Перейти к основному содержанию
Царь и Пёс
Предисловие Предлагаемый вашему вниманию текст содержит в себе ряд косвенных свидетельств о собственном происхождении. Так, судя по тому, что он содержит комментарии в виде сносок, иногда полемизирующие с его основным содержанием, в окончательном виде он принадлежит перу нескольких (возможно, двух) людей. Судя по встречающемуся в сносках слову «подлинник», перед нами перевод какого-то подлинного текста, написанного, возможно, на древнегреческом языке. В тексте встречаются косвенные указания на время его происхождения — не раньше 1961 г. (указание на русских космонавтов). При тщательном анализе сносок обнаруживается, что переводчик (если только он один) в ряде мест весьма критично относится к тексту — например, комментируя химический пример с сульфидами и сульфатами; в других же местах, напротив, будто бы не замечает явной несуразицы; например, мимо его внимания прошёл вопиюще натянутый пример с воздухом и водой в конце текста. Остался никак не откомментированным эпизод, в котором Сиддхартха Гаутама изучает китайский язык — судя по обильным комментариям к греческой и санскритской семантике, переводчик знаком с этими двумя языками, но не знаком с китайским. Да и сам перевод в ряде мест оставляет желать лучшего; остаётся выразить надежду на то, что потеряв художественную прелесть первоисточника, если таковая имела место, он не утратил достоверности последнего. Специально для данной версии: все сноски преобразованы в концевые и отмечены в тексте цифрами НЕ в верхнем регистре, а обычным шрифтом. -*- Афины залиты солнцем по самую щиколотку, а зной течёт сверху ещё и ещё. Босой ногой на камень уже так просто не наступишь — лучше уж сейчас ходить в сандалиях. В такую погоду, пожалуй, запросто можно отправляться на войну без шлема, так как перегретая голова по свойствам вполне его заменяет — тяжёлая, горячая, звонкая и пустая. Одним словом, бронза. Даже глаза изменяют своему обыкновению: они втягивают свои тонкие невидимые щупальца, с помощью которых, как говорят иные философы, и происходит зрение, и начинают непосредственно ощущать весь жар и всю тяжесть солнца. О, Гелиос! Скоро весь мир закипит — конечно, если главным из четырёх его элементов является вода. Да уж, водицы бы ключевой! Листья олив и смоковниц кое-где начинают желтеть — деревьям тоже не хватает живительной влаги. Если их вдруг касается мимолётный ветерок, то они шелестят настолько отстранённо, что даже Платону со своими рассуждениями было бы до них далеко. Если бы только Платон мог шелестеть… Говорят, далеко-далеко в сторону восхода солнца (о, как оно печёт, совсем допекло!) есть великие пески, и в них растут деревья… тамошние называют их «саксаул». То ещё название, всё равно, что ящерицу назвать грохочущей травой1. Вот на что, пожалуй, должна быть похожа платонова силлогистика! Кстати, говорят ещё, что в тамошнем песке летним днём можно запечь яйцо быстрее, чем на огне. Значит, у нас тут ещё не так уж плохо. А вот на краю Агоры в жидкой тени увядающей смоковницы стоит собака Диоген и дрочит. Удовольствие на его лице явно разбавлено ехидцей, которая, однако, не мешает ему сладострастно приподниматься на цыпочки. Кажется, все Афины уже слышали его комментарий по этому поводу: «Вот если бы можно было так же легко утолить голод, поглаживая живот!». Говорят, вчера этот странный человек выбросил свою миску, сказав, что харонова лодка такой тяжести не выдержит. Под соседним деревом развлекается пара мальчишек. Они где-то добыли хвост от дохлой собаки. Один из пацанов удерживает его рядом с тем местом, где у Диогена, соответственно, находится фаллос, и старательно повторяет диогеновы движения рукой то по шерсти, то против шерсти. Второй бегает вокруг него на четвереньках, лает, рычит и иногда покусывает своего товарища за икры. Диоген вовсе не обижается. Пусть это делают другие, если им охота нести в душе груз обиды. Но ведь вполне возможно, что для Харона обида весит больше, чем миска и кружка вместе взятые. И если её не переправишь на ту сторону Стикса, то на кой ляд она вообще нужна? Зачем подбирать и таскать с собой всякую дрянь? Ступени храма Матери богов сегодня пусты большую часть дня. Агора тоже почти пуста; если не считать Диогена и двух мальчишек, на ней за прошедшее с окончания утра время появилось не больше пяти человек. День не базарный, не рабочий, не людный. Даже жители Керамика, наверное, попрятались по домам, и гончарные круги в их дворах выглядят как одинокие огрызки яблок на подносах. Кто знает, может быть с некоторой высоты и все Афины выглядят сейчас как сушёное яблоко раздора… По-своему добрый, хороший день. Жара такая, что раздоры между промакедонской партией и патриотами Аттики, похоже, высохли и сморщились — и это не смотря на то, что именно сегодня утром в Афины прибыл Александр. —*— Александр Македонский вряд ли нуждается в представлении. Он — царь. Это знают все. Это знает и он сам и пользуется этим знанием, властвуя над людьми. Однако, есть в нём ещё что-то, что, кажется, даёт ему власть не только над родом человеческим. Показательна в этом смысле история его, так сказать, знакомства со своим конём Букефалом. Александр был ещё юношей, даже, пожалуй, мальчиком, когда его отцу Филиппу привели на продажу коня. Конь не покорился никому из царских приближённых, Филипп рассердился и приказал увести его, и тогда юный Александр сказал вслух, что люди трусливы, по каковой причине и теряют такое сокровище. Оставляя в стороне историю того, как ему удалось подчинить себе Букефала, можно задаться вопросом: почему и зачем ему понадобилось это говорить? Незадолго до этого, беседуя с товарищами, Александр сам дал ответ на этот задаваемый нами самим себе вопрос. «Вот так отец покорит всё, а мне не достанется ничего», — сказал он об очередной победе Филиппа. Напрасно афинские обыватели считают Александра честолюбивым. Он интересовался не честью, а личной властью. Личной, то есть не принадлежащей ему по праву занимающего престол, а принадлежащей ему по праву человека, который её взял. А интересовался он ей потому, что всё непокорённое, независимое и неуправляемое вызывало в нём чувство, которое большинство называет отвагой, а проницательное меньшинство — страхом наизнанку. Недаром же говорят: чего человек боится, ты поймёшь по его отваге2. Не ведает страха кошка перед мышью, волк перед зайцем и человек перед копчёной рыбой. Но достаточно представить себе, как твой потенциальный обед выскакивает из миски и атакует тебя, высматривая мёртвыми свернувшимися от жара глазами твои уязвимые места, и отверзает страшную пасть для последнего укуса… Вот тут-то и проявляются отвага, доблесть и героизм. Человек, с детства не изведавший страха, никогда не будет и героем. Букефал был для Александра именно таким потенциальным обедом. Позже его аппетиты распространились на всю Элладу, а затем и на варварские страны — к описываемому моменту он положил глаз на Персию. Вернёмся к описываемому моменту. Царям свойственно жить во дворцах. Поскольку именно этой скромной роскоши в самом демократическом городе Ойкумены нет, Александру пришлось выбирать себе место постоя так, чтобы и дом, и его хозяин оказались достойны такой чести. Ну, и кроме того, чтобы этот последний (об этом мог догадываться только сам царь) был потенциальным обедом. Честь — это лишь для поддержания репутации как одного из рычагов власти. И царь выбрал дом Кратета. Кратет как потенциальный обед был философом. Философы вообще — народ слабо управляемый, а школа киников, к которой принадлежал Кратет, была в этом смысле воплощением непокорности. То есть не то чтобы они как потенциальный обед выпрыгивали из миски — они, казалось, покинули её раз и навсегда. Кратет же как достойный принять царя человек принадлежал к одному из самых знатных фиванских родов. Впрочем, прожив у него пару дней, царь обнаружил, что тот обходится с Александром с удивительной, не свойственной аристократам простотой. Солдафонством здесь отнюдь не попахивало, но Александр скорее почувствовал, чем понял, что всё же есть нечто, роднящее принявшего его с любым солдатом на поле боя: Кратет будто был лично знаком со смертью и знал, что она всех сравняет. На третий день постоя у Кратета царь спросил его: — Ты ведь философ? — Был философом, — ответил тот, накручивая на палец прядь своей волнистой бороды. — Почему же ты перестал им быть? — задал вопрос Александр, непроизвольно погладив бритый подбородок. — Философией надо заниматься лишь до тех пор, пока не поймёшь, что между начальником войска и погонщиком ослов нет никакой разницы, — без тени дерзости ответил бывший философ и спокойно улыбнулся. — А дальше? — рука Александра с какой-то задумчиво-непонимающей растерянностью замерла на подбородке. — Спроси у Диогена. — Диоген? — взор Александра метнулся куда-то вбок, затем взлетел к потолку, — Рождённый Зевсом3? А я его знаю. Он был пленником моего отца. Я видел его пару-тройку лет назад после битвы при Херонее. — Ты его видел, ты прав. Но ты его не знаешь. — Так пригласи его сюда и познакомь нас. — Ты уверен, что ты этого хочешь, царь? — Кратет сделал ударение на слове «царь». — Когда я хочу, я всегда уверен, — щёки Александра покраснели, — Пригласи его сюда. А я тебя награжу: восстановлю твои родные Фивы. Типичный царский жест! Мол, что нам стоит заново отстроить самый крупный город Беотии? Но жест этот был сделан Александром неспроста: слова «ты его не знаешь» для него были равнозначны указанию на непокорённую часть мира, и это задевало за живое. Кратет отделил от бороды вторую прядь и начал скручивать её с первой. — Ты разрушил Фивы, и ты оставил нетронутым среди развалин дом Пиндара. Но скажи, где теперь живёт Пиндар? Царь молчал. Может быть, до него впервые дошёл смысл того, что фиванского поэта уже больше ста лет нет в живых. — Ты можешь восстановить Фивы, но скажи, где тогда будут жить фиванцы? Александр молчал и продолжал смотреть на волшебные превращения бороды Кратета, как он мог бы смотреть на огонь или на закат солнца, или на трупы врагов, или на полёт ласточек. — К тому же если ты их и восстановишь, какой-нибудь новый Александр снова их разрушит. Я прав или ты не понял? Александр наблюдал, как третья прядь сплелась с двумя другими в тугую косичку, и левая рука бывшего философа щепотью придерживала косичку за самый кончик. — Ну, да пребудет с тобой твоё мужество и да снизойдёт на тебя мудрость. А я пойду к Диогену и попробую пригласить его сюда, — Кратет, расплетая косичку на бороде, встал и удалился. —*— Диоген сидел в тени храма Матери богов невдалеке от своей глиняной бочки и смотрел на землю. Глаза его были открыты, на губах происходила игра спокойной, радостной и язвительной полуулыбок. Подойдя ближе к нему, Кратет заметил, что учитель разглядывает два знака, выложенные на земле очень знакомыми мелкими белыми камешками. Один из них был крестом, состоящим из четырёх букв «Γ» (гамма), другой — его зеркальным отражением. — Посмотри на эти символы, друг, — произнёс Диоген, не поднимая взора, — они родились в Индии, там их называют «су-асти», по-эллински «благое бытие». А вот этот, сделанный из четырёх «Γ» — его можно озвучить, например, так: «Познание — источник тишины и смеха». — Озвучить? Ах, ну да, четыре гаммы4. А второй? — Второй… Ты ведь знаешь, Кратет, что эти латины сделали с нашими буквами. Так вот, это у них, — Диоген закрыл ладонями от взгляда Кратета верхнюю и две боковые ветви знака «обратное су-асти», — вот это, то, что ты видишь — буква лямбда. Такой вот крест из четырёх латинских лямбд. И озвучить его можно по латыни. Например: «Lectio Leti Libero ex Libidinum», по-эллински «Принятие смерти освобождает от желаний». Диоген задумался. Задумался и Кратет. Но учитель оборвал ход его мыслей: — Ты что, слушал всю эту фигню, которую я говорил?! …Выйдя из ступора, Кратет принялся теребить бороду. Намотав её прядь на мизинец, он спросил: — А что такое фигня? — О, это слово подарил мне космос, и я его люблю. Знаешь ведь, смоковницы называют ещё фигами. Так вот, «фигня» звучит лучше, чем «смоковня». — Звучит лучше. А что оно значит? Диоген взглянул на Кратета, оценивая, готов ли тот принять байку в качестве ответа. — На финикийском берегу живёт множество евреев. Их легенда гласит, что первые созданные Богом мужчина и женщина съели яблоко с дерева познания. И тогда они поняли, что обнажены, и прикрыли причинные места листьями смоковницы. — И что? — «Фигня» — это слово обозначает жалкое прикрытие для чего-то самого важного и потому запретного, что ты знаешь. По сути, любое слово — фигня. Оба замолчали. Какое-то время спустя Кратет в очередной раз понял, что ни с кем ему не молчится так хорошо, как с Диогеном. Когда фиванец собирался покидать учителя, он вдруг спохватился и сообщил: — Александр хочет с тобой познакомиться и зовёт в гости. — Передай ему, что овёс к лошади не ходит, — сказал Диоген и спокойно улыбнулся. Кратет принялся наматывать прядь своей бороды на указательный палец, как бы старательно записывая в память то, что сказал ему Пёс. — Намотай её на хер и так и ходи, — язвительно предложил Диоген. Кратетова рука замерла, он на секунду остолбенел, а затем они оба, Пёс и фиванец, заржали как два жеребца и крепко обнялись. —*— Быть знакомым со смертью — почти наверняка значит не бояться её. Диоген — судя по всему, учитель или старший товарищ Кратета. Значит, и он не боится смерти. Значит, силком его к себе прийти не заставишь, если только, в буквальном смысле слова, не накинешь на него силок или сеть. Но разве это способ знакомства? Примерно так попытался рассудить Александр, перебесившись из-за отказа Диогена нанести ему визит, казнив сгоряча пару своих охранников и, наконец, успокоившись. Впрочем, успокоение его было весьма относительным. Во-первых, всё-таки… всё-таки… всё-таки, кем надо быть, чтобы отказать ему, царю?! Во-вторых, что за оскорбительное сравнение его, царя, с лошадью?! Но! Какова фантазия! Восхитительный наглец. Царю очень хотелось посмотреть в глаза тому, кто смеет себя вести столь дерзко и… непонятно. Диоген был непонятен Александру, и Диоген был неподвластен Александру. Впрочем, не одно ли это и то же? Казнить его не было бы способом подчинения, сказал он себе. Придётся подойти к нему, как, кстати о лошадях, в своё время я подошёл к жеребцу Букефалу, сказал он себе. Мы ещё посмотрим, кто из нас лошадь, сказал он себе и вдруг споткнулся: ой, если он лошадь, то я овёс?! Вот ведь поворот, ворон его раздери. Он ещё много чего говорил себе, и было ясно, что философ зацепил царя. Ему казалось, что верёвочка, на которую его посадили (как вяленую рыбу), и другой конец которой был привязан к храму Матери богов, натянулась. Александр обошёл храм Кибелы почти кругом — а как ещё, когда верёвочка держит? — и нашёл Диогена на задворках любующимся полётом бабочки. Он сделал знак охране, чтобы та отстала. — Философ, — обратился царь к Псу, — я пришёл к тебе. Диоген оторвал взгляд от бабочки, которая как раз села на цветок — как всегда, не оставляя под собой почти никакой тени. — Кто ты? — Я Александр. — Мне известно твоё имя, хоть я и не согласен с ним. За твои проделки в Фивах тебя следует переименовать в Алетандра5. Но ведь твоё имя — это не ты, иначе ты состоял бы из звуков или букв. Я прав или ты не понял? Второй раз за последнее время царю задавали этот дурацкий, не оставляющий выбора вопрос, и второй раз он не нашёл что сказать. — Ну ладно; скажи, зачем ты пришёл ко мне, если ты меня боишься? Может, именно поэтому? — Я никого не боюсь, — лицо царя начало приобретать отчётливый румянец. — Ложь, миф для народа. Красный-то ты красный, а глазки-то потупил, пытаешься разобраться в своих чувствах. Если бы то, что ты никого не боишься, было бы правдой, ты не имел бы охраны. Хорошо, ещё вопрос: что ты собираешься делать ближайшие десять-двадцать лет? — Я покорю весь мир и стану великим владыкой. — Ты до сих пор мечтаешь вырасти, македонский царь6? У тебя, похоже, были проблемы в детстве. Но во имя Зевса, неужели ты думаешь, что покорив весь мир, ты не найдёшь, чего бояться? Лицо Александра всё больше и больше заливалось краской, а кулаки непроизвольно сжимались. Его бесил этот человек. А на лице Диогена присутствовали спокойная улыбка и бездонные глаза. — Правда, удивительно? — вновь заговорил он, — один человек может управлять телом другого человека. Где же тогда границы между людьми? Я захотел, чтобы твоё лицо покраснело, и твои руки сжались в кулаки. Я этого добился. Я тоже владыка. Теперь Александра бесил не только этот человек. Теперь Александра бесил и сам Александр. — Ты ведь заметил, что я сказал «тоже». Потому что и ты тоже, — Диоген перешёл на тихий шёпот, и Александр вынужден был наклониться к нему, — ты величайший владыка. Ты владыка всего мира. Даже больше — ты бог. Александр выпрямился. — А ты не философ, а грубый льстец, — казалось, он потерял к Псу всякий интерес. — Я не льстец, я говорю правду, — ответил Диоген громко и уверенно, — только ты ещё не знаешь этой правды. Ты не знаешь, что ты уже царь. — Как это так — не знаю? — интерес царя к Диогену вновь напомнил о себе. — Так вот, не знаешь. Ты думаешь, что ты царь Македонии? Неправда. Царь Македонии — это всего лишь место, которое ты временно занимаешь. — Как это временно? — А ты что, решил записать свою царскую роль в список бессмертных? Так вспомни, что и боги свергали друг друга с престола. Ты не македонский царь, ты лишь временно занимаешь это место. — Тогда кто же я? — Ты уверен, что хочешь это знать? — Когда я хочу, я всегда… — Александр почему-то осёкся, и заигравший было на его щеках румянец пропал. — «Всегда» — очень вредное слово. Когда ты уже действительно поймёшь, что уже не боишься узнать, кто ты — приходи ко мне. Диоген отвернулся, давая знать, что аудиенция окончена, и продолжил наблюдать за бабочкой. «Точно, чокнутый, не зря об этом афиняне говорят», — подумал Александр и дал страже знак, указывающий, что его надо сопроводить назад в дом Кратета. И только он сам мог догадываться о том, что мысль о сумасшествии Диогена — это лишь его внутренняя попытка защититься от прыжка потенциального обеда из миски. —*— Над Афинами разливается закат — багровый, как лицо Александра, когда тот гневается, но никого не пугающий, а напротив, абсолютно умиротворённый. Звуки рынка, звуки рассуждающих философов, звуки птиц, жуков и мух, звуки впряжённых в повозки волов и вращающихся на осях колёс — всё растворяется в этой умиротворяющей багровости, и огромный хитон неба с уже блеснувшей бляшкой вечерней планеты на плече, и огромное сплющенное Солнце, сплющивающееся всё больше и больше под поклажей наступающей ночи и тонущее в океане горизонта, и льняной силуэт луны, льнущий к Водолею и любующийся не то земным покоем, не то самим собой — эти трое и многие другие, и многое другое сразу как-то становится заметным и важным, становится единственным, что есть важного в мире, а может быть, и вообще единственным, единым и неделимым, потому что как можно разделить мир на то и это, на там и здесь, на тогда и сейчас, на страх и отвагу, на добро и зло, на атомы и пустоту? Всё едино. Всё наполнено миром и покоем. Всё багровеет, затем темнеет и затихает, всё закатывается и блестит на плече неба, всё любуется земным покоем или самим собой. Всё укладывается спать — вот что такое сумерки. До завтра! До завтра, моё всё, моё любимое, восхитительное всё! Где-то на окраине Керамика всё напевает тихую колыбельную песнь своему сыну, и этот сын всего, гражданин мира — он тоже всё — засыпает, посасывая палец, и ему уже снится удивительный сон, в котором он пролетает над чужими странами, над горами, над морями, а где-то там, в глубине моря или на вершине горы прячется могучее, но спокойное всё, пропившее свой трезубец или проигравшее в кости все свои громы и молнии и оттого бессильное злиться, а следовательно, радостное тихой радостью и позволяющее яркому солнцу заливать всё днём и отдыхать от трудов ночью, ибо всё циклично, ибо всё приходит и уходит, а также и луне ночью заливать всё дивным серебристым светом, а днём лишь изредка показывать свой выцветший лик на выцветшем небе, но сейчас не день и не ночь, пусть юный гражданин мира уже смотрит второй или третий сон про Посейдона и Зевса — сейчас не ночь и не день, сейчас сумерки. Сейчас как раз то время, когда вечерняя планета блестит на плече неба всё ярче, а солнце уже готово бросить свой последний пронзительный луч в багрянец небес — последний на сегодня, но лишь очередной, бесконечный по счёту в бесконечном круговороте дней, лежащий как раз посередине этой бесконечности. Последние философы, последние торговцы разбредаются по домам, лишь где-то на земле лает собака, невидимая и одинокая, да где-то на небе, ниже линии горизонта, молчаливо сияют на пару Большой и Малый псы. —*— — Куда ты собираешься идти, царь? — спросил Кратет у Александра, видя, как тот подставляет ногу рабу, в число обязанностей которого входит надевать владыке сандалии. — Это не твоё дело, бывший философ, — резко ответил македонец, и столь же резко порозовели его щёки. — Воля твоя, но я спрашиваю именно потому, что знаю, куда ты идёшь. — А ты сейчас пойдёшь к воронам, если так много знаешь, — ещё более резко ответил Александр и покраснел до корней волос, — чем дольше я у тебя живу, тем больше у меня чешутся руки тебя казнить. — Ты нетерпелив, царь. Обещаю, что умру обязательно. Когда-нибудь, — рука Кратета потянулась к бороде. Вдруг его губы искривились, быстрый смешок сорвался с них, фиванец вытянул средний палец, сжав остальные, и намотал на него приличный клок растительности. — Вот что я делал до сих пор, не отдавая себе в этом отчёта, — победно сказал он и тут же задумался, — интересно, откуда это у меня? — О чём это ты? — спросил Александр, подставляя рабу другую ногу. — Говорю о своём, умалчиваю о нашем с тобой общем. — Да? — Александр не нашёл ничего, что можно было бы прибавить, и принялся вертеть в руке и взвешивать на ней меч. Затем он нацепил его на пояс — всё-таки атрибут власти — и вышел. Он опять направлялся к Псу. Почему? Потому что Пёс был прав. — А вот и владыка Македонии вернулся, — язвительно прокомментировал его появление Диоген, вылезая из своей бочки, — А у меня для тебя новость. — Какая новость? — Для меня далеко не новая. Несколько лет назад оракул сказал мне, что я умру в один день с македонским царём. Правда, не сообщил, с каким именно. Вот ведь забавно, да? Александр оказался не готов поддержать странное веселье этого странного человека и только сказал: — Я пришёл, чтобы тебя послушать. — Знаем мы вас. В прошлый раз ты приходил, чтобы на меня посмотреть, теперь — послушать, в следующий раз — пощупать, потом понюхать, облизать и всё такое. На щеках царя заиграл нервный румянец. — Поразительно, — сказал Диоген, — каждый раз, когда наш македонец чувствует себя героем, его лицо становится красным, как головка встающего члена. Кулаки Александра сжимались, но когда сила сжатия переступала какой-то порог, он их судорожно разжимал. Почему-то никак нельзя было просто подойти к этому оборванцу и набить ему морду. Может быть, потому, что Пёс был прав. Услышав из его уст о страхе и детских проблемах, царь сделал над собой усилие и сказал себе то, что, если честно, боялся сказать раньше. Он просто стремится перестать бояться. А чего он боится? Чужого, незнакомого, неуправляемого. Вот так сознайся себе в этом — кто-нибудь догадается, что ты трус, пойдут слухи в войске, оно станет неуправляемым, а дальше — весь народ. И как это он мог так осмелеть, чтобы признаться себе в своём страхе? Но признание сделано, всё изменилось, и надо отыскать новый способ взять всё в свои руки. А Диоген не учит его ничему, только издевается, и это бесит. Иные чувствуют себя не в своей миске. Александр чувствовал себя сейчас — просто в миске. Как обед. — Ты знаешь анекдот про кулачного бойца? — весело подмигнул Пёс и рассказал историю про голову, которая такая маленькая, чтобы в неё труднее было попасть. Он очень живо изображал в лицах то вопрошающего мальчика, то пытающегося думать кулачного бойца. — А ещё я туда ем! — радостно закончил Диоген и, секунду подумав, сделал Александру предложение: — Так что можешь меня поколотить. Никто и никогда ещё так не измывался над македонским царём, и ему хотелось выть от бессилия. — Ты ведь, кстати, потомок Геракла, — вдруг стал серьёзным философ, — и, конечно, знаешь всё об его подвигах. Александр насторожился. От этого человека можно было ждать чего угодно. — А также, — продолжил Диоген, — Аристотель наверняка рассказывал тебе о подвигах Одиссея, Ахилла и других героев. — Кстати, какого ты мнения об Аристотеле? — ухватился Александр за возможность поговорить о ком-то другом. — О, этот человек знает очень много о жизни. Но, к сожалению, он не знает саму жизнь. — А Платон? — То же самое. Он знал всё о Боге, но не знал Бога. — А… — Довольно, — Пёс был серьёзен как никогда, — Скажи мне, что ты знаешь о жизни величайшего царя, создателя величайшего царства? Я говорю: «об его жизни», я не говорю: «его жизнь». — Кир? — Какой там Кир! Тому, о ком я говорю, все эти Киры, Камбизы и Дарии даже в подмётки не годятся. — Кого же ты имеешь в виду? Какой-нибудь Синнахериб? Рамсес? — Я гляжу, твои исторические познания не простираются намного дальше Инда. Садись и слушай. Речь пойдёт о Сиддхартхе Гаутаме. —*— Вообще-то, его звали Сирватасиддхартха. По-эллински это означает что-то вроде «совершенный во всех вещах» или «достигший предела». Сиддхартха — его сокращённое имя, а Гаутама — имя рода, из которого он происходил, точнее, имя предка — мудреца Готамы. Его царская династия же носила имя Сакиев. Сиддхартха Гаутама родился на 2-м году 54-й олимпиады, то есть был современником Пифагора; когда ему было четыре года, умер Солон, а в его семнадцатилетие скончался Фалес. Его отец, царь Суддходана, правил небольшим, но крепко стоящим на ногах царством Капилавасту, и правил весьма мудро. Крестьяне, подвластные ему, получали обильные урожаи зерна, называемого рисом, торговцы — обильные урожаи металла, называемого золотом, жрецы — обильные урожаи сущности, называемой духовной властью. Лишь одно сообщество до поры не снимало своего урожая — это были воины, и урожай жидкости, называемой кровью, ко времени рождения Сиддхартхи ещё не созрел. И это было хорошо. Страна Капилавасту орошалась многочисленными полноводными реками, осенялась рощами магнолий и бальзаминов, и над всем этим, включая и самого царя Суддходану, царили горы Гималаи, самая меньшая среди которых выше нашего Олимпа. По стране бродили многочисленные мудрецы, и один из них по имени Асита Девала явился ко двору Суддходаны как раз в тот день, когда родился Сиддхартха. Мать Сиддхартхи была такова, что о ней следовало бы рассказывать отдельно, и это будет удивительно красивая сказка. Эту сказку звали Майя — совсем как мать Гермеса. В ночь, когда она легла с Суддходаной и зачала Сиддхартху, ей приснился волшебный сон, будто бы ей во чрево вошёл белый слон с семью парами бивней. Сон стал достоянием царской семьи, и его, конечно же, рассказали Асите. Мудрец, услышав рассказ, пожелал осмотреть ребёнка и нашёл на его теле знаки избранности — 32 главных и 80 второстепенных. «Твоего сына ждёт особенная судьба», — сказал Асита царю, — если он изберёт земной путь, то станет царём всех царей, чакравартином, а если изберёт небесный путь, станет великим святым, санньясином». Царь задумался. Какому владыке понравится, что его сын может стать бродягой, пусть даже и святым? Он видел, что мудрец собирается уйти, и понимал, что думать надо быстро, реагировать мгновенно. Но как реагировать, где найти подсказку? И Суддходана проявил способность быть мудрым — он расслабился и очистил свою голову от всего, что мешало этой подсказке появиться. По легенде, она пришла от дворцового распорядителя. У него вышла какая-то заминка с рабами — возможно, раб, подносящий яства, попросту умер. И распорядитель подошёл к владыке с вопросом, не довольствуется ли тот прохладой, окружающей его. Суддходана вдруг почувствовал, что его, в самом деле, окружает приятная прохлада, и сообщил об этом распорядителю. Тот немедленно приказал опахальщику оставить своё опахало и прогнал его — как потом выяснилось, за пьянящим напитком и фруктами. «Вот оно, — понял Суддходана, — не говори другому о своих затруднениях и горестных мыслях». И он спросил Аситу о том, чего хотел получить меньше всего — как сделать, чтобы его сын стал санньясином. «Дай ему всё, пусть его тошнит от изобилия земных благ», — ответил Асита Девала и спокойно улыбнулся. Теперь Суддходана точно знал, чего НЕ следует делать с сыном; возможно, этот момент оказался ключевым в жизни Сиддхартхи, возможно, именно эта ситуация, именно этот распорядитель, именно этот умерший раб… Суддходана проявил себя не только как мудрый властитель, но и как знаток человеческих душ. Он отнял у сына все блага не сразу, а лишь по прошествии трёх лет — ведь это очень важно, чтобы в душе ребёнка успело запечатлеться, что богатство и роскошь, нега и безделье существуют в мире и иногда бывают доступны. Эти годы царь использовал для того, чтобы найти сыну должного приёмного отца. Лазутчики были разосланы во все концы страны Капилавасту, и они потрудились на славу. —*— — Скажи мне, Кратет, — завёл начинающую становиться привычной утреннюю беседу Александр, подставляя ногу рабу, в числе обязанностей которого было надевать владыке сандалии, — скажи мне, давно ли ты знаешь Диогена? — Давно ли я знаю Пса? Об этом нельзя сказать «давно» или «недавно». То, что я знаю учителя, не принадлежит времени, — отвечал бывший философ, руки которого с сомкнутыми в замок пальцами пребывали на животе. — Ну, хорошо, хорошо. Скажи, он всегда такой странный? — Странный? — пальцы Кратета дрогнули, один из них сделал несколько круговых движений, — Что сейчас странно, завтра обязательно станет привычным. Посмотри на жителей Афин: теперь у них в моде косить под киников. У каждого двадцатого на плаще дырка, как у покойного Антисфена, у каждого десятого плащ сложен вдвое, как у Диогена. Ещё лет двадцать — и у каждого пятого на плащ будет пришита овечья шкура, как у меня. Так что все странности Диогена, как и любые обыкновения обычнейшего из граждан — это полная фигня. — Фигня? — недоумевающе переспросил Александр, подставляя рабу другую ногу, — что это такое? Кратет вытянул средний палец руки, сжав в кулак остальные, и показал эту комбинацию царю тыльной стороной руки от себя. — Вот это видишь? Александр побагровел до корней волос, но потом, видимо, взял себя в руки — багровый цвет лица стал сперва алым, затем розовым, а потом этот розовый румянец пропал с большей части лица, сосредоточившись на скулах. — И что с того, что вижу? — спросил он с расстановкой. — Всё, что загораживает от тебя этот космический знак, и есть фигня. — Фигня, говоришь? — Александр не нашёл ничего, что можно было бы прибавить, и принялся вертеть в руке и взвешивать на ней меч. Затем он нацепил его на пояс — всё-таки атрибут власти — и вышел. Он опять направлялся к Псу. Ибо кто кроме Пса мог рассказать ему чудесную историю царя Сиддхартхи Гаутамы, в которой, возможно, кроются ответы на болезненные для Александра вопросы? В конце концов, он внёс в стройный мир Александра сумятицу, он влез со своими дурацкими страхами, о которых можно было бы молчать всю жизнь — вот он пусть и внесёт хоть какой-нибудь порядок. Не найдя философа ни у его глиняной бочки, ни где-либо ещё вблизи храма Кибелы, Александр принялся расспрашивать об его местонахождении у встречных граждан, и знавшие махали рукой куда-то в сторону не то Фив, не то Македонии, не то Олимпа, не то Полярной звезды. Правда оказалась проще. Спустившись с Агоры в указанном направлении, пройдя через Керамик и выйдя за городские стены, царь нашёл Пса сидящим на берегу Кефиса. Глаза Диогена были закрыты, тело расслаблено, руки лежали на коленях ладонями вверх. — Диоген, — позвал его Александр. — Молчи, говорливый македонец, — тихо прервал его философ, — просто садись рядом и слушай голос реки. — У меня нет на это времени, — голос царя, хоть и приобрёл полемическую нотку, стал тише, — мне надо многому научиться у тебя, а ведь скоро я покидаю Афины и отправляюсь завоёвывать Ойкумену. — Ну и дурак. Зачем тебе это? — Я завоюю мир, а затем буду почивать на лаврах, отдыхая от ратного труда. — Врёшь. А впрочем, неважно. Я вот уже отдыхаю. Если хочешь научиться хотя бы малому, садись и слушай голос Кефиса. Произнося всё это, Пёс не поворачивался к Александру, не открывал глаза, не изменял позу, не напрягался. Он продолжал слушать реку; просто в это звучание вплелась новая мелодия, которая очень хотела быть услышанной и настойчиво требовала ответа. Но теперь эта царская мелодия утихла. Что было делать царю? Он присел рядом с Диогеном, он закрыл глаза, а главное — его рот замкнулся. «Ну вот, я сижу рядом с Диогеном», — сказал про себя Александр и вдруг совершенно отчётливо услышал идущий из левой стороны собственной головы тихий и довольно скрипучий голос. «Ну и дурак», — сказал голос на чистейшем македонском языке. «Сам дурак», — ответил Александр про себя по-македонски, и вдруг до него дошло, что впервые в жизни он таким образом разговаривает сам с собой. — Что, внутренний голос? — неожиданно спросил Диоген. Александр покрылся румянцем и сжал кулаки, но голова его клонилась всё ниже и ниже. — Скажи, философ, я схожу с ума? Что мне с этим делать? — спросил он чуть слышно. — Сперва скажи «да». — Ну… Да. — Не «ну да», а «да». — Да. — Громче! Уверенней! — Да! Внутренний голос! — Скажи мне, царь, когда к тебе приходит посланник, что ты с ним делаешь? — Велю впустить и принимаю. — Вот и сделай то же со своим внутренним голосом. Он — посланник от неизвестного тебе союзника. Когда узнаешь, что ему нужно, приходи ко мне, я готов быть твоим советником в таком деле. А пока — не мешай мне слушать реку. Голос Диогена затих, а Александру только и оставалось, что встать и удалиться, размышляя над тем, как ему вновь поймать этот самый внутренний голос. —*— Лазутчики были разосланы во все концы страны Капилавасту, и они потрудились на славу. Сиддхартхе был подобран временный отец — бессемейный охотник, хоть и из другой варны, но без пороков. Тут очень к месту будет рассказать о том, что такое варны. Мы можем собраться в Ареопаге и большинством голосов назначить стратегом удачливого купца. Купцом может стать любой, даже кифаред (хоть они все и тупицы), а в кифареды можно переучить любого пастуха или гончара. Добродетельные среди нас дают вольную своим рабам, а самые добродетельные способны даже выкупить чужого, если тот — хороший человек. У индийцев, к числу которых принадлежал и народ страны Капилавасту, всё не так. Их миф гласит, что боги создали людей неравными; из разных частей тела первого человека Пуруши боги сделали разные группы людей. Вот эти группы и есть варны. Человек рождается, живёт и умирает, будучи членом определённой варны. Если, скажем, твои предки происходят из ног Пуруши, то и ты никуда от этого не денешься — ты судра, раб. Суддходана и его сын Сиддхартха были царями по происхождению, а значит, принадлежали к варне воинов. Охотник же принадлежал к более низкой варне купцов и ремесленников — их называли вайсиями — и, соответственно, мог вступать с воинами, кшатриями, только в очень ограниченные отношения, иначе его пришлось бы серьёзно наказать, а царь отмывался бы всю жизнь. Но Суддходана был не только мудрым владыкой, он был ещё и передовым человеком, лишённым предрассудков, а ради блага сына мог наступить на горло и сам себе, и всей системе варн. В конце концов, много ли ему хотелось? Всего лишь чтобы Сиддхартха стал достойнейшим представителем своей варны. Ведь это так важно — быть достойным… Итак, трёх лет от роду Сиддхартха был отдан на воспитание одинокому охотнику по имени Вачьяхантара. Охотник учил его охотничьим премудростям — делать силки на птиц, ловушки на зверей, метко стрелять из лука, читать звериные следы, находить тропы и разводить огонь в лесу. Сиддхартха учился всему быстро и с удовольствием и к восьми годам, как ему казалось, мог бы заткнуть за пояс любого охотника, тем более что их в Индии не так уж много — ремесло охотника не уважаемое и никому не нужное, потому что мало кто из индийцев ест мясо. Приёмный отец царевича полностью обеспечивал себя сам и почти ни с кем не общался; лишь изредка жители нечастых в этих краях деревень просили его за мерку риса убить какого-нибудь бешеного тигра, который наведывался убивать крестьян. Когда Сиддхартхе шёл девятый год, на одной из таких вылазок Вачьяхантару смертельно ранил разъярённый тигр. Солнце клонилось к закату, — а закат в тех краях очень, очень быстрый, — Сиддхартха рядом с хижиной, ставшей ему родной, упражнялся в стрельбе из своего маленького лука, и тут на тропе, выходящей из леса прямо к крыльцу жилища, появился тот, кого принц знал как отца, хотя иногда и подозревал, что он не его сын. Охотник плёлся на полусогнутых ногах, опираясь на обломок копья одной рукой, а другой придерживая что-то, что, как можно было различить среди ручьёв крови и лохмотьев одежды, вываливалось из живота. Мальчик испугался и не знал, что делать, он бросил лук и стрелы и оставался на месте, точно прикованный. «Смотри, — сказал охотник тихо и с трудом, — меня убил тигр. Знай, что ты не мой сын; ты сын кшатрия. Когда я умру…» Силы оставили его, он упал на землю, и обломок копья упал рядом с ним. Сиддхартха подошёл и встал около. «Огонь, огонь», — проговорил одинокий охотник. Мальчик бросился в хижину, чтобы достать из очага головню, но когда он вернулся, держа её в руках, его приёмный отец умер. Сиддхартха не знал, что надо делать с мёртвым человеком, и совершенно не понимал, зачем умирающему мог понадобиться огонь. Мы-то знаем, что индийцы, подобно нашим предкам, сжигают покойников, а пепел развеивают над рекой, но Сиддхартха был ещё мал и почти всю свою пока недолгую жизнь прожил в лесу, в уединении. Он затащил тело Вачьяхантары в дом, уложил его на лежанку, ибо не хотел бросать на съедение зверей, а сам остался с маленьким луком в руках ночевать у порога. Так прошло несколько ночей, а днями мальчик пытался добыть пищу. Но оказалось, что не всему он успел научиться: его руки чувствовали, как правильно делать ловушку, но глаза не находили, где её надо установить, он мог ногами нащупать тропу, но не мог различить, ведёт ли она к водопою, или в места звериной охоты, или на пастбище, или к логову, он мог развести огонь, но не умел его поддерживать и находить хорошие дрова, и найти в лесу дорогу домой мальчику было трудно — несколько раз он чуть не заблудился. Казалось, его тело умеет многое, но ему не хватает опытных глаз. Глаза Сиддхартхи умели делать хорошо только одно — находить цель для выстрела. Да, он отменно стрелял из лука. Вот только лук у него был маленький; из такого можно было убить лишь мелкую птицу или мышь. Проходили дни, мальчик питался мышами да пернатой мелочью, ночами охранял мёртвого, держа наготове свой детский лук, и не шла у него из головы мысль, что подлый тигр должен быть убит. Долго ли, коротко ли, ребёнок понял, что худеет — он смог не только нащупать, но и увидеть торчащие под кожей рёбра. Да и стрелы из его лука не могли лететь так далеко, как прежде, хотя и прежде его детский лук бил совсем близко. Сиддхартха решил, что в одиночку ему не прокормиться и тем более не убить тигра, и решил идти к людям. Когда он зашёл в хижину проститься с мёртвым охотником, то отшатнулся, такой смрад стоял в ней. Жирные мухи с громким жужжанием летали повсюду, а всё тело одинокого охотника кишело какими-то омерзительными червями. «Да, не уберёг я тебя от зверей, крупный тебя убил, а теперь едят самые мелкие», — с раздирающей душу тоской подумал Сиддхартха и покинул хижину, бывшую его домом шесть лет. Он направлялся в деревню. —*— Александр молча подставил ногу рабу, в числе обязанностей которого было надевать владыке сандалии. Он был мрачен, мрачнее трагедий Софокла, и совершенно не расположен к привычной беседе с Кратетом. Не далее как вчера ему удалось вступить в диалог со своим внутренним голосом, о котором он впервые узнал при последней встрече с Псом. Много дней и ночей царь искал тишины и покоя, пытался сосредоточиться, расслабиться, уйти в себя. И чем же это обернулось?! Голос сказал ему, что он должен оставить свои встречи с Диогеном и отправляться в поход, а когда Александр по нарождающейся в результате общения с философами манере всё подвергать сомнению спросил у голоса, зачем ему, голосу, это нужно, тот ответил: «Я хочу твоей смерти». Смерти Александр до сих пор не боялся, хотя, возможно, он только так думал, впрочем, скорее он как раз подавлял мысли о том, то он боится смерти. Её ведь не покоришь, не подчинишь. Смерть никогда не станет потенциальным обедом. Зато ты её потенциальным обедом являешься всегда. И никто ещё из этой миски выскочить не смог. Но когда убить тебя хочет что-то внутри тебя … В смятении подставил он рабу другую ногу, а потом принялся рассеянно вертеть в руке и взвешивать на ней меч. Затем механически нацепил его на пояс и вышел. Он направлялся к Псу и сегодня впервые точно знал, зачем ему это надо. Найдя философа на задворках храма, Александр остолбенел: обнажённый Диоген сидел на своём плаще, а на его бёдрах восседала обнажённая женщина, обнимая его талию ногами, и он, придерживая её за ягодицы, ритмично перемещал её грациозное тело взад-вперёд. — Ну что ты стоишь, как столб? — выпалил Пёс вместо приветствия, чередуя фразы с мощными вдохами и выдохами, — присоединяйся. Дай ей в рот, она ведь этого хочет. Правда, Хрисиппа? Хрисиппа страстно закивала, и Александр, выйдя из оцепенения, неуверенно скинул плащ и хитон. Диоген звонко хлопнул женщину по ягодице, она слезла с его бёдер и встала на четвереньки, сладострастно прогибая спину. Вряд ли Александр осознавал, что происходило с ним потом при участии этой пленительной красавицы, перед личиком которой он, кажется, опускался на колени (да, перед личиком, потому что с другой стороны, кажется, находился Диоген). Всё внимание македонца было приковано к пьянящим ощущениям в теле, и лишь на самом его, внимания, краешке постоянно удерживался образ её губ — они врезались ему в память сразу, когда ещё не были загорожены от его взора его же собственной плотью. Их уголки даже в сладострастном восторге были чуть опущены, как бы выражая лёгкую печаль, проистекающую от самой сути земной жизни. О, что она вытворяла с Александром! Это было похоже то на игру на боевом роге, созывающем воинов, то на смакование разбавленного вина через тростниковую трубочку, то на неистовый аппетит голодной собаки, вылизывающей миску. Да, миску. — Меняемся! — вдруг объявил Диоген. Неизвестно, как эти слова проникли во внимание Александра, но они двое действительно поменялись местами относительно Хрисиппы. Что тут началось!.. Как это продолжалось!.. Особенный восторг вызвали горячие волны, которые в какой-то момент, казалось, пробежали по всему телу женщины. Диоген (сука бесстрастная) бодрым голосом сказал: «Молодчина! Это оно и есть». Но Александру было плевать на его слова, потому что он вдруг кончил. Спустя минуту мир стал неинтересен. Что ж, как говорят латины, всякое животное после соития печально. Александр достал из Хрисиппы член и лениво опустился рядом с расстеленным плащом Диогена. Она растянулась рядом, доверчиво положив голову ему на живот, и он вдруг понял, что за горячие волны пробегали по её телу. Никогда раньше он не слышал о женском оргазме. На противоположном конце плаща разлёгся Диоген. — Не правда ли, — заметил он, как бы размышляя вслух, — конец не так интересен, как сам процесс7? Александр и Хрисиппа лениво, но дружно промычали в ответ что-то вроде «да». — Но не правда ли, что любой процесс есть путь к своему концу? — продолжил философ. Двое вновь утвердительно промычали. Хорошо было смотреть на небо, и хорошо было утвердительно отвечать на вопросы Диогена, хотя и не так — о, далеко не так! — хорошо, как заниматься любовью. — И не правда ли, что не имеющее конца, то есть бесконечность, есть цель наших поисков? — продолжал он. Двое вновь согласились с ним. — И не правда ли, что если любой процесс имеет свой конец, то бесконечность можно найти только там, где нет никакого процесса? — продолжал Диоген. И двое вновь и вновь соглашались с ним, ибо любовь — это полное принятие, полное «да». И он некоторое время безмолвствовал, а они молчаливо соглашались с ним в его безмолвии. Отдохнув, Хрисиппа села на плаще и обратилась к Диогену: — Любимый, когда ты доставишь мне наслаждение ещё раз? — Красавица, ты что, хочешь приобрести привычку? Нет ничего пагубней привычек, они убивают любовь и саму жизнь. Лучше научи других мужчин тому, чему я научил тебя. Иди, радость моя. А ты, македонец, расскажи мне, чем тебя беспокоил внутренний голос. — Он сказал мне, что желает моей смерти, — вяло ответил Александр — куда девалась его трагическая мрачность! — Что ж, все мы смертны и все мы желаем смерти кому-нибудь, — согласился Пёс, — вот, например, ты, царь, чьей смерти ты желаешь? — Царь? — удивлённо спросила Хрисиппа, одеваясь, но её тихое удивление не было услышано мужчинами. — С удовольствием убил бы собственными руками Дария, — на лице лениво разлёгшегося царя заиграл румянец. — Что, тебе надоел затянувшийся каллиев мир8? Впрочем, это к делу не относится, но ведь ты знаешь, что хорошего, доброго и важного стоит за твоим желанием убить Дария, правда? — Знаю, — немного подумав, ответил Александр. — Тогда тебе осталось только спросить, что хорошего, доброго и важного стоит за желанием внутреннего голоса, о котором он тебе говорил. — Интересная у вас беседа, мужчины, — громко вмешалась Хрисиппа, которая давно стояла одетая и слушала разговор двух мужей, — да только мне пора идти. Она поцеловала в губы сперва Диогена, затем Александра. — Прощай, красавица, — ответил ей философ, — мне кажется, тебе следует ждать царского подарка вот от этого молодого мужа. — Царского? Всё-таки царского? — Ну да, — приподнялся Александр, — знай, женщина, я — царь Македонии. Хрисиппа почтительно склонилась перед царём и вдруг хихикнула. — В чём дело, женщина? — осведомился Александр. — Никогда бы не подумала, что монарх, да ещё такой молодой и такой вояка, может доставить столько удовольствия в любви, — ответила красавица, не сдерживая весёлой улыбки, и легко, будто невесомая, быстро, словно гонимая ветром, пошла прочь, неся в руках сандалии. — Обрати на неё внимание, — сказал Диоген македонцу, — она лишилась девственности и избавилась от стыда, но хранит главное — целомудрие. Только целомудренный человек может так по-детски радоваться перед царём. Так, возвращаясь к нашей фигне, ты всё понял, македонец? Иди и без ответа внутреннего голоса не возвращайся. —*— Город погружён во мрак. Где-то на земле лает собака, невидимая и одинокая, да за чертой города в нескольких десятках стадиев в сторону вечернего солнца от него зажглись и равномерно мерцают костры рыбаков. На небе сияет самовлюблённый светильник ночей — зря люди говорят, что свет его серебристый, тут-таки не обошлось без некоторой примеси золота, и не только судя по цвету. Говорят, серебро тускнеет в местах извержения вулканов9, а сколько их было со времён гибели Атлантиды — не сосчитать; испарения из жерл чудовищных гор поднимались до самого неба, а что стало с Луной? Сияет, как сияла во времена Одиссея. Да, правы те, кто считает, по примеру Анаксагора, будто и Луна, и Солнце — огромные каменные глыбы, размером больше Пелопоннеса, Солнце — раскалённая, а Луна — холодная, и находятся они очень далеко. Ведь сколько было всего, что прошло сквозь небо — и дожди, и облака, и грозы, и даже снег, а ни с Солнцем, ни с Луной ничего не случилось. Вот и сейчас она сияет своим серебристым, с лёгкой примесью золота, светом над Афинами, озаряя, правда, лишь верхушки деревьев да крыши храмов. Да и то, по противоположности полному мраку, которым залиты улицы и дворы, кажется, что на крышах храмов светло, а вот попробуй, залезь на крышу, почитай при лунном свете, попробуй что-нибудь написать, разгляди, где кончается одна мраморная плита и начинается другая — выйдет ли у тебя что-нибудь? Ночь — она и есть ночь. Самый лучший вид в это время — вид на небо. Ложись на крышу, обдуваемую всеми ветрами, и смотри, как Пегас, расположившись лицом к лицу с лениво лежащим Водолеем, лакает из его звёздной чаши, герой Персей, размахивающий головой Горгоны, попирает пятой Тельца, а красавица Кассиопея, подобно перевёрнутой букве Мю, виляет задницей перед своим звёздным супругом. Звёзды загадочно мерцают, хотя какая там загадочность — точно так же мерцают костры рыбаков на берегу моря, точно так же мерцает свеча, которую выносят на улицу, точно так же мерцает и человеческая жизнь, особенно если смотреть на неё со звёздных высот и со звёздным равнодушием. Всё циклично. Вот эта звезда, стоящая не так уж высоко над горизонтом — Антарес, самый кончик жала созвездия Скорпиона, такая же красная, как планета, посвящённая богу войны — она только что была чуть тусклее, чем сейчас, а вот теперь она снова тускнеет, нет, опять становится ярче… На это можно смотреть бесконечно. Может быть, это и есть та бесконечность, которую мы ищем, только потом, когда сойдёшь с крыши, поёжишься от прохлады и на цыпочках войдёшь в дом, начнёшь осознавать, что в тот момент, когда ты лежал на крыше и смотрел на Антарес, это и было вечностью, но вечностью уже найденной, когда больше ничего не надо искать, когда больше ничего не надо делать. И вечером, на закате — помнишь? — ты уже предчувствовал, что заберёшься на крышу, взяв пару плащей, чтобы не мёрзнуть, а ноги укроешь хитоном, и будешь вот так смотреть, и знал, что это и будет вечность, которая тебе является и которой ты становишься, и что когда ты спустишься с крыши, ты вспомнишь, как был вечностью и в вечности, и вспомнишь, возможно, закат, багровый, как лицо Александра, а утром ты, может быть, вспомнишь, как спустился с крыши, поёжился от прохлады и на цыпочках вошёл в дом, но сейчас ты лежишь и уже перемещаешь свой взгляд от красного Антареса к голубой Веге, которая вот сейчас чуть тусклее, чем была только что, нет, опять ярче… А вот рядом неопределённого цвета Денеб, и он также мерцает, и вот сейчас… Ой!!! Падающая звезда! Счастье-то какое! Как чиркнет по небу — конечно, уже пропала. Жаль, надо было загадать желание. И едва задумавшись о том, какое бы ты мог загадать желание и как бы героически боролся за его осуществление, если бы заранее знал, когда и откуда упадёт звезда, ты совершенно перестаёшь внимать тихому холодному свету звёзд, а когда вдруг пробуждаешься от грёз — первым делом обращаешь внимание на то, как красиво поют цикады. Их многоголосый хор, кажется, заполняет собой всё пространство, но вот в оливковой роще щёлкает соловей, а вот лает собака, невидимая и одинокая, и слыша это, понимаешь, что в пространстве есть место для всего, что оно, вообще говоря, даже будучи замкнутым, бесконечно за счёт бесконечных взаимопересечений и взаимопроникновений одного в другое, другого в третье… Если быть очень внимательным, то можно обнаружить, что стрёкот вот той цикады, что сидит где-то слева и сзади от тебя и поёт чуть выше остальных, ты воспринимаешь не только ушами, но и кожей… почему-то кожей тыльной стороны ладоней. Почему? Не знаю. Так устроен мир. Звуки переходят в ощущения, ощущения рождают свет, игра света вызывает музыку, а рассуждать здесь как-то не хочется. Музыка… Вот, в желудке заурчало — это можно и чувствовать, и слышать. И тут тоже рассуждать нечего — надо спускаться и идти в дом, кажется, от вечерней трапезы остались пара лепёшек, веточка винограда и баранья лопатка. —*— Сиддхартха покинул хижину, бывшую ему домом шесть лет. Он направлялся в деревню. Тропа, ведущая туда, была узка, со всех сторон её окружали густые заросли, и надо было очень внимательно смотреть под ноги, чтобы не наступить на змею. …Его нашёл всего в трёх стадиях от деревни земледелец по имени Судухкха. Сиддхартха лежал на тропе лицом вниз, выронив свой маленький лук, лежал неподвижно, вокруг царили неистово разросшиеся кустарники, а прямо рядом с телом возвышалась магнолия с сухой вершиной — этих сухих веток как раз хватит на погребальный костёр, подумал Судухкха и вновь взглянул на мальчика. У того здорово распухла нога, наверное, от укуса змеи. Надо запомнить это место, решил Судухкха, ещё раз оглянулся вокруг и взвалил ребёнка на плечо. Дыхание Сиддхартхи было слабым, чуть слышным, но может быть, его удастся выходить, и он заменит крестьянину умершего сегодня сына. А он красив! Приятная золотистая кожа, очень благородное лицо. И лук надо захватить. Так Сиддхартха оказался в доме Судухкхи. Его удалось исцелить от змеиного яда, выкормить, и он сперва стал помогать жене земледельца по дому, а затем отправился в поле вместе с новым приёмным отцом. Но всякий раз, когда выдавалась свободная минутка-другая, Сиддхартха тренировался в стрельбе из своего маленького лука — то за хижиной, а то и на рисовом поле. Так шли месяцы. Мальчик познакомился с деревенскими детьми, некоторые из них стали его друзьями, а самым близким друзьям он поведал свою тайну, которую и сам узнал недавно — что он сын кшатрия. Те в обмен на тайну объяснили ему, что такое кшатрий, а он стал учить их стрелять из лука. Так по прошествии нескольких лет в деревне подрос целый отряд метких лучников с самодельным оружием. Когда Сиддхартхе и его друзьям исполнилось по тринадцать-четырнадцать лет, выдался очень неурожайный год. Деревня голодала, то там, то здесь пылали погребальные костры, речка, из которой брали воду и поили коров, пересохла, и начался мор. Тогда Сиддхартха с самыми близкими друзьями пошёл к деревенскому брахману — так у индийцев называется самая высокая варна жрецов — и спросил, разрешают ли боги в такой год есть мясо диких животных. Брахман был неглуп, он понимал, что хоть сейчас и наживается на похоронных обрядах, к концу такого года не останется никого, кто сможет заказать ему церемонии, необходимые при свадьбе, родах или строительстве. Сделав для приличия вид, что вычитывает что-то в своих божественных книгах, он объявил, что в этом году, несомненно, деревня попала под покровительство богини Кали, а это не Артемида и даже не Кибела, а Арес и Крон, вместе взятые и одетые в женские одежды, даром что мать богов. Так что мясо кушать можно, можно пить кровь, а если что… и брахман кровожадно и многозначительно ухмыльнулся. И Сиддхартха со своим отрядом мужающих парней целый год кормил всю деревню, охотясь в окрестном лесу. Вот только приёмных родителей он не уберёг. Как-то, вернувшись с охоты, предводитель лучников не нашёл в хижине ни Судухкхи, ни его жены, а соседи сказали, что их убил и утащил в лес тигр. И Сиддхартха вспомнил одинокого охотника, у которого жил шесть лет, и своё решение, что тигр должен быть убит. Вместе со своим отрядом он несколько дней выслеживал кровожадного зверя, а когда нашёл, десятки стрел вонзились в него. Сиддхартха наступил ногой на некогда могучее, а сейчас бившееся в последней агонии мускулистое полосатое тело, и чувство, называемое гордостью, поднялось из его живота по позвоночнику и распёрло грудь, раздвинуло плечи, заиграло редкими волосками на руках. «Справедливость несём мы на наконечниках своих стрел!» — воскликнул предводитель, и отряд его ликовал, потрясая луками. Спустя некоторое время на деревню обрушилась новая напасть. Как-то, вернувшись с охоты со своим летучим отрядом, Сиддхартха обнаружил пасущегося невдалеке от дома брахмана слона в шелках и дорогой упряжи. Как вскоре выяснилось, в деревню прибыл со своим отрядом сборщик податей. Здешние земли принадлежали соседнему с Капилавасту, гораздо более крупному, чем оно, царству Косала, и жители деревни (в деревне поговаривали, жители всего царства) недолюбливали своего молодого царя Прасенаджати. Когда брахман увещевал своих односельчан, что такого царя они удостоились за неправедность в прошлых жизнях, они говорили между собой, а иногда даже отвечали жрецу, что Прасенаджати удостоился их нелюбви за свою неправедность в своих прошлых жизнях, так что они ненавидят его согласно с законом мировой причинности. Тут опять следует отвлечься. У индийцев верования, касающиеся судьбы души после смерти, сильно отличаются от наших. Они не признают Аида, в царство которого навеки отправляются души мёртвых, а думают, подобно тому, как думал Пифагор, что душа после смерти переселяется в другое тело, и считают, что каждый из них прожил таким образом уже много жизней. Если верить им, то любой из нас в прошлой жизни мог быть Одиссеем, Гераклом или Гомером, а то и наоборот — коровой, мышью или дубом, мухой, бабочкой, цветком или грибом. Что же касается закона мировой причинности, которую они называют словом «карма», то здесь индийцы лишь распространили понятие причины в двух направлениях: во-первых, в направлении предполагаемых прошлых и будущих жизней, а во вторых, в направлении добродетели и блага, а также порока и страдания. Если кто-то совершил неправедные поступки в одной жизни, думают они, он обязательно будет страдать в другой, следующей. Что ж, с какой-то точки зрения в логике им не откажешь. Таково было, возвращаясь к истории, отношение к царю Прасенаджати, ездовой слон чиновника которого спокойно и нагло пасся невдалеке от дома брахмана. Деревня ещё не оправилась от голода, и не только Сиддхартха, но и все подвластные ему юноши поняли как один, что сбор подати окончательно сгубит её на корню, как пожар рощу, обезвоженную засухой. Решение было быстрым и, конечно же, справедливым. Едва сборщик податей вышел из дома брахмана, десятки стрел вонзились в него — это отряд Сиддхартхи, подкарауливавший чиновника, расстрелял кровопийцу в упор вместе с охраной и стремглав скрылся в лесу. Теперь в деревне делать было нечего, более того — там не следовало появляться. И сын кшатрия со своей командой занялся разбоем, не оставляя, впрочем, и свободной охоты. —*— — Скажи мне, Кратет, — начал привычную утреннюю беседу Александр, подставляя ногу рабу, в числе обязанностей которого было надевать владыке сандалии, — скажи мне, сколько времени ты учился у Диогена? — Столько лет, что у тебя пальцев на руках не хватит, — отвечал бывший философ, чему-то спокойно улыбаясь. — Как много, однако, времени нужно, чтобы научиться добродетели. — Научиться добродетели? О, это ваша всеобщая ошибка, приписывать киникам мнение, будто можно научиться добродетели, — улыбка Кратета стала снисходительной, — вы все в этом ошибаетесь и будете ошибаться. — А разве не так? — Думай как хочешь. — Вот как? В таком случае, я хочу думать как ты. — Я не думаю, — загадочно ответил бывший философ. Чего-то не хватает в его облике, подумал Александр. — Тогда я хочу знать как есть. — Нельзя съесть знание10, — ответил Кратет, и в глазах его блеснули лукавые искорки. Александр внезапно понял, чего не хватало в облике собеседника — былого покручивания бороды. — И всё-таки? — Добродетель уже имеется в каждом. — Тогда чему же ты учился, бывший философ? — спросил Александр, подставляя рабу другую ногу. — Я учился искать её в себе. — И что? — Диоген научил меня этому, а потом я нашёл, — на лице бывшего философа пребывала спокойная улыбка. — Да? — Александр принялся вертеть в руке и взвешивать на ней меч. — Вообще-то, не совсем правильно называть это добродетелью, но так уж повелось. Слово «добродетель» — полная фигня, — сказал Кратет, а затем, взглянув на оружие македонца, добавил: — Скоро он тебе больше не понадобится. — Но сейчас-то нужен, — слегка порозовев, резко ответил Александр, нацепил меч на пояс и вышел. Его охрана, сидя у входа, играла в кости. — Что это вы тут всякой фигнёй занимаетесь? — насупив брови, царь переступил через брошенные кости и проследовал на улицу. «Фигня?..» — недоумённо посмотрели ему вслед солдаты. Он опять направлялся к Псу. Путь его, как всегда, лежал через Агору, и подойдя совсем близко к храму Матери богов, Александр вдруг остановил взгляд на каком-то человеке, сидевшем в жидкой тени увядающей смоковницы. Взор человека был направлен в одну точку пространства, уста скорбно сомкнуты… Царь понял, что в этом человеке так приковало его внимание: сидящий выглядел именно так, как Александр представлял себе Гомера. Подойдя ближе, македонец обнаружил на шее человека нечто, совершенно не вязавшееся с гомеровским обликом — шрам, и опытный взгляд полководца прочитал этот шрам, как иные глаза читают письмена на вощёных табличках. Это был след от сабли македонского образца, причём довольно тупой, нанесён он был с левой руки, но не левшой, а, скорее всего, человеком, только что раненым в основную, правую руку, но которому, однако, не изменила меткость: удар пришёлся точно по нижней границе типичного афинского шлема; может быть, махайра соскочила с его края при ударе. Надо отдать должное и человеку гомеровской внешности: это не был удар в спину. Судя по характеру рубца, и человек, и его противник сражались лицом к лицу пешими и были примерно одинакового роста. — Кто здесь? — встрепенулся гомерообразный. От неожиданности Александр слегка растерялся. — Я здесь, — ответил он, затем полез в кошелёк и бросил человеку, не глядя, самую тяжёлую из монет — судя по размеру и весу, мину. — Я не принимаю милостыню, — гордо сказал гомероподобный, — конечно, я слеп, и от меня сбежала половина рабов, но милостыня мне не нужна. — Что же тебе нужно, слепой солдат? — спросил царь, удивляясь тому, что в ком-то из тех, с кем он общался, ещё сохранилась гордость. — Я не просто солдат, я командир, — ещё более гордо отвечал гомерообразный, — а нужны мне люди, видевшие правду. — Истину? — Нет, правду. — Какую же правду? — Правду о нашей победе при Херонее. — О победе при Херонее? — Александр так удивился, что даже на секунду засомневался в исходе этой прошедшей битвы, — но ведь там победили македонцы. — Неправда! Неправда! — воскликнул гомерообразный, — я там был, я командовал отрядом пельтастов и видел, как они рвались в бой. Я был с ними до тех пор, пока не получил концом махайры по шее, а потом меня завалило трупами. Но наши победили, потому что никто и никогда не может одержать верх над Элладой! От волнения старый солдат наклонился вперёд и даже чуть приподнялся со своего места. — А может, ты македонец? — вдруг спросил он Александра. — Да, македонец. — А, ясно, — махнул рукой гомерообразный, — такой народ, как вы, никогда не признает поражения. Только вот не пойму, кто и почему пускает вас в Афины. При всём уважении к старому солдату и приобретённом в общении с киниками терпении, Александр схватился за меч. — Зря, солдат, на правду обижаешься, — укоризненно сказал слепой, — я тебя уважаю, но мы вас победили. Александр овладел собой; он понял, что гомерообразный — не только слепец, но и безумец. — Послушай, командир, — обратился он к собеседнику, — я иду к Диогену. Он ведь тоже был на херонейской битве. Может быть, он расскажет тебе правду. — Нет нужды к нему ходить, —бывший командир пельтастов навострил уши, — его танцующую походку не спутать ни с чем, ворон её раздери. Слышишь? Александр оглянулся и в самом деле увидел приближающегося Диогена. — Я знаю его как себя, — добавил слепой, — он ведь был в моём отряде. — Ты его видел, но ты его не знаешь, — ответил Александр чужими словами, и от этих чужих слов, а может быть, от каких-то потаённых мыслей по щекам гомероподобного потекли слёзы. Александру стало стыдно за бывшего вояку, даже противно. Он хотел отвернуться и уйти, но вдруг почувствовал спиной горячую волну, накатившуюся внезапно, и ещё он испытал такое чувство, будто в левую лопатку вонзилась огненная стрела и пронзила тело насквозь. — Приветствую вас, доблестные воины, — раздался сзади незнакомый голос, странным образом похожий на голос слепца, но Александр мог побиться об заклад, что исходил он от стоящего сзади Диогена. — О, Лимнопс, славный муж, — продолжил Пёс чужим голосом, — я не видел тебя три года, с самой битвы при Херонее. — Он говорит, что вы нас победили, — ввёл философа в курс беседы Александр, но Диоген посмотрел на него таким взглядом, что македонца вновь обдало горячей волной, и ему тотчас же расхотелось говорить. — Да уж, здорово мы вам тогда наваляли, жаль, Лимнопс, что тебя так не вовремя ранили, ты не видел самого интересного. Меланиск принял у тебя командование, и мы как ломанёмся. Зашли с левого фланга, порубили македонских пельтастов — ты ведь знаешь, они в пельтасты иллирийцев нанимают, иллирийцы ни фига не понимают в войне. А тут наша фаланга подоспела, как налетели, как начали всех крушить! А справа конница пошла — тугдум, тугдум, тугдум! Доспехи блещут, звенят, кругом кровища. Ну, эти не выдержали, побежали, а наши — обана! — как дадут им под зад! Часть конницы как поскачет в тыл македонцам — то есть, там уже и тыла-то не было, — как навалится — и захватили в плен царя Филиппа. А царь и говорит: я, мол, заплачу, у меня казна больше афинской, я у фракийцев мир покупал, и всё такое, а наши — смотри и видь! — как дадут ему по морде! Ты, говорят, интриган, мешок с золотом, не хотим слушать твои байки. Твой мешок сегодня прохудился. И тут один как вспорет ему живот! А гоплиты бегают по полю боя, добивают раненых македонцев, только ленты на щитах по ветру вьются, а конница, значит, тело Филиппа бросила и погналась за его убегающим сыном Александром. Никто и никогда не может одержать верх над Элладой… — Заткнись!!! Заткнись, сучье отродье, я набью тебе мерзкую харю! Ты лжёшь! Мы проиграли эту войну! — Лимнопс плакал навзрыд, закрыв лицо ладонями. Диоген ласково положил руку на его спутанные волосы. Теперь ты видишь, — сказал он, и Александра бросило в дрожь от этих слов, — береги свои глаза, ко всему привыкают постепенно. Лимнопс, желая сбросить руку Пса со своей головы, отнял от лица ладони, но его руки вдруг застыли в воздухе. — Что это? — неуверенно сказал он, — Свет? Я вижу?.. — Сиди с закрытыми глазами, а домой отправишься ночью, — сказал Диоген своим обычным голосом, но приказным тоном. Затем повернулся к Александру: — Что ж, боги славно поработали сегодня, а нам пора отдохнуть. Пойдём попьём пивка. — Пивка? — Ну да. Это такой варварский напиток. Его делают из ячменя в тех краях, где не растёт виноград. Один мой друг, купец, подарил мне вчера целый бочонок пива. Кстати, как там –твой внутренний голос? — Пёс обнял Александра за плечи и увёл от остолбеневшего и зрячего Лимнопса. —*— Сын кшатрия со своей командой занялся разбоем, не оставляя, впрочем, и свободной охоты. Поскольку он был не бродягой с большой дороги, а парнем с головой на плечах, в свободное от того и другого занятия время его команда упорно тренировалась в стрельбе, а сам Сиддхартха размышлял, как усовершенствовать лук. Не прошло и полгода вольной жизни, как короткий лук был закреплён на доске с выточенным в ней жёлобом для стрелы и хитроумным спусковым механизмом. Получилось что-то вроде ручной баллисты. Впрочем, поговаривают, не он был её первым изобретателем — за несколько десятков лет до него ручную баллисту придумали и вооружили ей войско в лежащем ещё дальше, чем Индия, в сторону восхода солнца царстве Чжоу. Отряд Сиддхартхи не совершал набегов на деревни, он делал туда лишь вылазки с целью разведки. Но как только становилось известно, что в какую-нибудь из деревень прибывает сборщик податей, его и его отряд подвергали разбойному нападению. Пленных брали редко, разве что попадался какой-нибудь честный солдат, у которого, кстати, можно было научиться искусству владеть очередным видом оружия. Мужи Сиддхартхи со временем стали неплохими мечниками, копейщиками, пращниками, метателями боевого диска, могли драться шестом, цепом, топором, серпом, а однажды им повезло освоить тонкое и высокое искусство боя без оружия. Но любимым оружием отряда оставалась ручная баллиста. Из неё можно было стрелять одной рукой из любого положения, в том числе лёжа, при этом точность и скорость стрельбы были выше, чем у любого лука. Однажды отряд устроил засаду на лесной дороге, по которой должен был ехать очередной чиновник. Вот из-за поворота показалась процессия. Передовую охрану сняли, на заднее прикрытие напали с тыла и перебили; в общем, нападение, как всегда, шло удачно. Но человек, выглядевший среди атакуемых наиболее богато и знатно, был не в носилках — он ехал на коне. Сиддхартхе это показалось странным, и он приказал своим молодцам взять чиновника живым. Чиновник был молод, красив и довольно крепко сложен. Надо отдать ему должное: он сопротивлялся, он даже убил нескольких парней Сиддхартхи, но на него набросили сеть. Прямо так, опутанного сетью, его и доставили вожаку разбойников. Сиддхартха смотрел на чиновника, и ему казалось странным, что это лицо не вызывает в нём отвращения. А главное, оно было до боли знакомым. И сын кшатрия начал допрос. Пленного звали Ананда. Он, как оказалось, был вовсе не чиновником, а царевичем, и ехал с важной миссией к царю Прасенаджати. «С миссией к Прасенаджати? Ты разве не его сын?» — спросил Сиддхартха. «Нет, я сын Суддходаны, царя Капилавасту», — отвечал Ананда. «Капилавасту…», — повторил глава разбойников и задумался. «Расскажи мне о своём царстве», — наконец нарушил он молчание. «О, это великая страна, хоть и немного у нас земли. Наши крестьяне получают обильные урожаи риса, наши торговцы — обильные урожаи золота, наши брахманы — обильные урожаи духовной власти, и лишь воины пока не собрали свой урожай. Наша земля орошается многочисленными реками, осеняется тенистыми рощами, над ней возвышаются великие Гималаи, а царь Суддходана, правящий всем этим, мудр, горд и весьма родовит — не то что Прасенаджати, у которого, говорят, среди предков был брадобрей», — Ананда даже сплюнул. «Продолжай, почтенный пленник», — поторопил его Сиддхартха. «Наш царь и мой отец мудр, горд и весьма родовит, но его подтачивает тоска по пропавшему сыну. Трёх лет от роду его сын и мой брат Сиддхартха был отдан на воспитание охотнику, но когда в назначенный срок за ним вернулись, на месте хижины охотника росли джунгли. Может быть, мой брат давно мёртв». Сердце Сиддхартхи наполнилось тоской, ему захотелось помочь Ананде в его горе с пропавшим братом, но что-то в этом рассказе было не так. Предводитель разбойников велел увести пленника и накормить его по-царски, а сам предался размышлениям. Долго ли, коротко ли, как вдруг Сиддхартху осенила мысль: Сиддхартха, сын царя — это он, Сиддхартха, главарь шайки бандитов. И он велел немедленно привести Ананду. «Скажи, Ананда, — начал он то ли допрос, то ли беседу, — принадлежит ли твой отец Суддходана к варне кшатриев?» «Конечно», — был ответ. «А скажи мне ещё, дорогой, не было ли у этого пропавшего Сиддхартхи на теле каких-нибудь отметин, чтобы можно было его узнать?» «Были, 32 главных и 80 второстепенных». «А знаешь ли ты, какие именно?» Оказалось, что Ананда знает их все, и тогда Сиддхартха скинул перед ним свои одежды. «Посмотри, нет ли на мне этих знаков, Ананда», — попросил он пленника. Да, знаки были, и воистину это был счастливейший день и в жизни Ананды, и в жизни Сиддхартхи, и большой праздник для всего отряда. А наутро Сиддхартха сказал обретённому брату: «Пора, Ананда, собрать свой урожай и воинам. Поехали в Капилавасту, а затем пойдём походом на Косалу.» Так они и сделали. Суддходана обрадовался и устроил праздник по всей стране; даже судры в тот день не работали, зато было много работы танцовщицам. А затем было собрано огромное войско, и Сиддхартха стал обучать его тому, чему научился за годы разбоя и охоты. И вот в одно из утр, когда рассвет залил кровью полнеба, а тени указали направление на Косалу, войско двинулось в поход. Не забывая годы разбоя в лесу, Сиддхартха высылал отряды в разведку, устраивал на окрестных холмах прикрытие из лучников, а жителей тех деревень, через которые проходил, на всякий случай щедро одаривал — он хорошо знал, что даже самый мелкий зверь может съесть охотника. Наконец, разведка донесла, что навстречу Сиддхартхе движется огромное войско Косалы под предводительством одного из сыновей Прасенаджати, что основу его войска составляет конница, и что до встречи два дня пути. Сын Суддходаны, выслушав это, сел и сосредоточился, как это мог делать настоящий Гаутама, и, сосредоточившись, стал ждать подсказки. Она не замедлила появиться: из леса выскочил мангуст — зверёк, похожий на хорька. «Ловушки», — сказал Сиддхартха Гаутама. И самые сведущие люди из его ополчения и обоза под его личным опытным руководством принялись изготавливать большие капканы на коней. Всякому понятно при должном размышлении, а Пифагор или Евклид сказали бы не задумываясь, что если одна из армий встала, то её встреча со второй произойдёт при неизменной скорости движения той не через два, а через четыре дня. Гаутама избрал среднее: потратив день на сооружение ловушек, на второй день он отправился в путь, ибо разведка сообщила, что в полутора днях пути есть как раз подходящее для сражения поле. Прибыв на место, Сиддхартха выставил караулы и приказал должным образом установить ловушки, на что и был потрачен остаток дня. Ночь прошла в тревожном ожидании, а наутро войска Капилавасту и Косалы выстроились друг против друга. С гиком бросилась в атаку косальская конница, но вот то там, то здесь боевые кони начали без видимой седокам причины валиться на землю, а упавшие всадники становились отличной мишенью для воинов Сиддхартхи, вооружённых ручными баллистами. Насладившись гибелью вражеской конницы, Гаутама приказал своему войску атаковать косальскую фалангу с флангов мелкими отрядами, старательно обходя оставшиеся ловушки. Лучники поддерживали атаку, конница и боевые слоны оставались в тылу. Потерявшая боевой дух фаланга с трудом отражала атаки отрядов Гаутамы, её ряды нарушались меткими стрелами, выпущенными из ручных баллист (как тут пригодились отменные стрелковые качества этого оружия!), и вскоре косальцы бежали. Отправив часть войска в погоню, а части приказав разрядить оставшиеся ловушки, Сиддхартха подготовился к празднованию, а когда погоня вернулась с полной победой, отпраздновал её на славу. Ещё месяц понадобился ему, чтобы волной прокатиться по царству Косала, вырвать сорный род Прасенаджати с корнем и присоединить завоёванные земли к царству своего отца. Не долго думая, Гаутама попросил брата Ананду взять на себя заботы о наведении и поддержании порядка в новых землях, посадил его наместником в городе Сравасти, а сам вернулся домой и стал замышлять покорение другого опасного соседа — царства Магадха. —*— — Так ты говоришь, умереть, чтобы обрести мир? — раз, пожалуй, в пятый переспросил Пёс македонца, когда они опрокинули по второй, — вот славно! Александр ничего не понимал: то философ называл призыв его внутреннего голоса забавным, то пугающим, то любовным и ласковым; однако, варварский напиток был хорош, и от этого всё непонятное казалось фигнёй. — Фигня, — заявил Александр. — Точно, — подхватил Диоген, — всё фигня. А иные говорят: всё фигня, кроме пчёл. — А пчёлы? — Пчёлы тоже фигня, но их много. — Слушай, а почему тебя называют Псом? — Псом? Сейчас расскажу байку. Дело было недалеко от Сард. Идёт как-то один мой далёкий знакомый по дороге и видит: сидит фригиец и играет в шатранж11 со своей собакой. Знакомый говорит ему: «Умная у тебя, фригиец, собака». А фригиец отвечает: «Умная-то, умная, да пока счёт ничейный». Так-то, брат. К тому, почему меня называют Псом, это, правда, не имеет отношения, но ты вдумайся! Умные-то мы, умные, а в конце всех ждёт ничья. Да, ничья. Ты ещё не хочешь пойти отлить? Они пошли отлить, и Пёс научил царя отливать вдвоём крест-накрест. — А кстати, не так ли вы тушите свои походные костры? — поинтересовался он. — Нет, мы водой из котелка тушим. — А вот, кстати, загадка, — продолжил тему Диоген, — что два мужчины одновременно могут легко, мужчина и женщина — с трудом, две женщины — никак? Александр задумался. — Поссать в одно ведро, — торжественно изрёк Диоген, встряхивая конец. Александр не менее старательно стряхнул с конца капли мочи и оправил хитон. — Сколько членом не тряси, последняя капля всё равно на хитон попадёт, — сообщил Диоген и весело подмигнул Александру. Он, между прочим, был обнажён, его плащ остался рядом с бочкой. Мужчины вернулись на прежнее место и собрались продолжить пир. — Кстати, — поднял палец Диоген, — у меня для тебя подарок. Философ полез в бочку, принялся чем-то звенеть и шуршать внутри неё, будто копаясь в огромной куче монет, и, наконец, вынес и бросил к ногам Александра что-то бесформенное. Тот с интересом наблюдал, как бесформенное выскальзывает из руки Пса и плавно стекает на землю. — Примерно оттуда же, только чуть поближе, — прокомментировал Диоген, — они очень здорово придумали. — Кто это — они? — Галлы, — философ сперва ногой, а затем, нагнувшись, рукой разворачивал то, что стекло к ногам Александра, — Посмотри-ка, полководец, твой размер. Перед царём лежал короткий хитон, сплетённый из мелких железных колечек. Он восхищённо сказал: — Вот это штука! И как ей пользоваться? — Надевай через голову и носи. Никаких застёжек, пряжек, заколок, ни единого шва. Кстати, ты слышал, как во время битвы при Мантинее у одного гоплита расстегнулся панцирь? Они опрокинули по третьей, и Диоген рассказал Александру, как во время битвы при Мантинее у одного гоплита расстегнулся панцирь, и что из этого вышло. Затем серьёзным и совершенно трезвым голосом добавил: — И запомни, Александр, что на войне есть только один победитель — тот, кто сдался. Это совершенно не вязалось с байкой о гоплите, и Александр на несколько мгновений тоже почувствовал себя трезвым. — Впрочем, и это фигня, — весело продолжил философ. — Слушай, Диоген, — сменил тему Александр, — что мне всё-таки делать? Отправляться на войну и на смерть или учиться у тебя философии? — А не один ли хрен? Понимаешь ли, дорогой, смерть — фигня, а философия — тем более. Исцелить слепого не более важно, чем поссать крест-накрест. Кстати, пойдём поссым крест-накрест. Мужчины поднялись и опять направились отлить. — Но если ты не воспользуешься возможностью осознанно умереть, — продолжил Пёс, — то будешь не царь, а мудак12. — Осознанно умереть? — Ну да. Это единственный шанс жить вечно. И обрати внимание: он пришёл к тебе изнутри. Кстати, у меня для тебя ещё подарок. Вернёмся — подарю, — Диоген направил струю на ствол старой смоковницы, — Слушай, Александр, а ты сможешь написать струёй на земле имя какого-нибудь бога? — Попробую. На земле, говоришь? — Александр, широко раздвинув ноги, вывел на тропинке самое короткое из имён олимпийцев — Гея13. — Я умею получше, — Диоген принялся выводить рядом имя Афродиты, а закончив, добавил имя Ареса. — Ты прав, — заметил Александр, — ты хороший специалист в этом деле, а я херовый. — Ты не Хирон, ты Эвритион14. Пошли, кентавр. Мужчины, завершив процедуру стряхивания капель, вернулись на прежнее место, и Диоген вновь полез в бочку. — Вот, смотри, — сказал он, вылезая оттуда, — это тебе. В руках Пса были две золотые монеты. Александр недоумённо взял их в ладонь, но, взглянув на деньги, рассмеялся. На одной из монет было отчеканено «Куча денег», а на другой — «Большое спасибо». — Я ведь когда-то был специалистом по деньгам, — заметил Диоген и вдруг в шестой раз спросил, — так ты говоришь, умереть, чтобы обрести мир? Поскольку на этот раз он почему-то не стал оценивать повторённое, Александру пришлось сделать это самому. — Видно, это мой рок, — сказал он. На секунду ему показалось, что земля (которая должна стать ему пухом) изогнула свои края вверх. Наподобие миски. — Не твой рок, а твой путь15, — возразил Пёс, указывая на тропинку, по которой мужчины ходили отлить, — вот, посмотри на эту тропинку. У неё две обочины — левая и правая. Вот эта тропинка, на ней лежит дорожная пыль, если идти по ней, пыль поднимается, попадает в нос и начинаешь чихать. Чихнёшь на одну обочину — хорошо, на другую — плохо16. Но в жизни достаточно сделать пол-оборота, чтобы левое стало правым. — В жизни я не привык оборачиваться, — сказал царь. — Когда ты умрёшь, это будет уже не нужно, потому что твои глаза будут везде. И тогда ты увидишь, что и Афродита, и Арес, и Гея — все лежат в дорожной пыли. Ты увидишь, что левое и правое неотличимы. Ты поймёшь, что тёмное и светлое едины, что стоять и двигаться, терпеть и мстить — это одно и то же, ты не отличишь прикосновение от взгляда17. И тогда всё, что тебя окружает, всё, что ты претерпеваешь, всё, что ты можешь, всё, что для тебя важно, всё, чем ты считал сам себя и то, во имя чего ты жил, вдруг сольётся в единое, а ты будешь отстранён от этого, но не в стороне, а вокруг и насквозь, не касаясь. А потом, когда ты поймёшь, что такое ты, исчезнет и последнее различие — между тобой и единым. Диоген подумал и добавил: — А вообще-то всё совсем не так. …Когда Александр опомнился от осознания услышанного, он обнаружил, что до сих пор находится в полуприседе, сжимая в кулаке две монеты — «Куча денег» и «Большое спасибо». Наверное, он начинал садиться, да так и застыл. Он поспешно плюхнулся на землю и стал засовывать подарок в кошелёк. — На долгую память, — сопроводил словами его действие Пёс, — которая, кстати, хуже, чем сифилис. Особенно в узком кругу. И загадочно подмигнул собеседнику. —*— Встаёт солнце. Если ты встал раньше него — посмотри на эту музыку безграничного, и ты будешь смят, раздавлен, опрокинут. Позволь себе это. Вот и звёзды на небе позволяют себе умереть, растаять — они знают, что завтра вернутся. Великая река несёт свои воды туда, именно туда, и теперь, по прошествии стольких тысяч мгновений, небесный мрак, наконец, начинает растворяться в этих водах. И не отягощённая им, ибо мрак есть просто отсутствие света, река несёт его дальше и дальше, встречая на пути города и царства, принимая и от них частицу мрака, долю греха, чашу погребального пепла, ибо и они есть лишь пустота, отсутствие, и впадает в океан. Мрак продолжает растворяться в водах великой реки, ночные звуки стихают, а утренние ещё не приходят им на смену. И если ты оказываешься сейчас здесь, то и тебя наполняет чувство предрассветной тишины. Небо в той стороне, куда течёт великая река, пока тёмно-багровое, а вот в этих трёх местах — иссиня-чёрные надрезы облаков, как пропасти неизвестно куда; впрочем, иногда воспринимаешь их как горы на небесном своде, направленные своими вершинами точно в тебя. И пока сопоставляешь понятия «пропасть» и «гора», происходит нечто, на что обращаешь внимание как-то вдруг, и сам удивляешься внезапно произошедшей перемене: нижние края облаков окрашиваются ушедшим цветом неба, а само небо розовеет. О, когда облака багровые, то решаешь, что это всё-таки горы, причём определённого свойства —вулканы, изливающие лаву. Потоки небесной лавы ширятся, небеса начинают накаляться — удивительно, что, видя этот накал, телом чувствуешь утреннюю прохладу. Откуда-то издалека, от самых границ безграничного мира, прилетает комар и пищит, сволочь, как всегда неизвестно где, но зато точно известно, что рядом с правым ухом. Бьёшь себя по уху — сучье отродье, он цел, ухо горит, а этот подлюка звенит чуть поодаль. Потом куда-то исчезает, за время отсутствия, гад, изменяет свои коварные планы и вот уже орёт неизвестно где, но зато точно известно, что рядом с левым ухом. Бьёшь себя наотмашь по левому уху — ага, попался, гад, заткнулся! Но тут начинается самое омерзительное. Несколько секунд полежав оглушённым в твоём ухе, паразит радостно сообщает из него всему миру, что он ещё жив, нагло и бесплатно используя человеческую ушную раковину как гигантский рупор, и этот праздник жизни сводит тебя с ума. К тому же горит и левое ухо. Мерзко пощекотав крылышками нетронутые твоей ладонью глубины слухового аппарата и окончательно выключив все остальные звуки, гадкая тварь вылетает на свободу и через некоторое время садится тебе на нос. Сюда бить не надо, поэтому начинаешь беспорядочно махать руками, пытаясь не то испугать, не то снова оглушить насекомое. И оно покидает твой нос, чтобы ещё вернуться. Ну, думаешь, боги сохранили, не сделал злого, не убил живое существо, в образе которого, между прочим, запросто можешь возродиться в следующей жизни. А всё-таки пиявки лучше: они не жужжат. А небо уже стало жёлтым, а нижние края облаков розовыми. И так плавно, так непрерывно — лишь порочное, рваное восприятие человека способно разделить это на этапы, обозначить различие между багровым и розовым, розовым и жёлтым, ночью и утром. Вот на фоне рассветного неба заметен чёрный силуэт птицы, которая, наверное, собралась на охоту и вот-вот приступит к ловле рыбы. И кто может парить как птица — всякий хоть силой мысли может парить как птица, — тот сможет перенестись в сторону, где никогда не бывает солнца, оставить великую реку позади и оказаться ближе к Гималаям. Отсюда, с берега речки Рохини, что впадает в реку Рапти, что впадает в реку Гхагхару, что впадает в великую реку, тоже можно наблюдать происходящее на небе — ведь оно у всех одно. Я вижу это небо и это восходящее солнце не так, как ты, а этот человек, в предрассветную рань сидящий в медитативной позе на берегу Рохини — не так, как я, но небо у всех одно. Он сидит и наблюдает, как единственное сизое, с розовой каймой внизу, облако едва заметно глазу изменяет своё положение, передвигаясь слева направо, а небо над горизонтом с уже хорошо заметной опытному глазу скоростью изменяет свой цвет, тьма оттесняется снизу вверх, через зенит и за спину наблюдателя, а свет распространяется вширь и заливает собой всё — бледный, на вид гораздо холоднее того, что был совсем недавно. И этот широкий холодный свет вдруг прошибается насквозь, до задней стенки черепа наблюдателя, полыхающей алой точкой, которая немедленно превращается в растекающуюся по линии горизонта полосу, а та уже несколько медленнее выгибает спину и становится лепёшкой вязкого расплавленного металла. Солнце! На него можно смотреть; на него ещё какое-то время можно будет смотреть, но наблюдатель закрывает глаза. — Вот так я пойду войной на Магадху, — произносит он чуть слышно, и совершенно ясно, что это твёрдое решение. Так начинается день. —*— Гаутама попросил брата Ананду взять на себя заботы о наведении и поддержании порядка в новых землях, посадил его наместником в городе Сравасти, а сам вернулся домой и стал замышлять покорение другого опасного соседа — царства Магадха. Магадха лежала в стороне полуденного солнца от Капилавасту и была даже более обширна, чем покорённое царство Прасенаджати, а его владыка Бимбисара, недавно вступивший на престол, был, в отличие от последнего, истинным кшатрием, и его народ был им доволен настолько, насколько народ вообще может быть доволен властью. Поэтому к нападению на могучего врага следовало хорошо подготовиться. Конечно, Сиддхартха собрал с подвластных земель лучших мужей и заказал для них на свои средства лучшее оружие, конечно, он учредил много лагерей, в которых его войска готовились к войне, но не это было главное. А главным было вот что. Гаутама собрал в своей резиденции несколько самых продажных брахманов и заказал им за хорошее вознаграждение создать такое близкое народному сердцу учение, из которого бы вытекало, что Бимбисара царствует неправедно, а затем распространить его на землях Магадхи. Рассказывают, что один из брахманов возмутился низкой платой за столь кропотливую работу. В ответ Сиддхартха воскликнул: — Воистину, не брахман, а атман стоит передо мной!18 Награда удвоилась, и заказ начал выполняться. Они были большими умниками, эти брахманы. Помимо учения, которым, говорят, занимался тот самый атман, что потребовал увеличения платы, собирались забавные и непристойные истории из жизни Бимбисары до его восшествия на престол, придумывались подобные им о его прошлых жизнях и составлялись предсказания его дальнейшей судьбы. Сиддхартха снисходительно смотрел даже на такие измышления наёмных умников, в которых порочилась вся варна кшатриев — это ведь, как говорится, были материалы для служебного пользования и строго на вывоз из страны. Сам царевич тем временем играючи завоевал царство Каши вместе с духовным центром Индии городом Шивы Варенаси и захватил страну малласов. Он делал военные вылазки в Гималаи, в страну шерпов, но гималайские перевалы были слишком высоки, горы неприветливы, и Сиддхартха предполагал, что проникнуть за великие горные цепи можно лишь в обход, идя вверх по течению Инда, а Инд пока был в чужих руках. Завоевав все земли до берегов реки Джамны, за которой лежала обширная пустыня, Гаутама, наконец, обратил свои стопы на юг, в Магадху. Он принялся опустошать казну своего царства, закупая продовольствие и отправляя его в качестве подарков в самые неблагополучные деревни, лежащие на будущем пути его войск в столицу врага, Раджагриху, он получал сообщения от брахманов-лазутчиков и отсылал им ценные указания и немалые средства на жизнь и деятельность, и настал тот день, когда его войско, насчитывающее почти миллион воинов, выступило в поход. Рассветный час войны закончился, предутренний свет родил пламя. Это образное описание буквально воплотилось в жизнь перед битвой на берегу реки Ниранчьжары. Разведав путь, по которому войска Бимбисары направляются к месту битвы, Гаутама подослал туда очередных лазутчиков, которые устроили пожар одновременно в нескольких точках, прилегающих к лесной дороге. Вражеское войско оказалось прижато пламенем с одной из сторон почти по всей длине колонны, в его ряды была внесена паника, многие рассеялись в лесу, многие погибли при пожаре, а оставшихся встретило на берегу Ниранчьжары войско Гаутамы. Для пущего страха лучники Сиддхартхи обстреляли врага стрелами, концы которых полыхали, подобно факелам, а пращники вместо камней метали раскалённые угли. Воины Бимбисары отступили, и Гаутама почти беспрепятственно проник вглубь страны. Заняв город Раджагриху и казнив его бывшего владыку, Сиддхартха предпринял несколько карательных походов на юг Магадхи, установил контроль почти над всей её территорией и решил устроить свою резиденцию в только что занятом им городе Гайя на самой окраине подвластных ему земель. В городе стоял гарнизон лучников, и эти доблестные воины, честно говоря, начали мозолить царевичу глаза — они были слишком молоды, не было среди них его товарищей по былой разбойной жизни в лесу, не с кем было вспомнить прошлое. Гаутама стал удаляться из города и уединяться в лесу в районе деревни Урувелы (конечно же, известно, как уединяются цари — лес был полон тайной охраны). Там он уже не столько строил планы, сколько предавался воспоминаниям, сидя в тени раскидистого дерева. Во время одного из таких уединённых раздумий царевичу сообщили, что его отец при смерти. Сиддхартха с болью в сердце воспринял эту весть. Он немедленно вернулся в Гайю и вскоре отбыл в Капилавасту на самом быстроногом коне. Он застал Суддходану уже на смертном ложе. Отец, собрав силы, приподнял голову и заговорил с сыном: — Сиддхартха, Сиддхартха, правильно ли ты воюешь, правильно ли ты живёшь? — Отец, я кшатрий и поступаю как подобает кшатрию, — отвечал Гаутама, — за мной следует слава, в бою я отважен, с побеждёнными великодушен. — Ты казнил Бимбисару, — слабеющим голосом возразил Суддходана. — Отец, великодушие повелело мне не дать бывшему царю узнать, как пало его царство, — отвечал Гаутама, и голос его был уже не столь уверенным. — Впрочем, — сказал Суддходана, — я знаю твоё великодушие в обращении с подданными и знаю, что ты не пожалел своих богатств, чтобы накормить крестьян тех земель, которые собирался завоевать. — Своих? Отец, это твои богатства, я жил за твой счёт, — искренне воскликнул Сиддхартха. — Удел родителей кормить детей, — ответил Суддходана, — но не в этом дело. Теперь это твоя стократ отощавшая казна и твоё стократ возросшее царство. — Отец, мой долг принять твою волю, но как же Ананда? Ведь он старший брат. — Да, Ананда старший мой сын, но не ему предсказано стать чакравартином. Это не моя воля, а воля судьбы. Царствуй! Сказав эти слова, Суддходана замолчал и закрыл глаза. Самое главное в его жизни было произнесено, он сделал всё, что мог, для того, чтобы свершилась одна из двух неизбежностей, и этого оказалось довольно. Казалось, он находится в глубоком размышлении о сущности божественной воли, а может, просто спит… Сиддхартха Гаутама пробыл с отцом до самой его смерти, а когда траур окончился, взошёл на престол. —*— — Скажи мне, Кратет, — начал привычную утреннюю беседу Александр, подставляя ногу рабу, в числе обязанностей которого было надевать владыке сандалии, — скажи мне, каково учение Диогена? — Учение? — переспросил фиванец, — ты спрашиваешь, каково учение Диогена? А разве он тебя ничему не научил? Александр задумался. Уточнение Кратета говорило не совсем о том, что имел в виду сам македонец, и всё же он впервые задумался о том, чему же он научился у Пса. Он перебирал в памяти встречи с Диогеном, вспоминал, что говорил ему философ, что он слышал кроме слов Диогена, что видел из того, что делает этот странный человек, и иногда погружался в переживание происходившего с ним тогда, как будто это происходит снова. — Меняемся! — вдруг объявил Кратет с отчётливой диогеновской интонацией в голосе. Александр безотчётно вырвал из опытных рук раба ногу с недошнурованной сандалией, подставил ему другую и тут же, по-прежнему безотчётно, спросил: — А? Куда? — То, что ты прожил от первой встречи к последней, перепроживи обратно. — …Но зачем? — Некоторые вещи проще понять, чем объяснить, — объяснил Кратет ничего не понимающему Александру, и тот запустил переживания в обратном направлении. Потом попытался запустить ещё раз… Потом нетерпеливым и беспорядочным жестом приказал рабу удалиться и скинул надоевшие сандалии. — Не получается, — пожаловался он фиванцу. — Начни с мелочи, — предложил тот, — крест-накрест отливали? — Ну да. А что? — Залей обратно. Пусть из дорожной пыли взлетит моча, и ты можешь почувствовать, как она, входя в канал твоего члена, углубляется и занимает своё место в мочевом пузыре. Александр попытался попробовать это предпринять. — Расслабляемся, — подойдя к нему, сказал Кратет и встряхнул македонца за плечи, — наблюдаем. Александр попробовал представить, как это выглядит, и ему удалось. Он поразился необычности происходящего — это противоречило всему привычному укладу вещей, — и тут начал ощущать это. Это было чертовски приятное, щекотало член изнутри и распирало низ живота. — Вспять потекли источники рек!19 — тихо прокомментировал Кратет, — Во-первых, боги, лежавшие в дорожной пыли, теперь внутри тебя, и ты знаешь, что и твоё тело — прах. Во-вторых, ты властен над временем. Некоторым дано переистолковать историю, а другим — перевернуть. Александр, по-прежнему пребывая в некой погружённости внутрь себя, нащупал ногами сандалии, затем опомнился и позвал раба. — Так ты мне и не рассказал об учении Диогена, фиванец, — бросил он Кратету, чему-то радостно улыбаясь, в то время как раб затянул владыке ремешки на обеих сандалиях. — Меч не забудь, — почему-то сказал тот. — Меч — это фигня, — мотнул головой Александр и направился к Диогену без атрибута власти. И всю дорогу его распирала радость оттого, что где-то в его теле — неважно где! — находится божественная сила, сияющим жёлтым потоком растекающаяся по нему, фонтанирующая из кончиков пальцев тонкими невидимыми щупальцами и способная перевернуть мир. — О! — напыщенно, но с лёгкой ехидцей приветствовал его Пёс, вылезая из глиняной бочки, — кто к нам без меча придёт, тот без меча и погибнет, — и наблюдал с интересом, словно за полётом бабочки, за тем, как на лице Александра играет краска героизма. Затем спросил: — Тебе понравилось заливать? — и с удовольствием отметил, как губы македонца дрогнули в улыбке, а пальцы выпрямились, будто выпуская из своих кончиков тонкие невидимые щупальца, — Вот как, вот как хорошо! Когда ты слышишь звон мечей или гадкие слова, твоё лицо заливает румянец; так вот здесь лучшее, что можно сделать — это как раз наоборот, отлить его. Кому нравится заливать — нравится и отливать. Я прав, или ты не понял? На лице Александра всё ещё играл румянец, отнюдь не мешающий всем прочим чувствам выражать себя подёргиванием губ, шевелением ноздрей и перекатыванием мышц на скулах. — Ну, мы друг друга всегда понимаем, — с нарастающей язвительностью в голосе продолжил Диоген, — ибо если я собака, то ты — хер собачий. Головка такая красная, заострённая! А сам такой волосатый! И собака его так вынюхивает, вылизывает! Какая любовь и забота! Так, так, хорошо! А вот теперь — стоп! И перепроживи всё это обратно. Меняемся! Интересно было со стороны наблюдать за тем, как краска пропадает с лица македонца, но Диогену, наверное, это показалось недостаточным; видимо, заметив что-то, он скомандовал Александру: — А теперь все мои слова про волосатый собачий член в обратном порядке. Слышать обратно — самое сложное, но тебе вполне по силам, — и принялся с интересом наблюдать, как глаза македонца судорожно забегали влево-вправо. — Ну и как же звучит «хер собачий» наоборот? — поинтересовался Пёс, когда глаза Александра успокоились, а лицо озарила улыбка. — Йищаубасрэхь, — после небольшой паузы ответил тот20. — Бессмысленный набор звуков, — прокомментировал Диоген, — и разве есть в мире такая вещь, которая приобретает смысл оттого, что её перевернули? Все слова — бессмыслица, как ни крути… Впрочем, сегодня я приготовил для тебя кое-что, таки-требующее осмысления. — Да? — удивился Александр, привыкший к тому, что большую часть всего, что говорит и делает Диоген, осмыслить нельзя. — Да. Это задача, чем-то похожая и на парадоксы софистов, и на теоремы мудрецов. И Пёс изложил македонцу суть задачи. Идёт войско походным строем. В войско входят отряды гоплитов, пельтастов, лучников и всадников. Командиров отрядов зовут Анаксарх, Брион, Гермолай и Диомах. Первый и последний отряды — пешие, третий — гоплиты, а четвёртый — отряд Диомаха. Брион командует не лучниками и не всадниками. Отряд Гермолая не на втором месте, а отряды Анаксарха и Бриона — не на третьем. На каком месте и под чьим командованием находится каждый отряд? Долго думал Александр, прикидывая то такой, то сякой варианты, пока не запутался вконец. — Ну что, гордиев узел в голове? — не без ехидцы поинтересовался Пёс. Александр ещё не был в Гордионе, но про узел, что даст развяжущему его власть над миром, слышал несомненно. — А ведь всё, что нужно для решения этой задачи, — продолжил философ, — это идея и инструмент. Подожди немного. Он скрылся в своей бочке и спустя мгновение вылез оттуда с предметом, который явно был не просто делом рук мастера, но и продуктом ума знатока механики. Предмет представлял собой подставку, в одном из четырёх углов которой крепилась ось, на которой, в свою очередь, тремя этажами над подставкой параллельно ей держались такие же квадратные доски, при необходимости свободно вращавшиеся вокруг упомянутой оси. — Разложи всё по полочкам, — заявил Диоген, ещё раз слазил в бочку, достал кусок воска и стилос и натёр воском верхние поверхности досок. Затем разграфил каждую из них стилосом на шестнадцать клеточек, четыре в ряду и четыре в столбце, оставив места для полей. — Смотри и учись, — сказал он, подвинул к себе свою валявшуюся рядом сумку и достал оттуда горсть мелких белых камешков, — это инструменты. По сути, весь мир — один большой инструмент познания; правда, лишь для тех, кто ещё не оставил этого бессмысленного занятия. — А идея? Какова идея? — Идея проста. Не ищи истину. Её не надо искать. Отбрось всё ложное, и получишь результат. Говоря так, Диоген разложил камешки по клеточкам на всех четырёх этажах и разметил поля: — Смотри, снизу авангард, сверху четвёртый отряд, все по порядку. На каждой клеточке слева отряд Анаксарха, правее — Бриона, и так слева направо по алфавиту. Вот здесь, ближние к нам ряды — конница, дальше гоплиты, там пельтасты, самые дальние — лучники. — А откуда мы знаем, что конница ближе всех? — Всё может быть, и ничего мы не знаем. Видишь, камешек в каждой клетке, их тут шестьдесят четыре. В каждой клетке камешек, и это значит — всё может быть. Теперь сам отбрось ложное. Рука Александра неуверенно потянулась к этажерке. «Смелей», — подбодрил Диоген, и Александр, несколько раз дотронувшись до каждой доски, убрал третий слева ряд на второй полке. «Отряд Гермолая не на втором месте», — сказал он. «Верно, дальше», — поддержал Пёс. Македонец уже более уверенно снял два левых ряда с третьей полки, потом задумался. «Хорошо, хорошо», — поддержал Диоген, — «Если Анаксарх и Брион не третьи, то