тебя – смеху с ведро надобно. Кабы нам этого вреда-то побольше, да почаще… А то от хлеба – польза, от табака – польза, а от денег – вред. Выдумал, нечего сказать, искусно-то как. А где ты хлеба того возьмёшь? Сам посеешь? Пойми, ты – дикая скотина, — говорит Лев Евграфьевич то ли червяку, то ли себе самому, — это вековечный химический процесс жизненный, переплетён он во всех направлениях страданиями всяческими и сердечными тоже, радостями с горестями. Тут слышен плач в темноте ночной, а где-то стоны неимоверные со скрежетом зубов оставшихся. А в конечном итоге – что? Ну, что? Я стою и с червяком разговариваю на полном серьёзе, которого через секунду выкину в мусорное ведро, а потом… А потом – меня… А ты? А ты – деньги…
Володь, привет, опечаточку поправь "окружающих его домашних предметАХ". А философия понятная.))
Замечтательно, только показалось оборвано. Концовочку бы на пару строк.
Эт я сдерживаться учусь))) Самое главное вовремя остановится, тем более, если знаешь, что в финале нечего сказать))) Каждый прочитавший по своему должен додумать, наверное... Впрочем, обязательно прислушаюсь к замечанию. Спасибо!
Володь, вовремя остановился. Все сказал. Дальше - размышления читателя о своем, о себе, родимом.
Тоже так думаю... Об этой кажущейся недосказанности вплотную задумался, когда писал про Ваську Сома, которого мать топором пьяного убила. Ведь первоначально я так финал и оформил, и ясно показал, что мать долго стояла с топором и потом сделала своё дело. Но ведь главное-то не в этом, ведь половина читателей будет говорить, что правильно она сделала, а другая половина - ровно наоборот. главное, чтобы читатель про себя этот момент отметил так, как ему хочется, но не зацикливался на данном эпизоде, а проджолжал рассуждать, как и почему всё это произошло. Также и здесь, в "Одиночестве" - неважно, что было дальше, - главное задуматься и влезть в образ старика. А тут есть над чем подумать, один червяк чего только стоит... А ведь это конкурсная работа - написать рассказ с картины художника. Сначала не хотел, но потом толчок какой-то и картина вроде даже стала не причём, когда стал залезать в глубину образа... само всё полилось красками словесными и сказалось, наверное, из самого дна подсознательного колодца...